Текст книги "Дипломаты"
Автор книги: Савва Дангулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)
12
Все началось с истории весьма обыденной. В городе пошла по рукам книга с описанием жизни румынского первопечатника Иверяну. Петру захотелось ее прочесть. Молодая женщина в железных очках, работавшая библиотекарем на Пушкинской, сказала Петру, что книга есть у одного местного книголюба, и обещала свести с ним. Прошло немало времени, и Петр основательно позабыл о своей просьбе, когда молодая женщина подвела к Петру человека в бархатной блузе с черным бантом. Так одевались в ту пору живописцы или солисты оперы. Но Степан Степанович Королев – так отрекомендовался человек в бархатной блузе – был всего лишь приказчиком в большом рыбном деле. Каждое утро, вернее, на исходе ночи он встречал в порту возвращающихся с уловом рыбаков и закупал рыбу. «Задача нелегкая, – признался Королев, – если учесть, что в порту работаю не я один». Но дело это Королева устраивало – занят он был не больше трех-четырех часов в день, а остальное время мог отдавать книгам и, пожалуй, курам, которыми увлекался немало.
Степан Степанович вызвался показать Петру книги, и они отправились к новому знакомому Белодеда. Дорога шла вдоль кручи, то поднимаясь, то опускаясь, и Королев часто останавливался, чтобы перевести дух – мучила жестокая одышка. Жил Королев в собственном кирпичном доме. Позади дома стоял обитый жестью сарай с курами. Степан Степанович не держал ни плохих книг, ни плохих кур. В библиотеке было много старых книг на древнеславянском – непостижимо, каким чудом они попали сюда. Вооружившись лупой, Королев близоруко склонялся над раскрытой страницей, рассматривая ее, как ладонь, из которой следует извлечь занозу. Хозяин упросил Петра остаться на обед и весьма церемонно представил жену – женщину краснощекую и деятельную. Она была одета в ярко-белое накрахмаленное платье, которое шумело, когда она двигалась по дому.
К двум часам стол был накрыт, но хозяева не спешили, поджидая кого-то. Наконец подкатила линейка, и в дом вошел седоусый господин с большим кожаным портфелем. Он извлек из портфеля конверт и молча положил на тумбочку, стоящую у окна, затем дождался, когда хозяйка вынесет полотенце, умылся, не торопясь поцеловал руку хозяйке, ткнул синие губы в макушки сына и дочери, которые ждали этого, как благословения, подал холодную руку гостю и хозяину, сел за стол. Королев, с любопытством наблюдавший за тем, какое впечатление произведет гость на Петра, шепнул Белодеду: «Кассир… привез жалованье. Имею честь принимать дважды в месяц».
Новая книга, купленная у букинистов, давала более чем достаточное основание, чтобы Петр появился у Королева, а Королев у Белодеда, при этом ни вечер, ни даже ночь не были препятствием. Единственно, чего опасался Петр, не попасть бы к Королеву тридцатого или пятнадцатого. Не очень хотелось встречаться с кассиром. Сейчас Петр даже не может объяснить почему. Но однажды это все-таки произошло. Кассир был не одни. Рядом с ним оказался молодой человек с тростью, украшенной монограммой. На нем был безупречно сшитый костюм в крупную клетку. Петру показалось, что появление господина с тростью явилось и для Королева неожиданностью. Когда Петр собрался уходить. Королев не пытался его отговаривать. «Коли беден, поведешь дружбу и со свиньей…» – молвил он, провожая Петра к калитке, и так рубанул ручищей, что куры, сидящие у будки, бросились врассыпную. Он говорил о человекё в клетчатом костюме.
Неизвестно, чем бы кончилась дружба с Королевым, если бы однажды Петр не получил письма, написанного круглым и твердым почерком. Петр до сих пор не знает, кто его написал, но уверен: он был Белодеду другом. «Королев больше, чем вы думаете, больше и опаснее. На его совести Седой и Арсеналец, да только ли они?» Человека, названного в письме Арсенальцем. Петр видел в редакции «Черноморского вестника» – он прибыл из Киева с двумя чемоданами взрывчатки и был схвачен. Седым звали юного друга Петра, дважды ходившего на весельной лодке в Болгарию и убитого в порту… Вновь и вновь Петр пытался воссоздать в памяти все, что знает о Королеве. Все казалось подозрительным, и в то же время не было причин для подозрений. Петр оставил старую квартиру и переехал в противоположный конец Одессы. Уму непостижимо, как узнал новый адрес Белодеда Королев. «Вот какую птаху я раздобыл», – как обычно, с придыханием произнес он, появившись у Петра и протягивая толстый том Дмитрия Кантемира, изданный в молдавском монастыре.
