Текст книги "Дипломаты"
Автор книги: Савва Дангулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)
– Вы полагаете, что в заговоре участвовала организация? – пробасил Свердлов.
– Да, несомненно, и весьма основательная, – ответил Дзержинский.
Во двор шагнул человек в кожаной куртке, крашенной ядовитым кармином. Решительно не зная, к кому обратиться, он поднес руку к околышу фуражки: рука дрожала, и крупные ногти бились о клеенчатый козырек.
Дзержинский стоял рядом с Петром, и Белодед увидел, как едва заметные капельки пота выступили у него на виске: видно, человек в кожаной куртке привез сообщение чрезвычайное.
– Да говорите же! – сказал Дзержинский, обращаясь к подошедшему.
– Восстал конный полк Попова! – наконец произнес человек.
Ленин оглянулся: поодаль дворник продолжал сметать в кучу рассыпанные стекла – его ничто не смущало, он нес службу исправно.
– Попов эсер? – спросил Ленин.
– Да. Владимир Ильич.
– Вот вам и организация, Феликс Эдмундович!
– Я должен быть там, Владимир Ильич, – произнес Дзержинский настойчиво. На улице взревел мотор автомобиля. Дзержинский умчался в отряд Попова.
– Убийство германского посла как сигнальная ракета, как призыв к восстанию, – сказал Ленин и пошел к воротам, в которые только что вышел Дзержинский.
«Все великие революции были в июле!» – вспомнил Петр фразу, произнесенную утром тем человеком с топором в старом клавдиевском доме.
85
– Вот это… денек!
Петр оглянулся.
Позади него, след в след, шагал Вакула. Вечернее заседание начиналось в пять – он шел на съезд.
– Ну как тебе нравятся новости? – буркнул Вакула, поравнявшись, вид у него был сияющий.
– Что именно? – спросил Петр и искоса посмотрел на брата. Необычно он выглядел сегодня. Куда только делись и шерстяная шведская шапочка с козырьком, и легкий джемпер, которым Вакула очень гордился, – несложные доспехи русского делового человека западного толка, да-да, не воронежца и не самарца, а питерца. На смену пришли френч и краги. Никогда прежде Петр не видел брата в таком наряде.
– Ты думаешь, я говорю о Мирбахе? – Вакула пошел быстрее: ему хотелось взглянуть на брата. – Какой там! Есть новости и поважнее.
– Какие именно? – спросил Петр, продолжая рассматривать брата. Три большие пуговицы на френче едва удерживали могучий живот Вакулы. Казалось, нитки треснут и пуговицы покатятся по асфальту. – Новости? Какие? – спросил Петр.
– Наши, – Вакула произнес это слово не без гордости, – взяли в плен Дзержинского. – Вакула теперь шел впереди Петра, не оборачиваясь и не заглядывая ему в глаза, точно откровенно пренебрегая тем, какое впечатление эта новость произведет на Петра. – Сегодня в Покровских казармах… Но это еще не все…
Он сказал: «Это еще не все», надеясь распалить любопытство Петра, но Петр молчал, не спуская с него глаз.
– Да не в поход ли ты собрался, брат? – спросил Петр и подивился тому, что, как ни старался, не мог скрыть в голосе неприязнь.
– Утро вечера мудренее. Я сказал: утро…
Они дошли до театра, и Вакула взбежал по лестнице, явив такую легкость, какая до сих пор в нем и не предполагалась. Быть может, и этим он хотел показать Петру, как хорошо у него на душе.
А Петр глядел брату вслед и еще долго видел широкую спину Вакулы. обтянутую тонким сукном френча, красный затылок, насеченный двумя поперечными складками, короткими и глубокими. Однако не из любви же к брату Вакула пренебрег размолвкой и первым заговорил с Петром.
Он сказал: утро вечера…
Очевидно, все надежды возлагались на ночь.
Красный бархат и золото Большого театра, как показалось Петру, и в этот раз горели пламенеющим огнем – и в радости и в печали театр был одинаково праздничным. Петр был немало удивлен, когда увидел Марию Спиридонову, которая, глядя куда-то ввысь очами страдалицы, внимательно слушала Прошьяна, а поодаль, расстелив на кресле газету, как карту, и наклонившись над ней, стоял Борис Камков. Однако гвардия Марии Спиридоновой неспроста предпочла Большой театр Покровским казармам.
