Текст книги "Дипломаты"
Автор книги: Савва Дангулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)
66
Сумерки, что сизый мартовский сбег, будто завалили Патрокла, лишили глаз и слуха.
– Патрокл, милый Патрокл… посмотри, какое чудо принесли наши гости! И вы взгляните. Агнесса Ксаверьевна! Сильный и добрый зверек! Кажется, мангуста!
Это Елена. Она мчится из гостиной через весь дом, и в шкафу звенит посуда. Илья нащупывает прохладную костяшку выключателя, поворачивает – неудобно, если Елена их застанет сидящими вот так, в темноте.
– Я прошу вас, такое чудо!
Сейчас улыбаются и Агнесса Ксаверьевна с Ильей Алексеевичем, в улыбке и умиление наивной восторженностью Елены, и сомнение – идти или нет смотреть чудо? Но Елена решает за них, она хватает Агнессу Ксаверьевну за рукав и увлекает в гостиную.
Илья выключает свет и возвращается на софу. Он сидит в темноте, доверив всего себя думам о Егорке. Из гостиной доносится смех и голос Агнессы, в темноте он особенно отчетлив:
– О, да как же мы красивы! А как зовут нас? Какой мы породы? Кто мы такие?
Потом неожиданно наступает тишина. Минута тишины. Большая минута тишины. Открылась дверь – Агнесса. Она вошла едва слышно.
– Как этот военный проник к вам в дом? – спросила она. – Каким образом?
Он молчит. Все, что смутно роилось в нем все эти дни, что мучило и давило, сейчас вдруг поднялось и встревожило.
– Он тебе известен?
Прошла вечность, прежде чем она разомкнула уста.
– Он был, когда забирали Поливанова, – сказала она. – Его нельзя не запомнить – молодые седины.
За полночь, проводив Агнессу Ксаверьевну, старший Репнин вернулся на Черную речку. Дом спал, только Елена бодрствовала.
– Входи, Патрокл, – сказала Елена, заслышав шаги рядом с дверью.
Но Илья не вошел – в конце концов дверь не мешала произнести то, что он хотел произнести.
– Это твой Кокорев был с обыском у Агнессы Ксаверьевны и увез на Шпалерную Поливанова, – сказал старший Репнин.
Он слышал, как Елена вздохнула и медленно захлопнула книгу.
– Ну и что ж… – сказала она.
Он выдержал паузу.
– Я говорю, твой Кокорев – чекист.
Он видел, как задрожало в комнате пламя свечи.
– Это все, что ты хотел сказать?
Илья Алексеевич едва достиг своей комнаты, когда в столовой застучали частые, быстро удаляющиеся шаги Елены и хлопнула входная дверь.
Старший Репнин выбежал во двор, отодвинув тяжелый деревянный засов ворот – путь через дом к парадной двери был бы длиннее, – выглянул на улицу. Ему почудилось, что он приметил Елену, перебегающую дорогу; потом ее тень на дороге – видно, над ее головой ветер тряс фонарь, – длинная и печальная, вздрогнула.
– Ленушка… Елена!
Налетел ветер и медленно растер голос на голых камнях вместе со скупой пригоршней снега.
Илья стоял у распахнутых ворот без пальто, в ночных туфлях, простоволосый, всматриваясь в дальний конец улицы, туда, где ветер грозил пустым кулаком уличного фонаря невысокому питерскому небу. Вот она беда, что уже пошла в атаку на дом Репниных!
А в сознании Елены жили слова Патрокла. Надо было очень хорошо знать Елену, чтобы обратиться к этим словам. Всю дорогу, пока она мчалась в тот конец города, ее знобило, на сердце наплывали тоскливые туманы и было непередаваемо горько, что Патрокл мог подумать о Кокореве так худо, что семейный праздник, начатый светло, закончился так нескладно, что было, наконец, что-то зловещее даже в облике мангусты, которая сейчас бегает по дому, тупая и юркая, похожая на ящерицу.