В тот же день Петр перебрался в Новую Одессу, а неделей позже увидел на степной дороге человека с тростью. В этот раз человек был без трости, да и вместо костюма в клетку на нем была голубая форменная шинель. Вслед за этим соседи сообщили Петру, что накануне был в Новой Одессе человек и интересовался Петром. «В руках у него была книга?» – спросил Петр. «Книга». – «Одни был?» – «Один». Значит. Королев шел по следу Петра, увлеченный погоней, забыв об осторожности.
Петр не пошел домой, остался у товарища, чья мазанка стояла на краю села. Всю ночь они просидели с другом в зарослях подсолнуха у дороги, ожидая полицейских. Полицейские явились в третьем часу. Их было двое, Королев третий. Видно, где-то далеко за селом они оставили линейку я направились в село пешком. Они прошли в двух шагах от Петра, а Королев ближе остальные Петр слышал его дыхание. Пожалуй, протянутой рукой не достанешь, но будь в руке кинжал, как в тот раз у Степняка, не мудрено достать. Там же, в полутьме придорожного подсолнуха, Петр сказал себе, что убьет Королева. Вот и сейчас он помнит, как посветлело на душе, когда сказал себе это. Он не думал в ту минуту ни о женщине в крахмальном шитье, ни о мальчике и девочке, которые подносили головы к губам кассира, точно просили благословения, ни о теплом и светлом королевском доме, наполненном книгами. Он думал только о Королеве, его черной душе, более черной, чем куртка Королева, пропахшая рыбой. Петр не видел после этого Воровского, но хорошо помнит, что продолжал прерванный разговор, нет, теперь уже не о терроре, а о карающей деснице революции, праве казнить врага – пусть на годы и годы вперед все убийцы видят, что значит поднять руку на революцию. А затем в предрассветный час Петр встретил Королева на пологой горе, поднявшейся над морем, – тот возвращался домой из порта. Еще не видя Королева, Петр услышал дыхание, трудное, с надрывом, видно, подъем был нелегким. Королев появился над взгорьем, точно медленно вынырнул из моря, и, привалившись к изгороди, замер, грузный и беспомощный. Только трубно гудело в груди да пахло рыбой.
Петр зашагал к Королеву. Чем ближе был Королев, тем запах становился сильнее, сладковато-удушливый. маслянистый. Петр подумал: Королев слышит его шаги, но не может справиться с разбушевавшимся сердцем. А потом прошла вечность, прежде чем Петр врубил нож в тело и Королев осел, цепляясь за изгородь, – казалось, минуты сочтены, но он все еще не мог унять одышку.
Петр спускался к морю. Его знобило, и руки пахли рыбой. Не было запаха противней. Петр добрался до воды и, опустившись на колени, стал мыть руки, драя их песком и галькой, но запах рыбы точно врос в ножу. Петру чудился этот запах в воде, в песне и гальке, в самом воздухе, он был неистребим, этот запах, как неистребим, наверно, был Королев, – да убил ли Петр его там, в призрачной тьме города, у изгороди?
Той же ночью Белодед покинул Одессу.
13
Вакула слышать не хотел о Петре. Однако следил за ним ревниво: как было известно Вакуле, брат обосновался где-то в Шотландии, не то в Абердине, не то в Глазго, служил на корабле, много плавал. Говорят, даже тайно бывал в России, и не раз. При мысли об этом холодный ветер забирался Вакуле за пазуху: «Где-то бродит брат под окном, точит кривой нож…»
Хозяин дома, в котором жил в Глазго Петр, привез жену из Сицилии, когда еще был боцманом. С тех пор прошло лет шесть, и боцман стал владельцем доходного дома. Он ходил по коридорам и верандам обширного жилища, как по палубе корабля, и только покрикивал; дом, как корабль, блистал чистотой.
