Текст книги "Дипломаты"
Автор книги: Савва Дангулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)
75
Они оделись и вышли из здания, мягкость неба и тихо пробуждающейся земли, нерезких, но необъяснимо тревожных запахов и теплого ветра обняла их. Все время, пока они шли до Кремля, в памяти Петра звучали несколько слов, услышанных по телефону: «Я давно сказал: жду!» Город спал, но тишина и мягкость были и приятны и чуть тревожны.
Их встретила Надежда Константиновна, радостно обеспокоенная, усталая.
– А чай уже на столе, – сообщила она и, улыбнувшись, поправила плед на плечах – здесь было не теплее, чем в наркоминдельском особняке. – Только вы уж похозяйничайте сами, мне неможется, – произнесла она и вновь улыбнулась, так же приветливо и устало. – Володя, – позвала она, приоткрыв дверь. – Встречай, к тебе!
Чичерин открыл дверь пошире, и Петр увидел у самой двери Ленина.
– Да не на аэроплане ли вы так быстро? – Владимир Ильич медленно развел руки. «Утром бы он их развел стремительнее», – подумал Петр. – Чайник не успел вскипеть, а вы тут. Вот чай, хлеб. – Он указал глазами на масленку. – По-моему, есть даже масло. Наливайте чай и пододвигайтесь к столу. Да по-храбрее, храбрости-то вам не занимать, а?
Чичерин пододвинул чашку, налил чай, потом взял ломтик хлеба, тщательно разрезал вдоль, срезал тонкую пластинку масла и, прикрыв хлеб, положил бутерброд рядом.
Петр попытался сделать то же, но сломал ломтик и, потеряв надежду разрезать его, придвинул к себе чай.
Ленин улыбнулся одними глазами.
– Вновь встала тень Бреста – приезжает Мирбах, – сказал Ленин. – Как его встретить? Как повести себя с ним? Я полагаю, надо встретить достойно… – Ленин умолк и взглянул на дверь, она бесшумно открылась – на пороге стоял Соловьев-Леонов, черная повязка все еще поддерживала руку. – Встретить достойно, – повторил Ленин, особо выделив «достойно». Ленин молчаливо пригласил Соловьева сесть. – И не только встретить, но и оказать ему внимание, которое должно быть оказано послу.
– Внимание? – удивился Соловьев. Он сидел в дальнем углу, куда не доставал свет настольной лампы, и был почти скрыт от присутствующих. – По-моему, на внимание не рассчитывают даже немцы.
– Если посол попросится на прием к председателю Совнаркома, очевидно, придется принять, – проговорил Ленин, он сделал вид, что не расслышал слов Соловьева.
– Принять? Надо ли, Владимир Ильич? – Соловьев сказал «Владимир Ильич», чтобы смягчить резкость этой и предыдущей фраз.
– Полагаю, что отказать значит оскорбить, – подтвердил Ленин энергично.
– Это же… почти чествование, Владимир Ильич, – возразил Соловьев. – Зачем чествовать немцев, за какие заслуги?
– Чествовать? – стремительно реагировал Ленин. – Ни в коем случае! Но элементарную вежливость соблюсти…
– Но что даст эта вежливость реально? – спросил Соловьев.
– Она сохранит отношения с немцами на уровне, который нас устраивает, – заметил Ленин.
– Это нам нужно? – спросил Соловьев.
– До поры до времени очень.
– Погодите, но как все это поймут наши друзья за рубежом? – нашелся Роман. Он даже улыбнулся от сознания того, что довод найден. – Сколько добрых людей отойдет от нас после каждого такого приема?
– Весьма возможно, что кто-то отойдет, – ответил Ленин.
– Вы согласны, что это может иметь место? – спросил Соловьев, ему очень нужно было согласие Ленина.
– Да, согласен, – сказал Ленин. – Возможно, кто-то отойдет, но это погоды не сделает.
– Но достоинство, наше достоинство, Владимир Ильич!
Ленин стоял посреди комнаты, положив руки на спинку кресла, словно то, что он намеревался сейчас сказать, не мог произнести без того, чтобы не опереться вот так прочно.
