355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Дангулов » Дипломаты » Текст книги (страница 14)
Дипломаты
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:32

Текст книги "Дипломаты"


Автор книги: Савва Дангулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)

34

Как условились, общий разговор с германским советником продолжался минут пять (дежурные фразы на всех широтах дежурны: погода, здоровье, впечатление о городе, немецкий язык для русского уха и русский для немецкого… что еще?). Затем Чичерин и его спутники удалились, и Петр остался с Рицлером один на один.

Петр взглянул на Рицлера: что-то в лице этого человека было старушечье, хотя человек и не был стар, быть может, мягкая округлость щек, подбородка, глаз, быть может, даже рта – у всех стариков добрые рты.

– Я немного знаю русские фамилии. По-моему, род Чичериных весьма знатен? Не так ли?

– Старый русский род, хотя далекие предки из Италии, – сказал Петр.

– Да, да… это отразила фамилия, – заметил Рицлер, – чичероне, предводитель, вожак, ведущий…

Рицлер произнес все это, не выпуская из рук книги. Петр взглянул на книгу – покоробленная кожа была ветхой и ломкой. Видно, при обработке кожу пережгли, да и цвет свидетельствовал о том же – огненно-бурый, горячий. Ни единой строки не осталось на тусклой поверхности кожи, время все стерло, кожа была голой.

– А не полагаете ли вы, что новое русское правительство призвало такого человека, как Чичерин, чтобы найти общий язык с Западом?

Однако германский советник шел все дальше, разумеется, его интересовал не столько облик Чичерина, сколько характер явления, связанного с возвращением Георгия Васильевича в Россию.

– Вы сказали: «Найти общий язык…» В каком смысле?

Рицлер отстранил книгу. Сейчас она лежала перед Петром. Петр даже чувствовал ее дыхание. Так дышит сама древность. Запах пыли, сладковатый запах плесени.

– Смысл вполне определенный: человек из той среды внушит большее доверие Западу. Не так ли?

– Так можно говорить о человеке, за плечами которого нет ничего, кроме происхождения, – произнес Петр не без запальчивости. – Но Чичерин – революционер.

Немец улыбнулся, как показалось Петру, снисходительно.

– Верно, все верно – революционер, – согласился Рицлер. – Это важно для вас, а для Запада значительно иное: его происхождение, круг его прежних и нынешних связей, круг его интересов. Кстати. Запад в наши дни – понятие отнюдь не монолитное. Кажется, отец Чичерина представлял русские интересы в одном из германских княжеств?

Петр заметил: Рицлер был достаточно последователен в своих вопросах. Ему определенно хотелось установить, какая культура причастна к воспитанию Чичерина: немецкая или, быть может, галльская.

– Но такое знание языка… – Рицлер запнулся. Его диагноз точен: великолепный немецкий Чичерина недвусмысленно показывает, какая культура участвовала в становлении человека. – К тому же Моцарт? – вдруг поднял бледные глаза. Рицлер. – Мне сказали, что Чичерин не раз наезжал в Зальцбург…

Рицлер положил перед Петром свои белые руки и медленно скрепил их. Сейчас видны твердые манжеты и крупные запонки на них, нарочито грубые, точно кованые, затянутые благородной чернью.

– Вы осведомлены лучше меня, – заметил Петр.

Рицлер сжимал ладони все крепче, пальцы похрустывали. Сейчас знаки на запонках весьма отчетливы – голова оленя с ветвистыми рогами, очевидно, знак рода. Как кажется Петру, есть что-то общее между книгой, заключенной в ветхую кожу, и этими запонками, затянутыми тусклой пленкой времени… Наверно, не часто философ становится дипломатом, однако, когда он им становится, возникшая смесь должна обладать силой динамита. Но вот вопрос: все, что спросил Рицлер о Чичерине, интересует его само по себе или является своеобразным преддверием того, что составляет предмет его главных забот сегодня?

У него бледные глаза. Настолько бледные, что кажется, глаза слились с тенями, заполнившими глазные чаши, и стали неестественно большими. Так и есть: все, что было сказано до сих пор, лишь своеобразное вступление к тому, что Рицлер хотел спросить.