Петр возвращался из плавания, и ему приятно было видеть молодую сицилианку с горячими глазами, стоящую у окна в цветастом нездешнем платке. Иногда она раскрывала окно и кричала, взмахивая руками, точно крыльями:
– О, рус… красиво!
И он бросал ей подарок:
– Стелла, лови…
Она протягивала руки, но сверток летел через голову и падал за спиной.
Если хозяин оказывался тут же, он наблюдал за всем этим без улыбки.
Именно в такую минуту Петра увидела Кира. Сверток не долетел до окна, молодая женщина вытянула длинные руки, и сверток лег в раскрытые ладони. Все, кто наблюдал за этим – был июльский вечер, горячий и душный, – захлопали в ладоши, а Кира вскрикнула:
– Браво… ах, как хорошо!
Он оглянулся: длинноногая девушка, почти подросток, стояла рядом и смотрела на него смеющимися глазами. Петр улыбнулся:
– Вы русская?
– Русская.
– Не Клавдиева?
Петр слыхал, и не раз: за углом в особняке с мраморным крыльцом живет русский историк Клавдиев, тот самый, кого мятежная судьба сына заставила переселиться в Англию еще в конце прошлого века. В семье Клавдиевых пятеро: сам Клавдиев, его жена, невестка с сыном и дочерью.
Ей было приятно идти с ним, большим и веселым, – она все смотрела на него и улыбалась.
– Нет, нет, книги я понесу сама, а бабушку я вам покажу так…
А он смотрел на нее и думал: сколько ей может быть лет? Семнадцать или восемнадцать? Нет, все-таки восемнадцать… Ее гофрированная юбка я светлая блуза слишком просты для взрослой девушки, которая к тому же хочет нравиться.
Но когда они пришли, оказалось, что бабушка уехала к внуку (старший брат Киры третий год был в больнице, и мать постоянно находилась при нем). Кира пригласила Петра к себе. Позднее, когда он узнал ее ближе, он часто думал: как она осмелилась сделать это?
Она пригласила – он вошел. Это была мастерская художницы. Правда, этюды, которые Петр увидел, он понял не сразу. Нечто очень обыденное: лодки на берегу Клайда. Рыбачьи сети на шестах. Розовые скалы (именно розовые – из камней, добытых в этих скалах, сложен Глазго). Чайки над морем. Дети, лежащие на прибрежной гальке. Женщины, стирающие белье. Но все было написано на фоне блеклых здешних зорь, расцвечено неяркими красками шотландского неба, солнца, деревьев, воды, рыжего прибрежного песка, густой и до оскомины зеленой луговой травы.
И когда он взглянул на Киру вновь, она уже не показалась ему таким ребенком, хотя детскость, застенчивая и покоряющая, в ней осталась.
– Я читал где-то, – сказал он и посмотрел ей в глаза, – что есть голоса, которые ставит сама природа, – человек раскрыл рот и запел.
– Ко мне природа была не так щедра, как, впрочем, и ко всем Клавдиевым. – Она помолчала, точно ждала, когда собеседник впитает эти несколько слов. – Вы не понимаете? У Клавдиевых есть свой девиз: «Все настоящее создает труд…» – Она подняла глаза. – Там… царство труда, – она имела в виду деда. – Не верите?
Он смутился, ничего не ответил.
– Пойдемте, я говорила ему о вас.
«А знаете, Кира, – сказал Петр, когда они стали подниматься к Клавдиеву, – я никогда не видел его в городе». – «А Клавдиев и не бывает там», – так и сказала – «Клавдиев», будто она сама носила другую фамилию. Старик вечно бодр, всегда работает, и, наверно, хорошо работает, если каждую новую страницу его труда этот черт Тимбер чуть ли не выхватывает у него из-под пера. Петр диву дается: и что это англичанин так ухватился за книгу Клавдиева. когда речь в ней идет о делах, насущных не для Англии, а для России. – «Горчаков и Бисмарк»?
Лестница. Темная некрашеная дверь. Полу мрак. Запах клея и бумаги! Стеллажи с книгами. Коричневый дерматин переплетов едва обнаруживает себя в полутьме – книги дремлют
И неожиданно широкая фрамуга, выходящая в сад, письменный стол и человек за столом, маленький. Петр подумал: даже как-то не понятно. Клавдиев, и так мал.