– Когда я буду принимать Мирбаха, приходите посмотреть, как мне будет сладко. – Он долго молчал, не поднимая глаз. – Но я его все-таки приму и думаю… сохраню достоинство.
76
У подъезда Наркоминдела собиралась толпа.
– Мирбах собственной персоной!
Это было в диковину: посол императорской Германии при большевиках.
Мирбаху определенно импонировала популярность. Когда автомобиль выскакивал из Денежного переулка и сворачивал на Арбат, рука в белой замше неожиданно испытывала неудобство на остром колене Мирбаха и перекочевывала на борт автомобиля. Машина проносилась быстро, но так, чтобы фигура германского посла, восседающего в открытом автомобиле, была опознана горожанами. Золотое шитье на парадном мундире способствовало этому немало. На московских панелях, где все чаще стучали башмаки на деревянных подошвах, слепящее золото мундира Мирбаха было в диковину. То ли рассчитывая на плохое знание протокола, то ли пользуясь тем, что права и привилегии дипломатического корпуса монопольно сосредоточились у него да, пожалуй, у турецкого посла, прибывшего в Москву почти одновременно с Мирбахом, кайзеровский посол явно злоупотреблял парадной формой.
Белодед встречал Мирбаха в приемной наркома.
– Как я люблю русскую церковную службу! – вернулся немец к своей теме. – Как хорошо было в церкви в ту субботу!.. Как после хорошего вина, да, да… Теперь в апреле самые красивые службы… и вербное воскресенье, и Всенощная, и пасха… Там, в Афинах, присутствие на больших церковных службах для дипломатов приятная обязанность. – Посол косвенно дал понять, что эта традиция уже не может иметь места в России. – Особенно служба в ночь на пасхальное воскресенье, только бы постоять со свечой – толстая свеча и под ней бумажный веер. – А потом процессия идет вокруг храма, и полуночная встреча в Патриаршем дворце, и крашеные яйца… Нет, что ни говорите, а приятно удариться с патриархом этими… крашенками!
(Посол следовал старому правилу: чужой народ легче всего познается через церковь.)
Мирбах чуть-чуть позировал, разговаривая с Белодедом, Он вдруг медленно подходил к окну и долго смотрел в него, при этом глаза его застилала столь непроницаемая пленка самообожания, что он, как был уверен Петр, решительно ничего не видел ни за окном, ни в комнате. Иногда он, едва ли не молитвенно воздев очи к большой люстре, висящей в приемной, окаменевал. Чаще же всего старался так поместить мощный торс, чтобы по правую и левую руки был кто-то из сопровождающих чинов посольства. В этом случае военный и штатский чины, как правило, фигуры абсолютно молчаливые, намертво отстранившиеся от участия в беседе и прочно доверившие послу свои мнения по вопросам, которые когда-либо возникли или могут возникнуть, были не больше, чем золоченые грани богатой рамы, в которую вправлен великолепный портрет Мирбаха.
Но золото рамы заговорило.
– Господин Белодед, а мы ведь с вами встречались, – произнес человек в черной паре, когда посол в очередной раз отошел к окну. – Помните Стокгольм, гостеприимный дом господина Лундберга я два пистолета, с помощью которых мы пытались решить спор?
Оказывается, английские усы обладают силой магической: вон как неузнаваемо преобразили они философа и дипломата Рицлера.
– Ваш приезд в Москву меня настораживает, господин Рицлер, – усмехнулся Петр. – Очевидно, опасность для меня не миновала.
– Мы еще скрестим шпаги, господин Белодед, – произнес Рицлер и поднял тонкий палец. Палец дрожал.
«Как он чувствует себя, философ и дипломат, молчаливо обрамляя Мирбаха? – не мог не подумать Петр. – Что у него на душе? Не уходит ли он в тень сознательно, чтобы дождаться своей минуты и стать уже не рамой, а портретом?»
77
Вечером, когда Петр вернулся на Конюшенный, у порога особнячка стояла тяжелая московская фура, а на ступеньках дома сидела Лелька.
Петр бросился к ней, не поднял, а взвил.