– То, что я скажу, всего лишь мои сомнения, впрочем, не только мои. Верьте мне, господин Белодед, не только…

Он опустился в кресло и резким движением отодвинул книгу в сторону, и этот жест больше чем что-нибудь иное свидетельствовал, как важно для него то, что он намерен сейчас сказать.

– Я немного историк («О философии – ни слова. Он немного историк, впрочем, как каждый философ!»), а коли историк, то должен видеть перспективу… Вы хотите знать, что я имею в виду? Перспективу мира между Россией и Германией, вернее, реальные результат ты, которые даст он одной стороне и другой: Германии – победить. России – встать на ноги… Итак, главное в умении считать. Кто точнее подсчитал, тот и выиграл… Хотя точность и немецкое качество, результаты могут быть самые неожиданные.

Недоуменно и робко Рицлер смотрел на Белодеда: сейчас тени, заполнившие глазные чаши немца, размылись и глаза, наверно, выглядят, как обычно: они круглы, будто шляпки гвоздей.

– Будь я русским, я бы построил свои расчеты так, – вдруг произнес Рицлер. – Я бы заключил договор и принялся ждать. Вне зависимости от меня в действие пришли две силы: война на Западе и германская революция. В революцию я не верю и с легкой душой сбрасываю ее со счетов. Остается война на Западе. С этим доводом нельзя не считаться. Он действует, как часы на мине замедленного действия. В заданную минуту часы сработают, и мина взорвется. К моменту, когда это произойдет, Россия уже будет не та, что сегодня, – наверно, месяцы передышки для России жизни подобны. Что скрывать, в минуту смертельной схватки, я не оговорился, именно смертельной, которая нас ожидает на Западе. Россия будет готова изгнать завоевателей со своей земли… кто бы они ни были. Признайтесь, что дело обстоит именно так?.. – заглянул Рицлер в глаза Петру. – По крайней мере, к этому сводятся расчеты русских. Так ведь?

– Вы хотите, чтобы я был в такой же мере откровенен, как и вы? – усмехнулся Белодед.

Но Рицлер точно не услышал в словах Петра иронии – не в интересах немца было обнаруживать ее.

– Да, разумеется, – подхватил Рицлер. – Кстати, не скрою, что у нас главенствует мнение, особенно среди военных: продолжать войну на Востоке до победы, полностью овладеть ситуацией и таким образом подготовиться к ключевому поединку на Западе. Все, кто держится иной точки зрения и стоит за договор с русскими, не могут не принимать в расчет доводы наших военных и согласятся на мир при одном условии: самом полном удовлетворении германских требований. Кстати, только так они могут заставить военных отказаться от идеи продолжать войну на Востоке, – лицо Рицлера стало влажным, ему нелегко дались эти несколько слов. – Как видите, мнения на мир с Россией у нас разделились, как, очевидно, и у вас?

Петр насторожился: чего ради Рицлер вдруг распахнулся перед ним?.. Неспроста же он прекратил исповедовать Петра и сам стал исповедоваться. Или он смилостивился над Белодедом и великодушно позволил ему встать на ноги! Петр тревожно затих; к черту дипломатию, если надо жертвовать своей первоприродой!.. Вот сейчас трахнуть кулачищем по столу так, чтобы вместе со старым фолиантом подпрыгнул и затрясся в предсмертном ознобе Рицлер.

– Вы хотите, чтобы и у нас было два мнения? – спросил Петр, не глядя на собеседника.

– А зачем мне хотеть? – произнес Рицлер и отодвинулся от стола. – Я знаю и так: два.

Петр шумно поднялся, задев коленом ломберный столик, книга в ветхой коже сползла со стола и шлепнулась на пол.

– А не полагаете ли вы. господин советник, что это частное дело России? – спросил Петр, тяжело дыша.

Рицлера будто кинуло в дальний угол комнаты.

– Да что вы, коллега? – произнес он громко, чтобы голос его был услышан за пределами библиотеки.

Их разделяло сейчас не больше трех шагов, на полу между ними лежала книга.

– Коллега! – почти выкрикнул Рицлер.

Петр ощутил движение ветра, который неожиданно ворвался в комнату. Он обернулся: в раскрытой двери стоял Лундберг.