– Это ты, Кира?
– Да, Клавдиев. Я привела к тебе Петра Дорофеевича.
Клавдиев обернулся, шагнул навстречу Петру. У Клавдиева, как у врубелевского Пана, вся сила в глазах – твердые, в серых лохмах, они полны неубывающего света.
– Здравствуйте… Кира Николаевна говорила мне о вас. – Он так и сказал: «Кира Николаевна» – завидная возможность лишний раз произнести имя сына.
Он стоит сейчас прямо перед Петром, раскачиваясь, опираясь то на каблук, то на носок, и Петр может хорошо его рассмотреть. У него бородка клинышком, рыжеватая, пересыпанная сединами, и такой же рыжеватый венчик вокруг бледной лысины. Лицо бело-желтое, с голубыми, чуть выпуклыми линиям? кровеносных сосудов у виска. Когда он вбирает губы (он любит это делать), аккуратно остриженный треугольник под нижней губой приподнимается и смешно топорщится. Смеется редко, точно стыдясь улыбки, но улыбка хороша.
– Кира Николаевна сказала мне, что вы рабочий?
– Рабочий, Федор Павлович.
– Вот это и есть… век двадцатый!.. – воскликнул он и закачался с каблука на носок еще усерднее. – Значит, все, что имеете, добыли своими руками? Только то прочно, что добыто своими руками. – Он вдруг раскрыл кулаки, не без любопытства оглядел ладони, белые они у него, пальцы смешно растопырены, большие пальцы изогнуты полумесяцем. – Я вот тоже стараюсь… своими руками. – Он вдруг улыбнулся, застенчиво и любяще взглянул на Петра. – А вы за кого, за Плеханова или, может, за этого лохматого… Дейча?..
– Я за самого себя, Федор Павлович, – ответил Петр, рассмеявшись.
Клавдиев ожил.
– А вы кто, простите?.. – Он смотрел сейчас на Петра снизу вверх. – Вот мой Колюшка, отец Киры Николаевны, был за справедливость, за справедливость терпимую… За диктатуру пролетариата, но за терпимость.
– А по мне, демократия – это свобода для угнетенных, – сказал Петр.
– А разве это исключает терпимость?
– Когда дело дойдет до крови. Федор Павлович…
– А вы кровь видели? Вот это тоже… век двадцатый, – произнес Клавдиев, не дождавшись ответа Петра. Он сел. Петр стоял над ним. – Чтобы продолжить с вами разговор, надо иметь силы, – улыбнулся Клавдиев. – Я хочу, чтобы вы бывали у нас. Вы человек прямой, мне с вами легко разговаривать.
Они спустились в комнату Киры.
– Терпимость – это всеобщая вера Клавдиевых? – спросил Петр.
Она стояла сейчас против окна, и ее глаза, пронзенные светом, казались светло-коричневыми.
– Всеобщая. – Она отошла от окна, и глаза обрели прежний цвет. – Только случайно я не стала историком, – произнесла она вне видимой связи с предыдущим.
Петр подумал: «Действительно, она лишь случайно не стала историком, это на нее похоже». Из тех немногих встреч, которые были у него с Кирой. Петр понял: в ней была и дисциплина ума, и логичность мысли, и то рациональное восприятие факта, когда факт освобождается от скорлупы и остается лишь ядрышко, в котором всегда мысль…
Через три дня, вернув первую из взятых книг. Кира сказала ему:
– Вы видели когда-нибудь здешние пляски? Хотите в… шотландский театр?
Они действительно побывали в этом театре. Крышей для него было небо, кулисами – скаты холмов. Они сидели на взгорье и смотрели на сцену – она была внизу, у самой реки. Но едва село солнце, реку заволокло туманом и сцена перестала быть видна. Потом он смеялся: занавес упал вовремя. Он снял с себя пиджак и надел на нее. Она была очень смешная в пиджаке – из рукавов виднелись только кончики пальцев и, аплодируя (изредка туман рассеивался, и они с удивлением обнаруживали, что танцы продолжаются), она высоко поднимала руки, чтобы рукава упали.
Вдруг стало тепло и посыпал дождь, вначале меленький, как сквозь шелковое сито, а потом сито прорвалось и хлынул ливень. Петр не успел набросить на нее плащ, она вымокла до нитки. Они бежали, укрывшись одним плащом. Она замерзла так, что стучали зубы.