Он смотрел на сестру: что-то в ней просыпалось жизнелюбивое, просыпалось вместе с весной, тоскливым волнением и соблазнами.
– Оденься, и давай завьемся с тобой куда-нибудь, Лелька! – произнес он с веселым молодечеством. – Я любил там, в Глазго…
Он сказал «Глазго» и ощутил, как Кира застучала по сердцу кулаками. «Вот пойдем, и скажу ей о Кире, обязательно скажу», – подумал он.
Они пошли по бульварам, вначале Пречистенскому, потом по Никитскому, Тверскому и Страстному. Земля была еще черной. В канавках отстаивалась вода – влажная почва отказывалась ее принимать. Деревья казались настороженно-тревожными. живыми, все чудилось: дохни на них еще раз теплом и солнцем, и они зацветут.
Кто-то крикнул вслед:
– Ничего себе парочка!
Она обернулась:
– А тебе завидно?
Петру была по душе ее дерзость, храбрая при всех ненастьях и бедах, белодедовская.
Где-то на Тверском в погребке они выклянчили бутылку «Церковного» – вино отдавало прелой пробкой, но казалось неслыханно вкусным.
Потом они долго шли бульваром, черным, как весенняя река, только что освободившаяся ото льда.
– А знаешь. Лелька, – сказал Петр. – Вот этот пейзаж надо писать тушью. Краски тут беспомощны.
– А та… девушка писала маслом?
– Маслом, – сказал Петр. – Она, эта девушка, очень настоящая.
Он подумал: сейчас спросит иронически-лукаво: «Так уж и настоящая? Ай-ай… настоящая!» Она спросит, и он расскажет все, что хотел рассказать. Но она ничего не сказала, только плечи странно сузились и сильнее сомкнулись губы.
Быть может, прежде Петр осекся бы и смолчал, но сейчас все рассказал: и про последнюю встречу в Кирином доме, и про встречу и расставание в Лондоне, рассказал и спросил, что делать.
Все время, пока он говорил, она не разомкнула рта.
– А я не верю ни в ее талант, ни в ее любовь, – сказала она неожиданно и встала, дав понять, что хочет идти.
Он был обескуражен.
– Не пойму тебя. Лелька, почему ж?
– А талант на любовь не меняют, если он истинный, и любовь на талант тоже.
Они пошли медленнее.
Она, не стесняясь, подняла кулаки:
– Вот ты говоришь, Россия! А что ты видел в ней?
Петр взглянул на нее и вдруг, спохватившись, отвел глаза.
– Ты видела?
– Видела.
Что?
Она пыталась заглянуть ему в глаза, знала, что они у него злые.
– Разве об этом расскажешь.
– А ты попробуй рассказать.
Она пошла быстрее, так и не рассмотрев его глаз. Наверно, она имела в виду длинные свои дороги по Руси, длинные и ой какие трудные.
Они пришли домой, так и не возобновив разговора.
Петр опасался, что утром, когда встанет и заглянет в ее комнату, увидит неразобранную постель и в очередной раз решит: «Она уехала еще с вечера…»
Однако, проснувшись, он увидел ее рядом.
– Слушай меня, в Петроград вернулся Вакула. – Она повела черными глазищами. – Завтра, а может, послезавтра будет здесь с матерью. Мать – от нее никуда не денешься, как от неба, она наша. А он? Гони его от ворот, чтобы духу здесь не было.
Петр ухмыльнулся:
– Чего гнать, он брат.
Она встала:
– Не погонишь ты, я погоню.
Петр спешил в Наркоминдел. разговор с Лелькой не шел у него из головы. В ее жизни, как в жизни каждого, есть закрытые города – туда она никого не пустит, теперь и навечно. А может быть, когда-нибудь пустит? Как она говорила о Кире и почему так говорила? Это тоже запретный город? Что-то в ней было непреодолимо дремучее, как июльская полночь где-нибудь на Кубани, когда тьма от самых звезд до земли.
Если Кире суждено быть в Москве, то она будет скоро. В Москве жил Столетов, близкий родственник Киры по отцу, однажды он звонил Петру. Звонил и обещал позвонить еще, разумеется, если будет необходимость.