– Погодите, да не дуэль ли это? – произнес Лундберг и быстро зашагал к середине комнаты, чтобы поднять книгу. – Я вижу, вы уже отсчитали шаги: тогда где же секунданты и пистолеты? Впрочем, я сейчас все устрою! Старые добрые мушкеты и в рыцарских замках хранились в библиотеке.

Он распахнул дверцы книжного шкафа и, к великому изумлению Петра, действительно извлек оттуда два старинных пистолета с длинными дулами и крупными взводными курками.

– Прошу вас, господа! Да и за секундантами дело не станет. Кстати, вот и господин Чичерин… Чью сторону вы примете? Вас смутила эта старая книга на полу? Так это же нейтральная зона! Мы отсчитали шаги и установили нейтральную зону. Сейчас прогремят выстрелы, и спор будет решен…

– Нейтральной зоны не существует даже здесь… – заметил Рицлер поспешно, он не мог скрыть своей радости по поводу столь своевременного появления Чичерина.

– Все зоны лучше всего устанавливаются с помощью доброго бургундского, – возразил Чичерин. В его голосе отразилось волнение, он все понял. – Мы будем иметь возможность это сделать немедленно – я слышу, как оно пенится и клокочет, – Чичерин указал на дверь, он не спешил выйти вслед за Рицлером. – Мне остается только напомнить: применение танков в дипломатии, действительно, ограничено, – сказал он Петру, повстречавшись с ним в дверях.

35

Казалось, случай в библиотеке произвел неожиданное впечатление на хозяина – молодой русский стал ему симпатичен, и оставшиеся до ужина полчаса он не отходил от Петра ни на шаг.

– Господин Чичерин пришел не вовремя – мы бы потревожили тишину этого старого дома, а?

Он вызвался показать Петру дом и повел Белодеда сложными тропами с одного этажа на другой. Он был порядочным хвастунишкой, этот старый швед финского происхождения. Впрочем, предметом его гордости были не размеры его более чем достаточного состояния, не размеры и формы его генераторов и турбин, гордо шествующих по миру и превращающих силу рек в благородный металл, резину, хрусталь, ткань, не размеры, наконец, его престижа в различных кругах шведского общества. Нет, не это заставляло старого Лундберга гордо поднимать подбородок и вздымать грудь. Как думалось Петру, иная гордость завладела им. гордость ритмично работающим сердцем, несдающейся зоркостью глаз, каменной твердостью мускулов. Может, поэтому все тропы вели сегодня на корт да, пожалуй, в финскую баню. О, это была необыкновенная баня! Просторная, выстланная от пола до потолка голубым кафелем, с печью, обложенной бурым камнем, зримо символизирующим неуемную силу огня, который бушует в печи и прокалил стены.

– Вы послушайте, как это происходит, нет, вы только послушайте, – произносил он, стоя посреди бани. – Я беру шланг и ударяю струей воды в эту стену. Стена раскалена, как может быть раскален только камень, и вмиг все кругом становится белым, как в момент сотворения мира, только вода шипит на камне. Нет, я не выключаю воду, а всего лишь нацеливаю шланг на стену и устремляюсь наверх!.. Ах, господи, какой там Эверест с Эльбрусом – выше, выше!.. Одна полка, вторая… ой, погибаю!.. Вперед, вперед!.. Голова раскалена, точно каменная стена печи, на которой сейчас шипит вода… Ни шагу назад!.. Но язык уже не ворочается, да и голову поднять нельзя. Только сердце бьется: стук, стук! И удары разносятся по телу, будто где-то внутри тебя помещен колокол. Это сердце обратилось в колокол – оно стало медным.