Они стояли под огромным каштаном, и Петр чувствовал, как, мокрая, продрогшая до костей, она отогревается у него на груди и становится все более кроткой. Он поцеловал сначала ее глаза, потом губы – они пахли парным молоком и свежим хлебом.
А потом они сидели в каком-то окраинном кабачке, забившись в угол, и, смеясь, наблюдали, как рядом кутит большая семья, наверно крестьяне, накануне продавшие по хорошей цене ячмень. Они пришли сюда со своими судками и чугунками, с ячменным вином, которое разливали из кувшинов. Петр и Кира смотрели на соседей (те кутили напропалую) и смеялись, смеялись от души – почему-то каждый пустяк мог заставить их смеяться.
А потом ой просил рассказать о себе, и она рассказала, как отец бежал в Англию из сибирской ссылки, бежал через Архангельск, и как потом на семью обрушились беды: болезнь брата – туберкулез тазобедренной кости, наверно, ушиб («Я люблю его больше жизни, потому что знаю – он погибнет»), а потом смерть отца. «А вы смерти боитесь?» – спросила она внезапно. «Нет». – «А я боюсь. Все вижу, как меня хоронят, и хочется, чтобы было много народу и чтобы говорили обо мне разные хорошие слова. Вроде: „О да, она действительно подавала надежды…“ Даже странно: живая я не тщеславна, а мертвая тщеславна… А вы как?» А потом просила говорить о России. «Я люблю, когда рассказывают о России, и все помню, где там что стоит, например, в Петербурге… где Исаакий, где Казанский собор, а где Летний сад и, конечно. Академия художеств… Я часто брожу по Петербургу одна и не могу заблудиться, мне кажется, я там все знаю, а остальную Россию представляю смутно, только солнце и снег… А Кубань, она какая? Тополи, желтые реки и пыль?.. А почему вы здесь, а не в России? Революция? Как папа – государственный преступник? Преступник, а глаза мягкие. Погодите, а они все-таки у вас не черные… верно, не черные? Вот приду к вам днем и рассмотрю».
14
В следующий раз, когда Петр таился в Кире, она сказала, что с утра его дважды спрашивал Клавдиев.
В библиотеке горел верхний свет – Клавдиев был здесь.
– Что вы думаете об этом? – Он указал взглядом на стопку газет, лежащих на столе.
– Есть новости о походе Корнилова на Петроград? – спросил Белодед.
– Нет, другие новости: Керенский дал оружие рабочим! – Клавдиев сейчас стоял перед Петром и медленно переступал с носка на каблук. – Согласитесь, Петр Дорофеевич, если вы взяли винтовку, вам захочется выстрелить?
– Вы хотите сказать, следует ждать революции. Рабочей революции?
Клавдиев перестал раскачиваться.
– Я хочу сказать: она уже произошла в сентябре, впрочем, вы будете иметь возможность меня проверить. Кстати, помните мою формулу терпимости?
Петр улыбнулся:
– Свойство моей памяти, Федор Павлович, запоминать не только то, с чем я согласен.
– Главное, чтобы вы запомнили. На большее я не претендую, – сказал Клавдиев.
Петр стал бывать у Клавдиевых все чаще. Нередко он поднимался наверх.
– Даю вам вакансию на полтора часа, – говорил Клавдиев, глядя на чугунные часы размером в десертную тарелку, висящие рядом с окном.
Это значило, полтора часа Петр может побыть в библиотеке. Как установил Петр, в сущности, все книги библиотеки Клавдиева посвящались одной теме: Горчаков и Бисмарк. Крымская война и послевоенная деятельность Горчакова («Говорят, Россия сердится. Нет, Россия не сердится, она собирается с силами») были ядром библиотеки. Это чуть смешно, но библиотека напоминала Петру большое подсолнечное поле на родной ему Кубани, над которым с утренней зари до вечерней работала неустанная пчела. Не объять поля взглядов, не пересчитать оранжевых шапок, но нет такой, на которой бы не побывала пчела и не взяла свою долю нектара.
– А винтовки, розданные в сентябре, выстрелили, – произнес он, неожиданно появляясь в библиотеке… – Помните наш разговор?