И вновь, как некогда, прозвучал председательский колокольчик. Прозвучал и умолк. Спиридонова пошла на сцену.
Из-за стола президиума встал Свердлов. Он стоял, опершись о кулаки, дожидаясь, когда умолкнут последние голоса. Но гул стихал медленно, как гул товарного поезда, пересекающего степь, казалось, он уже стих, но потом возник вновь, видно, поезд вышел из-за рощи или взгорья. Мария Спиридонова сейчас находилась в конце стола, у боковой грани, Свердлов – у самой середины стола, на месте председателя. Они смотрели друг на друга в упор и будто ничего не видели.
Свердлов готовился открыть заседание. Спиридонова намерена была взять слово, как только заседание откроется. Однако случилось непредвиденное. Те несколько слов, которые произнес Свердлов, как только установилась тишина, никакого отношения к открытию заседания не имели. Он сообщил, что очередное заседание съезда состоится позже, а сейчас делегатам-большевикам необходимо собраться в здании Второго дома Советов.
Свердлов сказал, и пошел со сцены.
Спиридонова продолжала стоять. Очевидно, все, что сейчас произошло, настолько не входило в ее расчеты, что ее охватило смятение. Когда она нашлась, зал уже встал.
– Я хочу говорить! – воскликнула она с намерением перекричать зал, но у нее явно не хватило голоса, да и зал уже наполовину опустел.
Петр был в ложе второго яруса. Он видел, как Спиридонова сошла со сцены. К ней устремились ее сподвижники. Спиридонова говорила, и толпа смыкалась. Потом толпа точно раздалась, пропустив Спиридонову вперед. Сейчас она шла меж рядами, вскинув голову, и прядь волос срезала наискось половину лба. Петру казалось, что ее лицо выражало сейчас не суровое раздумье или злую сосредоточенность, каким оно было до этого, а решимость. Всем своим видом она точно говорила: «Пришел мой час! Мой час пришел!»
Петр вышел из зала и тотчас глубоко внизу, очевидно на первом этаже, может быть у самого выхода, возник шум, и вновь Петру показалось, что он слышит вечевой колокол:
– Произвол… Узурпаторы…
Петр подошел к окну, взглянул на площадь перед театром. Шли шеренги моряков с винтовками. «Да не оцеплен ли театр? – мелькнуло у Петра. – А если оцеплен, то кем? В конце концов среди сторонников Спиридоновой тоже были матросы». Петр спустился в первый этаж.
– Не думал, что конец будет таким нелепым…
В кресле, обитом красным бархатом, сидел юноша.
– О каком конце вы говорите, молодой человек? – Рядом с юношей сел старик с распатланной бородой (монах-расстрига или капельмейстер). – Слышите выстрелы? То братья вызволяют свободу.
– Господи, какие братья? Какую свободу? Петр увидел Вакулу. Отступив от толпы, он стоял в стороне, держа погасшую папиросу. Быть может, даже заметил Петра, но не подал виду.
86
Петр выбрался из театра только через час. У подъезда Наркоминдела он встретил Чичерина.
– Погодите, с какого высока вы свалились. Петр Дорофеевич? Так ничего и не знаете? Ну, вы меня удивили! Покровка в руках мятежников. В Наркомате никого нет. Все на баррикадах. – Последние слова он произнес не без воодушевления. – На баррикадах!
Видно, Георгий Васильевич обрел единственную в своем роде возможность подышать пороховым дымом и не хотел лишать себя этого.
– Действует железный закон алфавита! – произнес Чичерин. – Погодите: А, Б, В… Верно: Б, В! Белодед. Воровский… Под начало Воровского! Ильинка! Там штаб. Марш, марш!
Петр подумал: «Под начало Вацлава Вацлавыча! И тут дороги скрестились… Вперед, вперед! Воровский где-то на Ильинке!»