Они присоединились к гостям, Лундберг посмотрел в дальний конец зала и не мог скрыть смятения: он увидел жену, она уже вернулась. Жирноволосая и быстроглазая, она шла по дому зыбкой походкой, какой ходят пожилые люди на исходе дня: видно, и для счастливой обладательницы золотых паев женского журнала он оказался страдным. Потом фру Лундберг сидела поодаль с сыном, пила короткими и жадными глотками кофе, такими же стремительными и ненасытными затяжками истребляла одну сигарету за другой, а потом, забыв про сигареты и кофе, вдруг тряхнула головой и, раскрутив ее, точно она была на оси и могла свободно вращаться вокруг шеи, распустила волосы и принялась ими размахивать. Она это делала с тем небрежно-величественным видом, как делала, наверно, много лет назад, когда была молода (а волосы блестящи и густы, и, действительно, необходимо было усилие, чтобы рассыпать по плечам их сноп). Однако ныне, сколько ни вращалась голова на тонкой шее фру Лундберг. ныне… Впрочем, картина, которую являла собой фру в эту минуту, отразилась на лице ее мужа. Он смотрел на нее глазами, в которых была видна и жалость к ней, диковинно непохожей на ту, какую он знал прежде, и боязнь ее строптивости и деспотической силы, которая угнетала его всегда и сейчас больше, чем всегда, и, быть может, брезгливость… Он не мог сейчас убедить себя в том, что именно он, а не кто другой, прожил с этой женщиной половину жизни, спал с ней в одной постели, дышал ее телом, родил с нею сына. Однако как ни остро было это переживание у господина Лундберга, оно продолжалось, как показалось Петру, мгновение. В следующий миг он уже гарцевал вокруг дамы с вуалеткой и быстрокрылая ладонь носилась над ее аккуратной головкой, то взлетая, то падая. А за дальним столиком сидела с погасшей сигареткой фру Лундберг и смотрела на мужа свинцовыми глазами, в которых была тупая боль и, пожалуй, презрение.

А между тем была та удачная минута вечера, когда знакомства состоялись, завязаны первые узелки беседы и хозяева могут вздохнуть облегченно – в их усилиях гостя уже не нуждаются. Петр смотрел вокруг и ничего не видел: ни жизнелюбивого хозяина, ни Карла Второго и Карла Третьего, ни хозяйки, трясущей истершимся пучком жирных волос. Ничто не могло отвлечь его внимание от Рицлера а Чичерина. Они медленно шли по залу, при этом Чичерин что-то увлеченно рассказывал, разводя руками, а Рицлер хохотал, хохотал нарочито громко. Он точно говорил при этом Петру: «Хотя мне не смешно, а я буду хохотать, буду тебе назло и накажу тебя своим хохотом».

Петр был убежден, что Чичерину, как и ему самому, видно, в какой мере лжив этот смех, но он продолжал идти рядом с немцем, продолжал идти. И ничто так не обезоруживало Петра, как это, ничто не повергало в такое уныние, как вид этих людей, идущих рядом. Однако применение танков в дипломатии ограничено, вспомнил вдруг Петр слова Чичерина.

Петру было любопытно, как Чичерин держал себя на необычном этом приеме. У Чичерина не было причин для хорошего настроения, как не было их и у Петра, но в отличие от Белодеда Чичерин решительно отказывался обнаруживать это. Наоборот, глядя на него, можно было подумать, что у него нет причин быть печальным или, тем более, обескураженным: настроение строгого раздумья, но отнюдь не огорчения или уныния сменялось тем спокойно-радостным состоянием, когда человеку приятно общение с людьми. Наверно, он был мастером короткой беседы, когда поводом служит первая же услышанная фраза, а сам диалог быстр, сжат, чуть-чуть афористичен. В конце вечера, когда было накрыто несколько столов и гости разделились. Чичерин сделал участником беседы и Петра, обратившись и его познаниям в такой своеобразной сфере, как таможенные порядки в Глазго. По правую руку от Чичерина сидел рыбный оптовик из Бергена, говорящий по-немецки. По левую – капитан сейнера, итальянец, а напротив – редактор большой столичной газеты, с небрежной легкостью говорящий по-английски и французски. За столом свирепствовали четыре языка, и понять что-либо было мудрено. Единственно, кто великолепно ориентировался в этой языковой чересполосице, был Чичерин. Его языков хватало и на оптовика из Бергена, и на капитана сейнера, и на редактора столичной газеты.

Возвращались к полуночи. Каждый был погружен в свои думы.

– Ломоносов тоже доказывал свои формулы ученым немцам кулаками, – сказал Воровский.