Елена была у дома Кокорева, когда уже рассвело. Она безбоязненно позвонила, но на звонок не отозвались. Только теперь Елена вспомнила, что мать Василия накануне уехала в Кувшиново за мукой и пробудет там дня два. Она позвонила еще и еще – нет ответа. Быть может. Василий ушел от Репниных в Смольный, а возможно, так уснул, что ничего сейчас не слышал. Она набралась терпения и позвонила в третий раз, позвонила настойчиво – в доме было тихо. Она уже пошла прочь, бесконечно усталая и сникшая, когда услышала, как открылась дверь.
В дверях стоял Василий. В шинели, без сапог, белый вихор вздыблен, но в глазах нет сна – видно, беспокойство уже перекинулось от Елены к нему.
– Что ты так?
То ли взгляд ее был грозен, то ли он вдруг застеснялся своего вида – Василий отпрянул, и Елена вошла в дом.
Он принялся целовать холодные руки, но она отстранила его.
– Я очень озябла, дай мне чего-нибудь горячего.
А потом они сидели в его комнате над пылающим чаем, и она говорила, не глядя на него:
– Сейчас согреюсь и все скажу, только согреюсь.
Она как-то потемнела и ожесточилась за эту ночь, кожа лица стала серой. Она пила чай, не отнимая стакана ото рта, торопясь допить.
Он уже почуял недоброе и зло ощетинился. Этот жест, которым она отстранила его, был откровенно неприязненным.
Она вздохнула, как вздыхает человек, который собрался говорить, а потом вдруг раздумал.
– Я очень верю в тебя и тебе, Василий, – наконец произнесла она без запинки. «Так гладко можно говорить, – мелькнуло у него, – если ты все это обдумал». – Скажи мне все напрямик, как бы ни было тяжко, напрямик скажи, – повторила она, а он вновь подумал: «Видно, всю дорогу от Черной речки до Леонтьевского она твердила эти слова, иначе не произнесла бы их так храбро».
Она допила чай, но не отняла рук от стакана – все еще было зябко.
– Верно говорят, ты не просто красный, а тайный агент красных? – спросила она и впервые взглянула ему в глаза.
Кокорев улыбнулся – не случайно ему померещилось в этой встрече недоброе.
– Верно, агент, – сказал он и протянул к ней руку.
– Ты не тронь меня, – сказала она, отводя руку. – И ходил с обыском к Поливановым? – Она недобро взглянула на него.
– Это каким Поливановым… на Моховой? Разумеется, ходил и арестовал сундук с золотом, – пояснил он, улыбаясь.
– И не только сундук с золотом, но и самого Поливанова, так? – спросила она.
– Арестовал Поливанова, – сказал он и неожиданно для себя заметил, как слезы застилают ее глаза.
– Как ты мог это?
Она плакала, охватив голову руками, и чудесные волосы точно расплескались.
– Елена, послушай… – устремился он к ней. Ему было и смешно и больно. – Только послушай и поймешь меня, – говорил он и, дотянувшись ладонями, вдруг ощутил желобок на спине, и ему стало жаль ее. – Я верю, ты поймешь меня, – сказал он, но Елена вдруг привстала.
– Хочу тебя спросить еще, – сказала она. – Ты решился на все это… по своей воле?
– По своей, разумеется.
– Если ты способен лишить человека свободы. ты способен лишить его и жизни… да?
Он стоял у распахнутой двери и видел, как она шла вдоль кромки тротуара, присыпанного скудным городским снежком, и сильный сквозной ветер, казалось, покачивал всю ее. Она была очень слаба в эту минуту и необыкновенно сильна – он знал ее настолько, чтобы понимать это.
67
Настенька была на распутье. Вот уже третий день в доме Репнина готовились к отъезду в Москву. Собирались все: Илья Алексеевич, Елена. Егоровна. Московский дом Репниных на Остоженке занимали дальние родственники, которые готовы были выехать по первому требованию хозяев. Репнин говорил, что Елена приняла это известие без энтузиазма, однако заметила, что ее дом там, где дом ее отца. Илья, наоборот, был воодушевлен, он полагал, что издревле Репниным больше везло в Москве, чем в Питере. Егоровна следовала за Еленой.
Настенька была в смятении.
Она не знала, что ей ответить Жиллю, который обстреливал ее письмами и телеграммами. Она не знала, что ей делать с питерским домом. Она не знала, что отвечать деверю, который грозил явиться вновь. Она не знала, что отвечать питерским друзьям, которые все еще пытались что-то советовать. Она знала единственное: она любит так, как никогда и никого не любила, а потому готова предать анафеме и дом, и Жилля, и Бекаса в придачу.
Она сказала, что едет, и тотчас, точно услышав это слово, явился мальчик из храма святой Екатерины на Невском и сказал, что ее просит к себе настоятель. Она пошла, не раздумывая.
Каноник Рудкевич ее не страшил, а разговор с ним никогда не был для Настеньки обременителен. Он казался ей самым светским из всех светских и никогда не говорил о боге. Больше того, все его увлечения, по крайней мере доступные постороннему глазу, никакого отношения к церкви не имели. Настеньке определенно импонировал характер настоятеля – Рудкевич был постоянно полон сил, неизменно деятелен. Иногда даже казалось странным, каким образом этот человек может быть всегда одинаково бодр. Когда он являлся к Шарлю, больше всех была рада Настенька. Нет, Рудкевичу не сопутствовала благостная тишина, наоборот, с ним приходила жизнь, очень земная. Он был высок, широк в плечах, когда ходил, загребал руками, как человек, которому некуда девать свою силу, брился наголо и был неравнодушен к ослепительно-белым сорочкам. Смеясь, он закидывал голову и весь розовел, нет, не только нос, щеки, подбородок, но и голова, затылок, шея – все становилось ярко-розовым, все было полно здоровья и силы.
Иногда Настеньке казалось, что настоятель ухитряется быть таким даже в храме. Как-то она долго наблюдала, как он, свершив свадебный обряд и проводив молодоженов, остался в храме с большой группой прихожан. Он принялся им рассказывать что-то непобедимо веселое, сам увлекся, хохотал громче всех и был необыкновенно симпатичен. Настенька наблюдала за ним из сумеречного угла, не слышала, что он говорил, но была уверена, что говорил он не о боге, да и вообще весь он, гололобый, красный, с здоровущими плечами и руками, был бы хорош верхом, или на облучке тарантаса, или за рулем автомобиля, но не в храме. А может, именно таким должен быть настоятель, если хочет сберечь влияние на сердца и души людей? В конце концов миф о небе силен в той мере, в какой небо похоже на землю.
Как полагала Настенька, Рудкевич любил бывать в ее доме. Настенька даже готовила для него любимое блюдо – вареники с вишнями или сливами, которые она ухитрялась добывать Рудкевичу во все времена года. Нередко вареники подавались в комнату Шарля, где настоятель беседовал с хозяйкой дома.
Сейчас полдень, и храм пуст. Его полумрак стремительно пронзают три солнечных луча. Они врываются из верхних окон и рассекают храм по наклонной. Где-то под куполом лучи пересекаются. Служба давно кончилась, а в глубине храма звучит орган. Со свету Настенька сомкнула глаза, застланные слезами, а когда раскрыла, увидела прямо перед собой Рудкевича. Он шел навстречу, протянув могучие руки. Он снял и искрился. Лицо его и круглая голова, выбритые и отполированные до зеркального блеска; будто прибавили света храму.
– Господи, как же я вас долго не видел, – произнес он. – А хороши вы сегодня необыкновенно. И не перечьте.
Она улыбнулась:
– Нет для женщин волшебнее слова, чем это. По крайней мере, ее хорошее настроение зависит от него.
Они поднялись в комнатку, которая служила Рудкевичу кабинетом.
– Ах, эта церковная сырость, – заметил настоятель и открыл форточку, запахло сухим ветром, пыльным, городским. – Слышите? – поднял Рудкевич палец, словно призывая быть внимательнее – рядом, на уровне церковного окна кто-то играл на мандолине, играл негромко, но очень четко. – По-моему, нет инструмента, который способен в одно и то же время так точно передать и мелодию, и человеческую речь. – Он помог Настеньке снять пальто, пригласил сесть, но сам не торопился опуститься в кресло. – Анастасия Сергеевна, родная, вы знаете, о чем я хотел с вами говорить? – вдруг произнес он, все еще прислушиваясь к мелодии, которая доносилась сюда, нужно было усилие, чтобы ее услышать. – Нет, скажите, догадываетесь?
Настенька молча кивнула головой, кивнула и улыбнулась.
– Ну и что ж? – спросил он, не тая улыбки, – он, бестия, знал, как хороша у него улыбка.
Анастасия Сергеевна пожала плечами, выражая нерешительность, быть может, неловкость.
– Не знаете? – взглянул он на нее, продолжая улыбаться. – А я знаю, – заметил он и кротко погасил улыбку. – Вам надо ехать к мужу, милая Анастасия Сергеевна.
У него это получилось так просто и искренне, так участливо и по-человечески проникновенно: «Вам надо ехать к мужу», что она подумала: «Может, мне и в самом деле надо ехать к Жиллю?» Она едва сдержала себя, чтобы не сказать ему так.
– Вы затрудняетесь ответить мне?
Она не разомкнула губ.
Он подошел к окну и осторожно прикрыл, сейчас мелодия просачивалась сюда по капельке.
– Анастасия Сергеевна, выслушайте меня. Нет, я не хочу, чтобы мои слова значили для вас больше, чем слова доброго друга. Я знал вашу семью, много лет знал вашего мужа. – Он как-то хотел заставить ее разомкнуть уста. – И я вам хочу сказать, нет, нет, бог здесь ни при чем… Я хочу подтвердить эти слова честным словом человека, если хотите, друга вашей семьи, если хотите, вашего духовника. Ну, вы же знаете, что мне известно больше, чем вам? Сердца мне открыты! Это человек достойный и, верьте мне. Анастасия Сергеевна, вам бесконечно преданный. Заслужил ли он, чтобы с ним вот так?..
Настенька молчала.
Рудкевич подошел к окну и на секунду раскрыл створки. Ворвалась мандолина – радостно-сбивчиво, она пыталась договорить что-то очень лихое.
– Вы влюблены? – спросил он прямо, и бесенок веселости, вызванный мандолиной, заплясал в его глазах – все-таки он любит жизнь, этот святой отец. Он понимал, как трудно было ответить на этот вопрос. – Ну что ж, любовь благо, тем более что человек, которого вы любите, и умен, и хорош собой, и души необыкновенной… – Он сделал паузу, точно дожидаясь, как она примет эти слова. Не может быть, чтобы у нее не возникло искушения горячо, всей силой сердца подтвердить: «Да!.. Да!..» Но и на этот раз она смолчала. – Ну скажите, влюблены?
Она испытующе посмотрела на него.
– Это даже не то слово… я… я… люблю… – сказала она едва слышно, будто все время говорил не он, а она и это исчерпало ее силы так, что даже этой фразы она не могла произнести полным голосом.
Очевидно, он ждал этого слова и давно готовился услышать, но, когда оно наконец было произнесено, он понял именно в эту минуту, что предстоит нелегкий разговор и кто знает, как он закончится. Опыт отца Рудкевича, опыт человека, который изо дня в день говорил с людьми о самом насущном, подсказывал: ничто не требовало от него таких усилий, ни в одном разговоре он не чувствовал себя так зыбко и так в конце концов ложно, как в разговоре, в котором участвовала любовь.
Но у него была цель, и он отважился на приступ.
– Анастасия Сергеевна, – он старался говорить так же добродушно-миролюбиво, как начал, – скажите, вас связывает с этим человеком многолетняя дружба? У вас одни взгляды на жизнь, на призвание в жизни? Скажите: да?
Она внимательно посмотрела на него.
– Я люблю этого человека.
Видимо, ответ ее воодушевил Рудкевича.
– Иначе говоря, вас связывает только… любовь?
Она продолжала смотреть на него, теперь внимательно-неприязненно.
– Он благородный человек, и я люблю его.
У него созрел план единоборства с нею. Ему очень захотелось настежь распахнуть окно, чтобы веселый речитатив мандолины еще раз заполнил паузу, но он сдержал себя.
– Вы говорите, что он благородный человек. Чтобы сказать так, в наше время надо знать человека годы. Вас связывает с ним только любовь.
Она подняла голову так, будто решила сражаться.
– Да… и это немало.
Рудкевич пошел к окну, и Настенька последовала за ним взглядом: округлая, большая, добрая спина. Такая спина может быть у старшего брата или даже отца: добрая спина. И Настенька подумала: как соединились в этом человеке, на вид очень цельном, духовник, врачующий души грешных, и крупный дипломат. В одном он, как говорил Шарль, тактик, в другом – стратег. Как сочетать первое и второе? Или первое является легальным обличьем второго?
– Любовь чувство святое, и я не подниму на него руку, но любовь ли это – вот вопрос. Верьте мне, Анастасия Сергеевна, я это знаю: часто люди принимают за любовь нечто такое, что любовью не является, – порыв сердца, может быть, благородного, увлечение, наконец. Освобождаться от ига любви не следует, но освободиться от ига такого увлечения благо. Да, увлечение, и все пошло кругом, все сместилось, все опрокинулось. Кажется, что человек, которого ты встретил, создан для тебя самим богом, ты не можешь прожить без него дня и строй его ума, его сердце, душа его, все, из чего соткан его характер, удивительно тебе соответствуют. Да что ум и сердце? По тебе создан весь он, его кровь, плоть, тело его. Но есть одно испытание, есть в природе один меч, такой непобедимой стали, равной которой в природе нет ничего: все рушится под его ударом, его не боится только любовь. Этот меч – время. Проверь себя этим мечом. Устоишь против меча – значит, обрел благо. Убоялся меча – отступись. Не разрушай жизнь человека, да и свою побереги! – Он поднял на полные строгой скорби. – Анастасия Сергеевна, были вы под этим мечом?
Она не могла сказать слова – она боялась того, что хотела сказать.
– Нет… – Ей почудилось, что сказала не она, а кто-то другой.
– Отступитесь.
Когда она, объятая сомнениями и почему-то страхом, бежала по лестнице, ей привиделось, что отец Рудкевич распахнул окно – было слышно, как играла мандолина.
Она понимала, что Рудкевич иезуит, ей было видно и то, что двигала им отнюдь не добрая воля, больше того, ей было ясно, что разговору с ней предшествовал разговор с деверем, и тем не менее ей казалось, что он нашел слова, чтобы посеять сомнение и поколебать веру. Дома, на Охте, ее ждал Репнин, ждал ее решения о поездке в Москву, но она не пошла домой. И прежде в минуты тревоги она шла на Неву. Выла в этой реке, в ее черной воде, в ее каменных, врезанных наперекор ненастью берегах, в самих очертаниях построек, возведенных по берегам, то стремительно вздымающихся, то падающих, – была в этой реке мятежная сила. Отдай себя во власть этой стихии, и она развихрит в тебе любую непогоду.
Настенька пошла на Неву.
Природа была полна ожидания – казалось, земля, уже созревшая для цветения, вот-вот разверзнется и родит чудо. Анастасия Сергеев на думала, что, вопреки всем ненастьям, овладевшим ею, что-то радостное высветлило душу. Она была большой и ласково-доступной, эта радость, лежала высоко в груди и казалась физически ощутимой. И подобно тому как это бывало с Анастасией Сергеевной прежде, она стала думать: откуда эта радость и почему вдруг стало так хорошо? Анастасия Сергеевна вдруг вспомнила, что уже на Невском, когда она вышла из храма святой Екатерины, неожиданная мысль осенила ее: она сражается с Рудкевичем не одна. Рядом с нею он. И это понимает Рудкевич. Поэтому к природной деликатности прибавилась осмотрительность, какой прежде не было. Наверно, никто так не чувствует сильнее плечо друга, как женщина. И от сознания, что он был рядом, во всех ее радостях и бедах рядом, любое испытание, которое готовила Анастасии Сергеевне жизнь, казалось ей преодолимым и решительно не было страха.
А о каком испытании может идти речь? Испытании временем? Кажется, об этом говорил ей Рудкевич? Да каждую ли любовь следует испытывать временем? Нет, у Анастасии Сергеевны и в самом деле не было страха, решительно не было.
Она пришла домой поздно. Репнин ждал. Он сказал, что поезд уходит в десять вечера. Она обещала выехать в Москву позже.
Николай Алексеевич не спрашивал, чем вызвана перемена в ее решении. Он знал, что Настенька сделала это не без основания и в условленный день будет в Москве. Тем не менее он решил отложить свой отъезд и явиться в Москву вместе с нею.
68
Елена была в этом доме однажды, лет пяти от роду, и все, что с ним связано, рисовалось, как в тумане. Она помнит, как ранним летом отцвели яблони и лепестками, точно молодым снегом, запорошили зеленое сукно письменного стола. Помнит большую лампу над столом, круглую, надутую, точно пузырь, неожиданно вырвавшийся из рук ребенка и уткнувшийся в потолок. И все, что вспомнилось о доме на Остоженке, было окрашено в какие-то неестественно радужные тона – лепестки цветущих яблонь были снежно-солнечными, ковер туманно-зеленым, лампа такой густой синевы, какой не бывает даже море. Они, эти краски, были однажды, как один только раз бывает у человека детство, и потом погасли. И вот сейчас все оставалось на своих местах: и гобелен с оленями, и круглая лампа, но не было прежних красок, как не было уже детства.
Каким-то чудом это состояние души Елены подсмотрел Илья Алексеевич. Он повел Елену в дальний конец дома, привел в комнату, неширокую, с одним окном, выходящим в сад. Комната была пуста, совершенно пуста, ни стола, ни стула, ни кровати, и смотреть было не на что: странно, что пустая комната могла сказать сердцу Патрокла так много.
– Вот здесь родились все Репнины, – сказал Илья Алексеевич значительно. – Все Репнины… и наш дед, и твой дядя, и отец твой…
Ей почему-то стало жаль и отца, и дядю Илью – уж больно комната была неказистой, чтобы быть торжественными вратами, через которые пришли в этот мир все Репнины.
– А я… я тоже здесь? – спросила она наугад, хотя, если говорить искренне, ей не очень хотелось, чтобы она родилась здесь.
– И ты, – сказал Патрокл, и она вдруг почувствовала, что смотрит на комнату другими глазами. Пустая комната, только что такая неприветливая, обрела для нее иной смысл, и дом как-то преобразился – только что стоял в тени и вдруг невидимо перекочевал на солнечную сторону.
А в большой кухне Егоровна поставила опару и уже затопила русскую печь. Предстоящее воскресенье, а вместе с ним и приезд Николая
Алексеевича и Анастасии Сергеевны совпадали со страстным воскресеньем – пироги из кислого теста, какие пекла Егоровна, пироги с капустой, картошкой, грибами были хороши. Еще утром, когда семья приехала на Остоженку, Егоровна обошла дом и хотя по складу своего характера не подала виду, но осталась домом довольна. Впрочем, на вопрос Ильи Алексеевича, как понравилась ей кухня, заметила хмуро, что, как ни хороша кухня, все одно в ней ничего само по себе не сварится, не изжарится, не испечется.
Еще в Питере Егоровна приметила: Настенька была ласкова с ней, но именно поэтому старая не очень верила. Егоровна полагала, что у всех невест (для нее она была невестой) поначалу рука бархатная. Ее не столько беспокоила судьба Николая Алексеевича и даже ее собственная, сколько судьба Елены. Как Анастасия Сергеевна отнесется к Елене, как сойдутся они, как поделят место под крышей репнинского дома и хватит ли им этой крыши. Как ни хорошо относился Николай Алексеевич к Егоровне, он не спросил у нее совета, но если бы надумал спросить, она, пожалуй, сказала бы «нет». И еще сказала бы: «Живи-ка ты, друг мой, один да люби птенца своего. Вот я живу одна».
Но Николай Алексеевич решил по-своему, и Егоровна должна была считаться с этим, тем более что Елена решение отца одобрила. Пожалуй, это было главным. Так или иначе, а младший Репнин решил жениться. И не раздумывая. Егоровна поставила опару и растопила печь – она знала по многолетнему опыту, что новое дело надо начинать с пирогов, остальное приложится.