То, что называлось штабом, помещалось в конторе большого винного магазина. Вино выпили почти год назад, и с тех пор запасы его не восполнялись, но этикетки сохранились – ими можно было восславить реки виноградных вин. Все вместили этикетки: и фирменный герб, и гроздь винограда, и созвездие почетных медалей, собранных со всего света, и имя хозяина, по этому случаю облагороженное и облагозвученное, и высокий титул винодела, не отказавшегося вынести его (о времена!) на винную бутылку: князь Феликс Юсупов, граф Воронцов-Дашков… Этикетки были рассыпаны по столам. Фольга пыталась донести до наших дней представление о былом достатке и благополучии. Впрочем, этикетки великолепно горели в голландской печи, шумно потрескивая. А на огне клокотал солдатский чайник, и большие руки доброй и емкой пригоршней высыпали на стол ржаные сухари.
– Вкусен чай на зорьке утренней! – воскликнул Воровский, потирая руки. – И туман, и ветер крутой, и волна – гребешком, и росное солнце…
Посол был вызван правительством для консультации, а оказался на баррикадах. Не в этом ли весь Воровский: храбрая страсть и мысль. Эта ночь и на него упала внезапно. Он даже не успел переодеться. На нем был тот же темный костюм и крахмальный воротничок, стянутый пепельно-серым галстуком, в котором Петр видел Воровского в Наркоминделе.
Где-то рядом, срезав край города, прошел дождь, и холодное дыхание проникло в комнату: в большом, тонкого стекла фужере дымился чай. Воровский жадно пил, не боясь опалить губы.
– Через Охотный ряд, направо по Тверской, – приказывал Воровский парням с винтовками наперевес. – Через Охотный ряд налево – к Китайгородской стене и обратно к Ильинским, – обращается Воровский к человеку в форменной куртке почтового чиновника.
К двенадцати снаряжались последние наряды – и была очередь Петра с напарником, стариком метранпажем из сытинской типографии.
– Нам, пожалуй, на Воздвиженку? – спросил старик. – Как. Вацлав Вацлавыч?
Воровский задумчив – вот и дождался баррикад, о которых говорил в Стокгольме, да только в облике его не столько воодушевление воина, сколько раздумье, раздумье человека, которому дано проникнуть в сущность происходящего, понять, как грозно все это и опасно.
– Да, сейчас пойдете, – проговорил Воровский. Что-то важное, что носил долгие годы Воровский в себе и не мог выговорить, он должен был сказать Белодеду в эту ночь. – Хоти те постоять минуту под звездным небом? – спрашивает он Петра. – В июле небо необыкновенное и не только в Одессе…
Они вышли на веранду и по каменной лестнице спустились в сад. Над головой покачивались округлые кроны лип, каждая с полнеба.
– Вы отдаете себе отчет, Белодед, насколько серьезно положение? – спросил Воровский, опершись ладонью о ствол дерева.
– Да, Вацлав Вацлавыч, все решится этой ночью.
– Не столько ночью, сколько, пожалуй, утром, – сказал Воровский. Он поднял глаза, точно хотел взглянуть повыше, выше кроны дерева, выше облаков. – Может повернуться круто, круче, чем мы с вами думаем, и революция вынуждена будет обратиться к крайним мерам.
Воровский точно подвел Белодеда к пределу, который давал право сказать: «Ну, говори, говори, что лежит у тебя на душе!»
– Пусть на то будет воля партии, я и в Москве готов сделать то, что сделал в Одессе… – медленно произнес Белодед, будто короткой этой фразой хотел предупредить все, что может сказать Воровский.
Петру почудилось: взгляд Воровского свергся с высокого высока на землю.
– Что вы имеете в виду, Петр Дорофеевич?
Теперь молчал Петр. Точно молчание его обратилось в камень домов, врезанных в ночь, в стволы деревьев, в кирпичные ограды. Взорви дома и ограды, но взорвешь ли молчание? Петр молчал.
– Что вы имеете в виду?
– Королева казнил я, Вацлав Вацлавыч.
Воровский приблизился к дереву, глубже зарыл руки в карманы пальто. Теперь Петр видел: Воровский ничего не знал об этом прежде.
– Вы казнили его… волей партии? – спросил Воровский.
– Нет, я казнил его своей волей… за смерть арсенальца.
– Казнили и считаете, что были правы? – спросил Воровский.
– Гнев мой был гневом правым, Вацлав Вацлавыч.
– Я не об этом, – нетерпеливо произнес Воровский.
Разумеется, у Воровского не было сомнений, что Петр решился на казнь Королева в справедливом гневе. Разговор об ином: имел ли он право действовать один и не худший ли это вид анархизма, грозивший бедами товарищам?
И вновь молчание обратилось в безмолвие полуночного города – так оно было прочно.
– Представьте, что все это было не в Одессе, а в Москве, – произнес Воровский; худой и высокий, он точно врос в ствол. – Больше того, в июльской Москве восемнадцатого года… Представьте себе, что сегодня ночью вы встали лицом к лицу с Королевым, вы поступили бы так же?
– Я и прежде не умел отвечать на трудные вопросы, Вацлав Вацлавыч…
Петр шагал по Никольской. Их двое. Петр и тот старик метранпаж из гвардии Воровского, каждый ушел в свои думы. Что-то произошло этой ночью такое, что, наверно, заставит Воровского взглянуть на Петра по-новому. В способности Петра убить такую тварь, как Королев, Воровский не сомневался и прежде. Но то, что Белодед, действуя анархически, до сих пор этого не понял, должно было заставить Воровского серьезно встревожиться и, может быть, даже спросить себя: да тот ли это Белодед, которого столько лет знал Воровский?
Уже за полночь они подошли к Воздвиженке. Дом под цинковым козырьком был освещен от земли до неба – в каждом окне свет. Однако Москва надолго потека сон. Свет и в трех окнах над парадной дверью – Столетовы бодрствовали.
– Здесь у меня друзья, – сказал Петр.
– Ну что ж, валяй, а пока суть да дело, сложу-ка я цигарку. – Старик полез за кисетом.
В подъезде темно. Дверца лифта заперта.
Петр вытянул руку с зажигалкой – тени заколебались на стенах. Идти нелегко, ноги нетверды, лестница точно рассыпалась. На третьем этаже Петр долго водил зажигалкой по двери, разыскивая номер и звонок.
– Кто там?
Столетов. Голос свеж. Конечно, еще не ложился.
– Я, Белодед!
– Милости прошу, Петр Дорофеевич! Нет гостя желаннее, чем тот, что после полуночи! –
Смех, точно блики от зажигалки, поскакал по изразцам.
Клавдиев стоял посреди комнаты. Волосы вокруг лысины вздыбились, будто брызги воды, в которую бросили камень.
– Не революция ли это, Петр Дорофеевич, одна из тех, которые происходят в июле?
Что-то огненно-дымное скопилось за этот день и в сердце Клавдиева. Еще секунда, к черту полетит дом с изразцами и волосы Клавдиева действительно изобразят брызги воды, в которую бухнули камень.
– Не я ли говорил вам: если правда монополизирована, нет правды, – произнес Клавдиев неожиданно спокойно.
– Вы это к чему, Федор Павлович? – спросил Петр в тон Клавдиеву.
– Вы прихлопнули Учредительное собрание, прихлопнули грубо, силой, а оно прорвалось в июле и так пальнуло по Кремлю, что у нас стекла повыскакивали! – Клавдиев ткнул кривым пальцем в окно, заткнутое подушкой. – Вы не так единодушны, как вам кажется, вы не так сильны, как вообразили.
– Но мы правы, Федор Павлович.
Клавдиев вдруг затих, на цыпочках подошел к окну, будто подбирался к птице, которую боялся вспугнуть, быстро обернулся.
– Почему ваша правда лучше моей? И почему вы должны править Россией, а не другие?
Петр вздрогнул, точно его остановили на полном скаку: «Ну вот… Клавдиев махнул хвостом!»
– Правда не у вас и не у меня, – сказал Петр, – она у народа.
– Иначе говоря, народ это вы? – спросил Клавдиев и полез за платком.
– В какой-то мере и я, Федор Павлович.
– Почему вы, а не Учредительное собрание, например?
– Октябрь дал народу мир и землю. Учредилка не дала ни того, ни другого, да и не может дать, – возразил Петр.
– Вы обратились к этим средствам, чтобы удержаться у власти! – закричал Клавдиев. – Завтра вы отнимете у народа и мир и землю! Это всего лишь тактика.
– Нет, это стратегия, Федор Павлович.
– Неправда! Для вас тактика важнее стратегии! Вся ваша политика сплошные тактические изломы! Только то правительство прочно, которое не боится своей интеллигенции! – выкрикнул Клавдиев неожиданно, он берег эту фразу.
– Интеллигент не графский титул, доставшийся от предков, – сказал Петр, сохраняя самообладание. – Российский интеллигент – это еще и сельский лекарь, и учитель. У них не меньшее право говорить от имени интеллигенции – они добыли его холодом и голодом, Федор Павлович.
– Вы меня боитесь, а их нет, поэтому хотите отобрать у меня это право! – выговорил Клавдиев и отступил к окну,
Петр обернулся: Столетов жег его из темноты красными углями – таких глаз Белодед не видел у Столетова.
– До четырнадцатого июля осталась целая неделя, Петр Дорофеевич. – Красные угли вздрогнули. – У каждой революции есть свое четырнадцатое июля…
Петр вновь очутился на улице – старик ждал его. Они свернули на Пречистенский бульвар, зашагали в гору. Белодед продолжал спорить. Философия Клавдиева – сомнение. Все подвергать сомнению, все прощупывать нервными пальцами скепсиса. «Только то правительство прочно, которое не боится своей интеллигенции» – для него это почти кредо. «Вы меня боитесь, а их нет, поэтому хотите отобрать у меня это право». В Столетове Клавдиев нашел единомышленника или Столетов пошел еще дальше? «У каждой революции есть свое четырнадцатое июля».
Московский июль – нелегкий перевал. Кто-то одолеет этот перевал, а кто-то повернет обратно. Нет, не только для Клавдиева и Столетова перевал, для Киры тоже. Перевал.
Вечером Петр вышел из наркомата. В городе было мало огней, и глыба Большого театра казалась необычно темной.
Петр свернул направо и зашагал по Неглинному проезду. Навстречу Белодеду прерывистой и неровной цепью шли арестованные – картина восемнадцатого года! Время от времени они входили в поле уличного фонаря, и Петр видел нечесаную бороду, седую голову, по-мальчишески наголо остриженную, посеребренные виски… Шли конвойные, много конвойных, едва ли не столько же, сколько конвоируемых. Что-то защемило, застучало в сердце. «Может, и Вакула здесь?» Петр пробился к кромке тротуара, сошел на булыжник. Сейчас арестованные шли почти рядом – между ними и Петром кожаная тужурка или шинель конвойного. Все пожилые: спины колесом да неподвижные руки. «Вакула… где-то здесь Вакула!» Все забылось вот здесь, у этой роковой меты… Остались лишь страх за брата да жалость к нему, которой никогда прежде не было. «Вакула!..» Петр подобрался ближе к фонарю: еще седая голова и еще борода… Мать родная! Так это же Роман Соловьев! Уперся глазами в Петра, медленно отвел, только из ладони выпала на булыжник недокуренная папироса.
Конвой прошел, но Петр не сдвинулся с места. В нескольких шагах дымился окурок, выпавший из руки Романа…
87
В полдень следующего дня, когда Петр явился в Наркоминдел, позвонила Кира.
– Ты жив? Нет, скажи, жив? А я примчалась сюда еще утром. Я здесь, рядом с тобой, на площади.
Петр сбежал вниз – действительно, у фонтана посреди площади он увидел Киру.
– А я уж чего только не передумала… – призналась она.
Он протянул руку и коснулся плеча, потом охватил ее шею легкой ладонью и приник к виску, не устоял и тронул щеку… Как же она дорога ему! Каким же длинным и нелегким должен был показаться ей путь в Россию, когда она думала о поездке сюда, и как непросто ей было отважиться. Она приехала сюда ради него – как он этого до сих пор не повял. И от сознания, что в эти дни, да, в эти два-три дня все могло осложниться и оборваться, она показалась ему еще дороже, чем прежде… И хотелось отыскать такие слова, которые единственно могли бы объяснить ей, как он ей благодарен. Его осенила мысль, которой он до сих пор страшился: явиться с нею домой, показать ей мать и Лельку, а заодно и сказать: оставайся.
– Я хочу, чтобы ты пошла со мной к нам.
– Вот теперь?
Он кивнул.
– Пойдешь?