– Тогда можно было доказать кулаками больше, чем теперь, – отозвался Чичерин после некоторого молчания.

– Мы с вами, Георгий Васильевич, явно недооцениваем столь веский довод, как кулак, потому что им не обладаем, – настаивал Воровский.

– А если… кроме шуток? – вдруг спросил Чичерин, он первым почувствовал необходимость серьезного разговора.

– Немца явно не надо было бить, – сказал Воровский, он реагировал на призыв к серьезному разговору по-своему. – Петр Дорофеевич мог бы нам испортить обедню.

Реплика осталась без ответа, а Петр уже в какой раз за этот вечер выругал себя. Нет, дипломатия не только ум и жизненный опыт. Не только интеллект, но еще нечто такое, что дается не каждому и по сути своей не просто профессия, а призвание. Есть вселенная, пределы которой поистине необъятны, – человек. Без знания человека нет дипломатии. Тут не пропишешь истин и не блеснешь прозорливостью. Необходим весь твой ум, и как же ты будешь далек от совершенства!.. Сейчас Петру казалось, что жизнь со всем ее опытом, который, честное слово, был добыт трудом адовым, почти ничего не прибавляет, чтобы постичь нелегкую эту науку.

Они вернулись в гостиницу. Как всегда в это позднее время, Чичерин отдавал час-другой работе. И на людях он любил работать в жилете, с закатанными по локти рукавами. Петру казалось, все свои помыслы Георгий Васильевич сообразует с тем большим, что определит его жизнь на родине. Все, что видит он за день, что возбуждает в нем мысль и чувство, он сообразует с этим. Прежде чем мысль Чичерина отольется и примет четкие формы, он должен перенести ее на бумагу. Он пишет легко, с видимым увлечением, но у него какая-то своя система записей, свой код. недоступный внешнему взгляду. Петр случайно бросил взгляд на лист, который дописывал Чичерин, и подивился виду рукописи: это мог быть чертеж дома, набросок композиционной основы романа, наконец, план огромного парка с четко пересекающимися линиями. А между тем то была именно рукопись статьи, первый вариант, умещенный на одной странице и для краткости не столько записанный, сколько изображенный графически. Из первого варианта должен был возникнуть второй, где линии обращались в слова, а лаконичные строки-тезисы в пространные абзацы. А потом и третий – это была уже статья. Прочти ее – и не поверишь, что она возникла из «чертежа».

Вот и сейчас Чичерин развивал на просторном листе бумаги свои записи, подсказанные быстротечными впечатлениями минувшего дня. А за окном вздрагивало и зыбилось электрическое зарево Стокгольма, несмотря на поздний час, резкое, точно по невидимым желобам и руслам, как реки в море, собралась светоносная вода со всей Европы, отовсюду, где в четырнадцатом погасли огни, с Вислы и Марны, с прикарпатских равнин и полей Фландрии собралась и разлилась без границ и пределов. Вернется ли она обратно, эта светоносная вода?

36

В полдень позвонил Воровский.

– Петр Дорофеевич, это вы? Помните, я вам говорил о Белодеде? Готовьтесь его принять.

Что это могло означать? Ничего особенного, просто Вацлав Вацлавович вспомнил все-таки Белодеда, которого видел недавно. Вспомнил имя или увидел человека? Очевидно, человека, раз тот сейчас находится на пути к Петру. Но кто этот «товарищ Белодед» (Воровский так и сказал: «товарищ»), когда в природе не так много Белодедов? В том же Питере, если есть их трое – хорошо, при этом один из них наверняка должен быть братом Петра. Братом? Петр задумался: каким образом в нынешнее ненастное время брат может очутиться в Стокгольме и в каком качестве? Впрочем, сегодня, когда общение с деловым миром у России свелось, в сущности, к связям со Стокгольмом, это более вероятно, чем, например, вчера. Да нет, не может быть! И готовить себя к этому не надо… а если все-таки это он?