Петр увидел письменный стол Клавдиева и груду газет, лежащих поверх рукописи. Видно, терпение изменило Федору Павловичу, и, оставив рукопись, он принялся за газеты. Сегодня у Клавдиева были на это немалые основания: новая революция в России приближалась на всех парах.
– А не полагаете ли вы, что за восстанием в России последует взрыв в Центральной Европе? – вдруг спросил Клавдиев.
– Может, и так, – улыбнулся Петр – слова Клавдиева были ему приятны.
Клавдиев стоял сейчас перед Петром, глаза его были закрыты.
– Союз… вольных республик?
– Да. если дать свободу мечте, – засмеялся Петр.
– Вчера говорил с Кирой Николаевной: очень хочется в Россию. – Клавдиев посмотрел на Белодеда добрее, чем обычно. «Не часто приходилось видеть таким Клавдиева. Куда девались строптивость и упрямство? Перед любовью к России и он безоружен?» И еще подумал Белодед: «Быть может, настало время поговорить с Кирой определеннее? Не об этом ли сейчас просит его Клавдиев?»
Петр поехал с Кирой за город к полого-каменным холмам. Они начинались на северо-запад от города.
На двадцатой миле Петр и Кира оставили дорогу и пошли открытым полем. Вечер наступил незаметно: солнце было бронзовым, а поля черными. Это было очень красиво: черные поля и пламенеющие холмы. Кира раскрыла этюдник – она спешила не упустить этот миг, а Петр сидел в стороне и смотрел на нее.
Заря погасла, но они не уходили. Они лежали на камнях, плоских и как будто нетвердых, и камни не холодили тела, они точно набрали за день тепла и теперь неторопливо отдавали его, было необыкновенно хорошо лежать и смотреть на облачное небо, нет-нет, и на нем прорывались звезды, неспокойные, студеные. Он протянул руку, и Кира придвинулась. «Кира, – сказал Петр, – я собираюсь в Россию. Ты отпустишь меня туда одного?» Она лежала, запрокинув руки, глядя на небо. «Я ни о чем не хочу думать… я не способна думать сейчас…»
Когда далеко за полночь он открыл глаза, ее волосы разметались по его лицу и рука, легкая и теплая, лежала у него на груди, словно охраняя от того большого и бездонного, что было вокруг: неба, мягкого простора, поля. Он стянул с себя свитер и укрыл ее, потом придвинул этюдник, зажег спичку. Злыми маками горели холмы, и огонь был бесстыдно ярок. Тот миг, короткий и преходящий, когда зажглись холмы и поле заволокло тенью, она запечатлела точными и верными красками.
Они вернулись домой, когда на небе еще было полно звезд. Простились у ели под окнами. «Я спросил тебя, а ты не ответила…» – сказал он. Но она лишь слабо подняла руку я ушла. В этот раз он дольше обычного ждал, пока засветятся окна. Свет вспыхнул, но она не подошла к окну.
Это было четыре дня назад, и он, признаться, не думал, что так скоро должен повторить этот вопрос вновь и потребовать ответа, более определенного, чем прежде. «Я еду в Россию. Пойми: еду. Если дороги тебе…» Вечером, без пяти семь, Белодед простился с хозяевами и вышел. Он перешел дорогу и проник во двор Киры. Вечер был темный, беззвездный, и напитанная влагой земля тоже темнела. Только неширокая, выложенная камнем дорожка, которой он сейчас шел, сумеречно светилась в ночи. Но ему неприятно было идти по ней – к стуку сердца прибавлялся стук ботинок. Он оставил дорожку и пошел по траве. Они так и условились тогда: светлое окно – Кира едет. Темное – остается. Он поднял глаза и на фоне глухого, неразличимо темного неба увидел черный конус ели. Он обернулся: Кирино окно было темно. Он петел со двора, но тотчас остановился. Это же глупо – вот так разом все оборвать! Он кинулся к двери, застучал – ответа не было. Он поднялся в дом, разыскал в темноте ее дверь, открыл, постоял посреди комнаты, дожидаясь, пока глаза привыкнут к мраку.
– Кира, – сказал он, так и не дождавшись минуты, когда способен будет что-то видеть.
– Это ты. – Она стояла рядом. – Я не поеду…