Она остановилась, неторопливо и бережно отвела прядь волос за ухо. Глянула ее родинка, та самая, бледная, чуть размытая, похожая на звезду.
– Пойду.
Они пошли, пошли быстро, почти бегом – вдоль Александровского сада, по Воздвиженке, потом по Арбату.
– Как Клавдиев? – спросил он, не останавливаясь. – Помнишь его девиз: «Только то правительство прочно, которое не боится своей интеллигенции!»
Она рассмеялась.
– Ты хочешь сказать, он имел счастливую возможность проверить эту истину, он же был в Москве в июле? – спросила она.
– Проверить… он? – Петр посмотрел ей прямо в глаза. – И для тебя это так же важно, как для него?
Она заулыбалась.
– Пойдем… Пойдем, – как показалось ему, она избегала ответа.
Он смотрел, как она шагает рядом, стремясь за ним поспеть, и думал: «Не должна она себя вести так, если решилась уезжать».
Им открыла мать. Видно, собиралась к вечерне – платье из черной тафты она надевала только в церковь. Открыла, сдержанно поклонилась, пропустила гостью, не без умысла поотстала, чтобы оглядеть ревнивым взглядом ее.
Они шли по дому, и Кира повторяла:
– А мне нравится у вас. Мне нравится!
Она непривычно высоко держала голову, пытаясь пошире обнять взглядом комнаты, в которые входила, точно от пола до потолка было как от земли до облаков.
– Лелька дома?
Петр оставил Киру с матерью, пошел к сестре.
Мать усадила Киру в кресло, а сама села на жесткий стул.
Они сидели и молчали, наверно, от неожиданности, оттого, что вот так вдруг очутились друг перед другом.
– Петр сказывал давеча, – наконец подала голос мать, – покойный родитель ваш был мастак по литью…
– По литью, – быстро ответила Кира, казалось, спасительное это слово освобождало Киру от разговора на деликатную тему.
– Лил стволы? – нетерпеливо передвинулась мать на своем стуле. Жена кузнеца, сама не раз стоявшая у горна и наковальни, она не рисовалась, когда говорила так. – Стволы лил? – повторила она.
– Да, пожалуй, стволы лил и отлаживал, – ответила Кира. Она не сильна была в деле столь специальном, как литье артиллерийских стволов, но, видно, отец произносил эти слова когда-то и они остались в семье.
– А отец был один, когда подался на чужбину? – вдруг спросила мать.
– Нет, с матерью.
– Мать… после отца одна?
– Да…
Вновь передвинулся стул.
– Вот то-то мы, вдовы… досыта населила нами землю война. Чего это он там развоевался? – Она подняла палец, и Кира увидела, как большая лампа, висящая посреди, вздрагивает и раскачивается, точно мансарду, куда прошел пятнадцать минут назад Петр, дыбило волной.
Петр сбежал вниз, шумно вошел.
– Небось звал, а она не хочет идти? – подняла жесткие глаза мать.
Петр смутился – незачем было сейчас обнаруживать ссору с сестрой.
– Что-то неможется ей, – строго взглянул он на мать. – Видно, солнцем голову напекло.
Мать иронически хмыкнула:
– Напекло! Где напечь-то, когда она носу из дома не кажет! Не хочет, вот и все!
– Напекло!
Мать погладила твердыми, задубевшими в работе пальцами подбородок, нежный и рыхлый.
– Может, и напекло.
Лелька не вышла и к чаю. Они пили втроем.
– Значит, отец лил стволы? – спросила мать Киру, спросила, чтобы о чем-то спросить – молчания и прежде было много.
– Да, мама мне говорила.
– Так-то…
А потом Петр провожал Киру на дачу. В вагоне было сумеречно и душно: за окном проплывали луга, прикрытые туманом, бледно-зеленым, едва просвечивающимся, неотличимом от лунной мглы.
– Ты не кляни себя, – говорила Кира. – Не было бы сегодняшнего вечера, я все одно уехала бы… Я решила…
– Решила?
Она расстегнула ворот его сорочки, теплая ладонь припала к груди.
– Да, еще в тот вечер. Даже успела написать тете в Питер. В субботу утром она встретит меня.
Он нащупал ее руку у себя на груди.
– Теперь я вижу, ты решила.
Через полчаса они простились, условившись встретиться в четверг.