Петр выглянул в окно: снег в парке был ярко-белым, не городским. По четко прочерченной лыжне стремились юноша в синем свитере и много впереди девушка. Юноша ускорил бег и нагнал девушку, сейчас они шли шаг в шаг, потом юноша, быть может, незаметно для себя, пошел быстрее, и когда спохватился, девушка была далеко позади. Ему неудобно было оглядываться, и единственно, что он мог сделать, чтобы вновь поравняться с нею, идти тише, и он шел все медленнее и, очевидно, высчитывая (нет, это не счет цифр – счет дыхания, счет сердцебиения, счет пауз). Наверно, в своем счете он преодолел какой-то предел и, остановившись, полунаклонился, чтобы поправить крепление, полунаклонился, и конечно, посмотрел назад. А девушка и не думала идти за ним. Она стояла в добрых тридцати шагах от него. Она остановилась в тот самый момент, когда он обошел ее и, не выпуская лыжных палок, заломила руки и стала орудовать шпильками… Все это произошло в какие-нибудь три минуты и немало взволновало Петра. Да, на этом кусочке снега, который можно было обнять глазом, даже не поводя головой, разыгралось нечто такое… По внезапной ассоциации вспомнилась Кира. Нет, нельзя отставать, да, наверно, и нельзя обходить, только шаг в шаг…

В дверь постучали нетерпеливо и робко.

– Разрешите? – произнес человек и поперхнулся.

Дверь приоткрылась.

– Петро… бог всемогущий, пощади!

В дверях стоял Вакула и смятенным крестом пытался осенить грудь.

– Петро… брат…

На какой-то миг Петр все забыл: и презрительно-ненавидящий взгляд Вакулы, и его злое, сбивающее навзничь «голодранец… босая команда!», и звон серебряного целкового, брошенного наотмашь: «Хочешь – бери, не хочешь – не бери!», и запах одеколона, сладковато-приторный, с примесью нафталина, пыли и пота, которым он обдавал тебя пять раз на день, когда проходил мимо, пыхтя и отдуваясь; – все забыл на миг Петр, когда рванулся вперед навстречу брату.

А потом Вакула сидел, большой, пепельноголовый (мать тоже поседела в сорок лет), и его толстые, как две пышки, руки неподвижно лежала на коленях, и он говорил бесстрастным голосом, точно давно, очень давно ждал встречи с братом и поэтому все слова, которые говорил сейчас Петру, десять раз сказал себе, вначале страдая и мучаясь, а потом все спокойнее.

– Ты не думай, что я паду тебе в ноги и скажу: прости. Нет! – говорил Вакула. и его затылок становился малиновым. – Я был крут с тобой, но видел в тебе и брата и сына… а батька Дорофей говаривал: «У Белодедов и разум и норов от кнута – перестань стегать, мы дуреем». И не жди, что скажу: прости! Я хотел тебе добра, а потому и был крутой. Не жди!

– Не жду, я тебя знаю. – Петр искоса взглянул на брата. – Ты мне лучше скажи, как мать да Лелька.

– Мать как мать… она нас с тобой переживет, – ответил Вакула так, точно доброму здоровью матери надлежит не радоваться. – Каленая! – воскликнул он, будто сокрушаясь. – А Лелька… да что, приедешь в Питер, может, не обойдешь дома, а?

– А я, право, и не думал, – искренне заметил Петр. – Если примете… чего же мне обходить вас? Мать с тобой живет?

– А где же ей жить? – Вакула смотрел все так же строго. – Ты. Петр, можешь обо мне что хочешь думать, но одно всегда признаешь за мной: мать сберег я.

– Да мне и не резон противиться: я знаю, что ты, – заметил Петр примирительно.

– Нет, я говорю к тому, что теперь, когда ты… – Он, видно, хотел сказать нечто резкое, но осекся. – Когда ты…

– Ну, говори, не робей.

– А чего мне робеть? Я человек свободный, вчера – в России, сегодня – в Швеции, а завтра, может, в Америке… – Старший Белодед сидел все так же чинно, и его пухлые руки продолжали лежать на коленях. – А что? Мне… с моим замахом Америка по плечу! А?.. Я тебя не боюсь. Петро, и подлаживаться под тебя не буду! Вот я и говорю: теперь, когда ты… В общем, скажу тебе начистоту: твоя кобыла обскакала мою на повороте и миллион выиграл ты, а не я.