78
Позвонил Столетов.
– Петр Дорофеевич, голубчик, в это ваше иностранное ведомство за крепостными стенами – пушками не пробьешься! Верите, звоню с шести вечера – не могу дозвониться! Короче, есть телеграмма. Едут: Клавдиев и Кира.
Петр увидел Киру в окно вагона и поймал себя на мысли: «Я берег ее другой…» Он хранил в памяти другие глаза, совсем другие, а те, что она привезла из Глазго, были не ее: он берег дымно-серые, а эти непонятно-зеленые.
– Петр! – крикнула она, очевидно думая, что он ее не видит. – Я же здесь, Петр!
Он кинулся к ней. Сейчас он чувствовал: это она. В эти месяцы все растеклось и размылось в памяти, но ощущение упругости и робкой податливости плеч осталось. Это она. Сейчас он видел ее, только ее, все остальное отступило и рухнуло. Даже Клавдиев. Он должен быть где-то здесь, в вагонных сумерках. Но сейчас Петр мог видеть только ее.
– Кира… Кира… – говорил он и все думал: как он мог без нее все эти месяцы? Почему она была с ним, в его сознании, его памяти не постоянно? Почему были дни, когда она бесследно уходила куда-то прочь, а когда приходила, то из такого далека, что он спрашивал себя вновь и вновь: была она в его жизни или ее не было?
Из купе донесся сдержанный кашель Клавдиева.
– Я готов ждать еще, только вагон, как мне кажется, пуст и мы рискуем укатить в Питер.
Но Белодед уже шел на Клавдиева.
– Это же чудо. Федор Павлович, вот так встретиться в Москве…
Уже за полночь Кира упросила Петра пройтись по Москве, и он привел ее к собору Василия Блаженного. Шел дождь. Блестели тротуары. В эту ночь, не потревоженную городскими шумами и сутолокой, хорошо смотрелось и виделось. Кира подставила лицо дождю. Капли, теплые и обильные, сбегали по щекам. Она мягко щурилась, улыбалась, жадно и неожиданно вздыхала.
– Господи, только подумать – я в Москве, только подумать… – не уставала произносить она.
Потом они стояли где-то на мосту, над текучей водой Москвы-реки, и он целовал ее в губы, они пахли мокрыми листьями.
– Кира, никуда тебя не пущу, – говорил он.
А она отвечала, улыбаясь:
– Да – да…
И нельзя, решительно нельзя было понять, что означает это «да», но очень хотелось, чтобы она повторяла его бесконечно.
79
Вернувшись домой, он не без изумления приметил, что крайнее окно справа, где находилась его комната, освещено. Он вошел в дом и увидел спящего в кресле Вакулу. Голова Вакулы, жирная и седеющая, свалилась набок, только руки, упершиеся в подлокотники, удерживали тело от падения.
Видно, Вакула услышал шаги Петра, он подобрал ноги и приготовился привстать, но Петр не подал голоса, и Вакула замер. Так они долго молчали, не двигаясь с места. Потом Вакула подтянул тяжелое тело, опершись о подлокотники (он устал первым), и, повернувшись к Петру, моргнул.
– Здравствуй… брат.
– Здравствуй.
Вакула поднял пятерню и, запустив ее в седые лохмы, взъерошил их, точно желая разогнать сон. Потом навалился на стол, долго смотрел перед собой – там лежала толстая, в сером переплете книга.
– Вот раскопал здесь кассовую книгу хозяина, – он ткнул коротким пальцем в пол, точно желая этим жестом показать, какого именно хозяина он имеет в виду. – Толковый, я тебе скажу, человек, – он постучал согнутым пальцем по лбу. – Тут у него… и замах, и расчет, и понимание. – Он посмотрел кругом. – Я обошел дом, у него, наверно, детишек много было. Постоял, подумал: зачем было гнать человека – не пойму.
– А его не гнали.
– Положим, гнали, – произнес Вакула сумрачно и зевнул. – Только почему прогнали, сами не знаете, поэтому и говорите, что не гнали.
Петр расхохотался.
– Ты что? – спросил Вакула, скосив на Петра глаза, он не очень понимал, почему смеется брат.
– До чего же ты похож на одного человека! – продолжал хохотать Петр. – Тот тоже все знает и все понимает на сто лет вперед. И думает – за тебя, и говорит – за тебя…
– Кто это? – мрачно спросил Вакула.
– Есть такой человек, – уклончиво ответил Петр.
– Нет, ты скажи, кто? – настаивал Вакула.
Петр хмуро молчал.
– Троцкий, – наконец произнес он.
Теперь умолк и Вакула.
– Этот человек, – Вакула указал взглядом на книгу – разговор о Троцком его не устраивал, – талант. – Он продолжал благодарно смотреть на переплет. – Человека этого я никогда не видел, а по книге этой разумею: на таких, как он, Россия держалась.
– Ты что хочешь от меня, чтобы я сейчас вернул его? – ухмыльнулся Петр.
Вакула раскрыл книгу и, зажав в пятерне диеты, медленно, страница за страницей их выпустил.
– Да нет, пожалуй, уже не вернешь. Он от любви к вам так шарахнулся, что если и найдешь его, так только в том краю России… Ты Кубань помнишь?
– Помню.
– А коли помнишь, ответь: кто там был заводилой, кто был мотором? Кто строил железку, кто гнал поезда, кто молотил хлеб и грузил составы, кто давил масло и наливал цистерны? Кто, скажи.
– Наш брат рабочий, вот кто!
Вакула сокрушенно гаркнул:
– Рабочий-то оно рабочий, да не в нем дело.
– А в ком?
Вакула постучал согнутым пальцем по кассовой книге.
– Вот в ком! Я тебе дело говорю: он пуп земли! – Вакула продолжал упорно стучать пальцем. – Хочешь, скажу, в чем ваша беда? Хочешь?
– Говори.
– Вы жизни не знаете и человека. Да. человека вы не знаете, и в этом все ваши несчастья. Что говорит малютка перво-наперво, когда на свет божий появляется: «Это мое!» Да, да, «мое!», вот и танцуй от этой печки, коли это у тебя в крови. Дай человеку почувствовать силу свою, дай размахнуться уму. Он будет богаче, и ты будешь богаче, он войдет в тело, и тебе перепадет. А вы у него выкромсали сердцевину, оскопили, отняли у него право сказать «мое» и хотите, чтобы он трудился и землю русскую украшал. Не будет он трудиться! Все бурьяном захлестнет, все запаршивеет и сгниет.
– Ну, ты ложись, утро вечера мудренее, – сказал Петр.
Вакула недоуменно взглянул на него.
– А при чем тут утро? – Он захлопнул кассовую книгу и отодвинул прочь. – Если всех хозяев вырубить, кто кормить будет, кто хлеб даст, а? Скажи, кто даст? Мирбах?
Петр вышел: где-то он уже слышал эту фразу о Мирбахе.
А едва забрезжил свет, Петр разбудил Вакулу.
– Вот что, собирайся и уходи! Чтобы духу твоего тут не было.
Вакула ничего не сказал, начал медленно собираться.
80
Лето восемнадцатого года было знойным. По вечерам небо над Москвой становилось пыльно-багряным, к ветру. День ото дня с Воробьевых гор, с песчаных полей, лежащих на юг и запад от лесистых увалов и скатов левобережья, тянул ветер, жестко-сухой, насыщенный песком и пеплом, – где-то рядом с городом горели леса. Ветер перекрасил город, трава стала серой, пожухла и потускнела листва, деревья и дома стояли в багровом чаду, точно в ожидании большого пожара. Прошел дождь, один, второй, третий, но не победил зноя. Москва-река обмелела, жестокая проседь тронула леса.
У новой России была одна столица. У дипломатов, аккредитованных и неаккредитованных, три.
В Петрограде оставались нейтралы. Казалось, они обрели единственную в своем роде возможность доказать, что они нейтральны. Вслед за столицей они не поехали. За союзниками – тоже. Нет ничего вернее нейтралитета.
В дипломатической Вологде уже сложился свой быт. Дворянская, с ее деревянными особняками – гордость и украшение Вологды, – стала своеобразным посольским кварталом. Осаново, небогатая усадьба в пяти верстах от города, чью колокольню не мудрено рассмотреть и с Дворянской, заменило дипломатам Гатчину.
И, наконец, то, что можно было бы назвать дипломатическим корпусом Москвы, в сущности ограничивалось германским и турецким послами да консулами держав Согласия, впрочем, последние не в счет не только потому, что по давнейшей традиции консул не дипломат, но и по другой, более важной причине: до того как факт признания совершится, положение союзных представителей в России более чем условно.
Итак, у новой России была одна столица, у дипломатов – три.
От Петрограда до Вологды – четыреста пятьдесят верст, от Вологды до Москвы – пятьсот, от Москвы до Петрограда – шестьсот. Больше полутора тысяч. Непросто послу страны, упорно не признающей нового строя, проехать из Вологды в Москву или тем более в Питер. Положение посла не дает никаких привилегий, наоборот, обременяет. Единственно, кто беспрепятственно курсирует между тремя городами, – военные атташе посольств и миссий. Они не послы, они атташе. В отличие от американского посла, который прочно осел в своем вологодском особняке, или посла германского, который не менее прочно прикрепился к каменным хоромам в Денежном переулке в Москве, резиденцией военных атташе, в сущности, стал вагон железной дороги, который, точно заведенный, бежит по треугольнику.
И, обгоняя атташе и курьеров, в посольский особняк на проспекте с деревянными мостовыми идут радиодепеши, идут день и ночь, даже больше ночью, чем днем. Свет в крохотном окне под самой крышей указывает на это безошибочно. Кажется, что он, этот свет, негасим, и если бы не дневное светило, то был бы виден и днем. Человек, принимающий радиошифры и переводящий их на язык смертных, как огонь в его окне, всегда бодр, всегда во всеоружии. В посольстве никто не знает, когда этот человек спит, когда сидит за обеденным столом с женой и сыном, когда говорит жене: «Люблю» – и сыну: «Ты опять выпачкал губы химическим карандашом». Такое впечатление, что за своей толстой, обитой белой жестью дверью человек разгадывает тайны круглосуточно. Кажется, только ему и доверено говорить в посольстве с солнцем, звездами и облаками. Только он и в состоянии проникнуть в тайны языка и изобразить этот язык на бумаге. Стопка этих бумаг, заключенных в зеленую папку, у него всегда под мышкой. Когда он идет со своей папкой по посольству, кажется, что полуночный разговор со звездами оставил свой отсвет на его лице, оно выглядит сине-голубым – лунный человек! Может, поэтому, когда железная дверь неожиданно распахивается и выщелкивает его на лестницу вместе с зеленой папкой, коллеги почтительно расступаются, готовые пропустить его в посольский кабинет – этот алтарь и преисподнюю. И лунный человек смело шагает, хорошо зная, что облечен правом едва ли не без стука войти к послу и в малую гостиную, где он принимает деятелей священного с плода, и в кабинет, где сейчас диктует записи своих бесед, и даже в личные апартаменты. Всесилен лунный человек: депеша, которую он снял едва ли не с самого неба, дает ему это право.
И вот он стоит сейчас перед шефом, всемогущий coding clerk, со своей зеленой папкой и скептически-великодушно взирает, как посол ширит глаза, читая радиодепешу. Человек с зеленой папкой имеет право на иронию – он знал эту депешу, когда посол не имел о ней понятия. А депеша способна вызвать удивление. Русская проблема вновь стала предметом специального разговора союзников в Париже. Вторжение в Россию должно принимать все большие размеры. В новом русском походе участвуют англичане, американцы, французы, итальянцы, сербы. Главный фронт – север. Центр накапливания сил – Мурманск. Британская военная миссия в составе семидесяти офицеров ожидается в Мурманске со дня на день. Известно имя главнокомандующего: английский генерал Пуль. Стратегический замысел: накопить силы в Мурманске и овладеть Архангельском, Петрозаводском, Вологдой. Сигнал к захвату Архангельска должен быть подан в июле – для русского севера это лучшее время. Депеша хоть куда!
Но в июле должны выступить не только англичане. От Пензы до Владивостока вдоль великой магистрали расположились чехословацкие войска, что некогда составляли армию австрийского императора и предпочли русский плен бессмысленной гибели. Войска изголодались, исхолодались, истосковались по родине. Это учитывают командование и французские инструкторы – они и в Пензе, и в Челябинске, и в Сибири… Июль – начало генеральных действий и для чехословаков. Лозунг, адресованный солдатам, что зажженная спичка над бочкой бензина: «На родину, пробиться на родину, чего бы это ни стоило!» А что значит пробиться? Это значит ударить с тыла по большевикам! Кстати, расходы по вооруженному походу берет на себя американский президент. Очередная депеша, лежащая перед послом, сообщает об этом недвусмысленно: чехословацким войскам переведено восемь миллионов долларов… Посол смотрит на человека с зеленой папкой не без восхищения: вон какие депеши низверглись сегодня – всесилен лунный человек!
Было лето восемнадцатого года.
Петр доехал паровичком до дачного полустанка и пошел опушкой леса. Солнце уже давно село, но небо было нетускнеющим, и белесые полуночные сумерки разлились над полем и лесом. Земля давно остыла от полуденного зноя, и лес дышал холодной свежестью, а повсюду в стороне, отступя от дороги и леса, где днем поблескивали озерца и болотца, поде было мягким, серо-пепельным.
Еще дача была далеко, когда на белой тропе, огибающей лесок, он вдруг увидел светлое платье Киры. Быть может, она выходила к поезду и, не дождавшись, возвращалась обратно. Он шел вслед, думал: «Все, что надо сказать, скажу сейчас». Они будут идти по тропке, касаясь друг друга плечами – тропа неширока, и он спросит…
– Кира! – крикнул он негромко, точно боясь вспугнуть легкую тишину ночи. Она оглянулась и, не увидев Петра, пошла быстрее. Петр улыбнулся. Ну конечно же, она идет сейчас и думает, что голос ей померещился. Он сошел с тропы – трава скрадывала шаг.
– Кира!
Она обернулась и пошла навстречу усталым и храбрым шагом.
– Ты звал меня сейчас? – спросила она и припала щекой к его груди.
Он кивнул и, сняв пиджак, набросил ей на плечи – все казалось, что она мерзнет.
– Мне не холодно, – сказала она и благодарно посмотрела на него.
– Ты работала сегодня?
– Да, только утром, – сказала она.
День у нее расписан точно – четыре часа при утреннем солнце, четыре – при послеобеденном и вечернем. Она была тверда, когда речь шла о рабочих часах. Тогда почему в послеобеденные часы, которые Кира особенно ценила, она не работала?
– Тебе неможется?
– Нет…
– Пришло письмо?
– Да… от мамы.
– Оно пришло в полдень?
– Да, а ты откуда знаешь?
Он сжал ее плечи, зарыл лицо в ее волосы. Они пахли влажной землей и едва уловимым дыханием трав – видно, она долго бродила по холодным вечерним полям.
– Знаю. Оно пришло, и тебе стало худо. Так?
Кира не ответила, только упрямо и ласково ткнулась в грудь.
– Она не хочет ехать в Россию, так ведь?
Кира и в этот раз не разомкнула губ, только беспомощно замотала головой и вновь припала к груди, точно умоляя спрятать ее как можно надежнее,
– Не хочет, Кира… да?
Она притихла и вздохнула.
Они повернули и пошли через поле, пошли без дороги. Поле было молочно-зеленым от росы, и там, где они ступали, оставался темный след. Ноги стали влажными, и туман обнял их, но они не чувствовали ни холода, ни влаги. Где-то вдали невысокой и призрачной черточкой темнел лес. «Вот дойдем до этого леса, – думал Петр, – и я спрошу ее, обязательно спрошу». Но лес поднимался над холмистым полем и исчезал, а расстояние до него не уменьшалось. Петр отчаялся и решился.
– Погоди, – сжал он ее плечи. – Но если она не приедет сюда, как тогда ты?
Она высвободила руку и сбросила с плеч пиджак.
– Не знаю…
Где-то в сосновом лесочке, сухом и неожиданно теплом, они остановились. Он припал спиной к стволу. Что-то тревожное, непоправимо смятенное промелькнуло в этот вечер, все грозившее опрокинуть, все разметать. Это чувствовал он, и это безошибочно ощутила она. Выть может, поэтому с такой силой они потянулись друг к другу. Она старалась приникнуть к нему, и ей все казалось, что он далеко, что ей не дотянуться до его дыхания и тепла.
Они вошли в березовую рощу, здесь заметно посветлело. Он даже подумал: до того как осветить землю, зоревое солнце пришло сюда.
– Но если она не приедет, как ты все-таки?
Она долго не отвечала.
– Ты не видишь разве, как мне трудно?
– А… Клавдиев?
Она поднесла кончики пальцев ко рту.
– У меня с ним разладилось.
– Что так?
– Не знаю.
Она никогда так не говорила о нем. Если и был кто-то дружен в их семье, то это Клавдиев и Кира.
Они добрались до решетчатой ограды дачи
– Мы зайдем, да?
Он помедлил.
– Сейчас уже поздно. В следующий раз я приеду раньше.
– Ну зайди ненадолго, – сказала она, слабо противясь; он уловил это.
– Нет, – сказал Петр и протянул руку.
Он слышал, как она идет через сад и отводит ветви. Нет, она не отшатнулась от Петра, но что-то встало между ними сегодня. Мать? Может, и мать, но если бы не было ее, тогда как? И он вспомнил недавнюю встречу в Москве. Она только что вернулась с дачи, и первые этюды лежали перед ней, среди них большой этюд – ели, освещенные солнцем. Петру он показался необыкновенным. Солнце и ели в солнечной тиши. И каждый ствол, каждая ветвь, не потревоженные ветром, точно застыли в неслышной музыке света. Да, именно музыка елей и солнца. Наверно, это настроение в природе бывает не часто. Оно было и тогда один миг. Кира его подсмотрела.
– По-моему, вот это… стоящее, – не мог он скрыть.
– Стоящее? Верно, или тебе так показалось?
Уже потом он все старался додуматься: почему она, вместо того чтобы обрадоваться этим его словам, неожиданно опечалилась? Не верила в искренность этих слов и старалась понять их подлинное значение? Или, наоборот, очень верила в то, что они были произнесены от сердца, и поэтому затужила? В конце концов она верила, что способна воспринять и глазом и сердцем только свечение медовых холмов и росную мягкость луговой Англии, только их. И, может, этим объясняла то, что неласковую чужбину предпочла родным полям и долам. А тут вдруг… эти ели и солнце!
Петр решил быть у Киры завтра же, вернее, сегодня (день уже наступал, солнце было еще за линией горизонта, и поля лежали, освещенные рассветным сумраком, без теней), но сегодня открывался съезд Советов. Долгожданный съезд, а следовательно, и очередная крепкая стычка с летучей армией Марии Спиридоновой. О чем спор? Разумеется, о мужике, хлебе и, конечно же, Бресте – через четыре месяца после подписания мира спор вокруг Бреста не утратил остроты.
Белодед вспомнил Воровского. Накануне Петр встретил его в Наркоминделе. Встретил и почувствовал: тревожным ветром потянуло, предгрозовым. Воровский знает, когда ему быть в Москве. «Как вы думаете. Белодед, левые эсеры покажут нам… кузькину мать?!» Петр рассмеялся: «Могут и показать, Вацлав Вацлавыч». Воровский закашлялся. «Я знаю, вы сторонник крайних мер». – «Похоже ли его на меня, Вацлав Вацлавыч?» – спросил Петр, однако подумал: «Он говорит сейчас о Королеве. Надо разрубить этот узел. Улучить момент и разрубить – все выяснить, все договорить до конца».
Петр подходил к станции. Он оглядел небо. Оно было незамутненно-чистым и безветренным, видно, день предстоял знойный – с одного берега не видно другого. Как-то удастся переплыть эту воду, не замутит ли ее сегодня, не вздыбит?