– Ну вот что, брось ты… выкаблучивать, – взорвался Петр. – Хочешь говорить по-человечески – говори, не хочешь – я тебя не держу.

Вакула встал.

– А ты меня научи быть человеком. – Он прищурил глаз. – Научи… Ну, чего не учишь?

– Садись, – произнес Петр, сдерживая себя. – Курить будешь? Впрочем, ты ведь не куришь.

– Кто тебе сказал? Курю.

Он достал трубку, запалил. Курил неумело защемив мундштук негнущимися пальцами.

– А теперь скажи, с чем приехал сюда? Надолго?

Вакула молчал, только ожесточенно потягивал трубку.

Петр отошел к окну. Прямо перед окном посреди заснеженной поляны стояла девушка в красном свитере, и юноша сидел у ее ног и чинил крепление. Время от времени он поднимал глаза и робко и счастливо-ликующе смотрел на нее, будто ничего не желал он в жизни другого, как сидеть вот так на снегу у ног девушки и прилаживать лыжу. И опять Петр вспомнил Киру. Знал, что рядом брат, но не хотел его видеть. Вот так бы стоял спиной к Вакуле и думал о Кире.

Петр обернулся, Вакула мрачно тянул трубку, она плохо раскуривалась.

– Ты чего улыбаешься? – спросил он Петра.

– С чем же ты приехал в Стокгольм, а? – Петр перестал улыбаться.

Вакула вздохнул.

– Ты знаешь мою мечту, брат? – вдруг спросил он, и голос его потеплел. – Мою большую мечту?

– Насчет русского Форда?

– Да… только ты не смейся! – Склонившись над камином, он положил в трубку уголек. – У меня еще столько сил, столько сил… ох! – Он взметнул кулак, едва ли не такой мясистый и красный, как его голова. – Ох… много! – Его кулак продолжал вздрагивать и раскачиваться. – Думаешь, что я русским Фордом не стал бы? Стал! Да только погода у нас в России сейчас не фордовская. Или как ты думаешь?

– По-моему, не фордовская.

– Огня я не боюсь, и Маша Спиридонова с ее огнем и бедой мне по душе.

– Это же какая такая Спиридонова Маша… та?

– А то какая еще – она одна такая.., та, что… изверга срубила!

– Значит, ты… революционер?

– Социальный… – сказал Вакула серьезно.

– Но что ты делаешь в России новой, революционер социальный? – Петр не уберег улыбки.

– Что делаю? – Вакула затянулся и, набрав полный рот дыму, так, что его щеки угрожающе взбухли, выпустил, дым застлал ему лицо. – Ты помнишь на Кубани, в междуречье, на полпути из Лабинской в Армавир, был колодец, глубокий, так что кружочек воды был не больше пятака? Одна бадья шла наверх. а другая спускалась. Помнишь, а? А лошадь, что ходила вокруг колодца и тянула бадьи, помнишь? Да, чалая, с толстым, будто пузырь, брюхом, и крупными костями, что торчали, как рога? А глаза у той чалой помнишь? Ну да, слепая, но бельма, бельма, помнишь? Они были белые и даже днем светили, как два фонаря… Помнишь эту чалую?

– К чему это ты?

– Нет, ты скажи, помнишь чалую? А помнишь, как она околела? Споткнулась и легла в грязь, даже глаза с бельмами не закрыла?

Петр внимательно смотрел на брата, не скрывая своей неприязни.

– Что же ты хочешь этим сказать?

Он докурил трубку и, опрокинув ее над ладонью, вытряхнул уголек. Он раскачивал руку и уголек неторопливо перекатывался по бугристой поверхности ладони.

– А то, что я хотел сказать, я уже сказал! – произнес Вакула. – Не хочу быть чалой смелыми бельмами! Пусть вокруг колодца ходит кто-нибудь другой, тот, что делать больше ничего не умеет. – Он поднес уголек к пепельнице и, поставив ладонь наклонно, дал угольку скатиться. – А теперь скажи, чтобы я ушел, я уйду.

– Уйди.

Вакула почти бесшумно пересек комнату и осторожно закрыл за собой дверь.

Когда Петр подошел к окну вновь, красный и синий свитеры покидали парк – они шли нога в ногу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю