Текст книги "Дипломаты"
Автор книги: Савва Дангулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)
Помешивая крепкий чай серебряной ложечкой и печально глядя в стакан, Сазонов начинал: «Погодите, я вам сейчас скажу… – и, охватив белой пятерней тщательно выбритый подбородок (бороду он отпустил уже при Терещенко), продолжал значительно: – Что вам надо пойти, у меня нет сомнений, но какую задачу следует поставить в связи с этим визитом – вот вопрос…»
Как ни расплывчат такой ответ, он ориентировал. А что делать теперь? И к кому обратиться? У кого просить совета? Да надо ли просить его, если Репнин вольная птица?
Впрочем, есть одно средство, старое и испытанное, которое прежде действовало безотказно, да и теперь сохранило, наверно, частичку былой силы: Летний сад… Этот сад чем-то похож на дипломатический клуб – по правую руку посольство французское, по левую – английское. Однако когда Репнин был последний раз в Летнем саду? Да не в мирное ли еще время? В ту пору Летний сад действительно был дипломатическим клубом. Люди встречались, как корабли в море, встретились, обменялись салютами и разошлись. Тридцать встреч, тридцать приветствий, три фразы, сказанные при каждой встрече, не в счет. Но именно в этих трех фразах весь смысл.
Вот движется шхуна французского посла Мориса Палеолога. Он смугл, его брови лохматы, как старые дубы, да и сам он кряжист и сучковат, как старый дуб, но движется с чисто французской легкостью и изяществом и при поклоне даже пробует сгибать шею, хотя она утратила эту способность еще до приезда Палеолога в Петербург. А это движется яхта русского министра иностранных дел Сергея Сазонова, она быстра, и ей отнюдь не чужды крутые повороты, когда вода взрывается и еще долго не может успокоиться. Вообще всему его облику свойственно что-то восточное – узкий череп, жилистая и очень подвижная шея, нос с горбинкой. А это неторопливое и тщательно надраенное судно Пурталеса – германского поела при русском дворе. Рядом с послом Франц Шульц – советник, немилосердный щеголь, многообещающий отпрыск старопрусского рода, забубённая и светлая голова, автор наилюбопытнейшей книги о морском праве и добрый приятель Репниных – Николая и Ильи. К послу и советнику не подступиться – целая эскадра лодок и лодчонок сопровождает их. Нет, не столько посольская челядь, сколько купцы и купчики, торгующие цейсовскими и герцовскими стеклами, паровозами, красками и локомобилями. А вот и крейсер сэра Джорджа Бьюкенена. Английский посол частый посетитель сада не только потому, что посольское здание через дом отсюда, но и потому, что прогулки прописал врач. И теперь посол пришел в сад не по своей охоте – взгляните, как осунулся он, как обвисли его седые усы, которые до сих пор отнюдь не выдавали ни возраста, ни душевного состояния сэра Джорджа.
И торжественно-печально, повторяя шаг и повадку хозяина, шествуют по аллеям псы. Массивный бульдог с человечьими глазами. Длинная и нелепо косолапая такса. Молодой доберман с марлевой повязкой на ушах. Английский дог, жилистый и подобранный, с мордой Мефистофеля… Пес, даже если посол не собачник, ему более чем необходим: он дает послу повод отказаться на какой-то миг от автомобиля и пройти по улице вместе со всеми смертными. Пес, как сигара, трубка, стек, пенсне или палка, обладает силой магической: он позволяет послу неожиданно отвлечься от беседы, прервать ее, легко сдержать… в конце концов неизвестно, как поведет себя пес, даже если он пес дипломата!.. По аллеям Летнего сада, устланным осенней листвой, идут послы, и едва ли не в ногу с ними шествуют собаки… Они торжественны, как послы, и, как послы, глубокомысленно-печальны: может, поэтому был снаряжен в Летний сад лес с мордой Мефистофеля.
В двух кварталах от Невы Репнин отпустил извозчика и пошел к Летнему саду пешком. Невысокое январское солнце стояло над Петроградом. По Каменноостровскому шли солдаты нестройной колонной, как ходили летом семнадцатого. Старик, повязанный шерстяным платком, из-под которого торчали сине-малиновый нос и сивая бороденка, с маху лепил на рекламную тумбу «Известия». Медленно двигалась пролетка с беломраморной Венерой на сиденье, и при взгляде на обнаженные плечи становилось еще холоднее.
Несмотря на полуденный час, в Летнем саду было непривычно безлюдно. Только снег, ярко-белый, да строгие линии знаменитой ограды возвращали саду его прежний вид. На садовой скамейке сидел солдат и, разостлав перед собой газету, подкреплялся. На газете лежали черный хлеб, две головки чеснока (молва свидетельствовала, что он хорош против испанки и тифа) и щепотка соли. Солдат ел неторопливо и торжественно: натирал черную корочку зубком чеснока, посыпал корочку солью, бережно разламывал и сначала отправлял в рот кусок хлеба, а потом крошки, которые собирал в предусмотрительно подставленную ладонь.
Репнин вспомнил тот безветренный, затканный осенней паутиной день, когда отец увлек его на дальнюю аллею Летнего сада и в очередной раз предал Желниных анафеме, а заодно потребовал и клятвы от сына. Николай Алексеевич сберег ощущение того дня: и сентябрьскую солнечность, и сухую тишину сада, и особую, характерную для ранней питерской осени прозрачность воздуха и перспективы, и главное… тяжесть, вот тут, у сердца. Однако все в мире относительно: Большая беда лучше видится, когда на пороге еще бóльшая беда. Чего стоят все репнинские проблемы той поры в сравнении с бременем, которое легло на плечи Николая Алексеевича сегодня? Вот он стоит сейчас посреди Летнего сада, и, кажется, все силы на ущербе: ни шагнуть вперед, ни отступить. Ну конечно же, в том мире были господа и рабы, была ложь в самой первосути общества, но было там и нечто настоящее, было, было… Самоотверженность храбрых и честных сердец. Нет, не только тех, кого призвала революция, но и просто русских людей, желающих видеть родину освобожденной от скверны. Бели бы не было этого чистого и честного, Репнин бы не мог жить. Ему бы просто не хватило воздуха. Но он жил, хотя вокруг были господа и рабы… Или его совесть обросла броней? Или само представление о совести было иным? И потом он сказал: оставалось в той России и нечто настоящее. А быть может, это уже была не та Россия, а новая, нарождающаяся?
Вот он сейчас стоит посреди Летнего сада, пустого сада. Слева в декабрьском сумеречном ненастье очерчивается особняк британского посольства. Не всю землю укрыло половодье революции. Торчат острова, как вехи: британский особняк, наверно, один из них. Остров спасения… убежище? Даже не очень правдоподобно: переступи порог, и ты в ином мире. Быть может, и белый картон пригласительного билета зовет к бегству. Говорят, в древние времена в ненастье белые голуби прокладывали судам путь. Такие же белые, как картон пригласительного билета?
А по соседней дорожке человек в дубленом полушубке вел на коротком ошейнике бульдога в оранжевой попоне, и далеко в стороне рядом со старухой шествовал дог с мордой Мефистофеля, заметно подобравшийся и постаревший. По привычке псы совершали прогулку по большим и малым кругам Летнего сада, по привычке – время не останавливалось.
23
Репнин решил ехать к англичанам. Он помнил Скотта и однажды был у него в посольской квартире. Но если бы даже Скотта не существовало в природе, как и его посольской квартиры, Репнин полагал, что нет причин для отказа. Он не знал, какие мотивы определили его приглашение в посольство в столь ненастную пору. Но для него этот визит, как он полагал, был даже полезен.
Он бывал в этом доме и прежде, но каждый раз входил в него с трепетом душевным. Что-то было в этих беломраморных покоях такое, что холодило душу. (Нет. Пушкин здесь ни при чем, хотя, как гласит светская хроника, именно в большом зале салтыковского дворца судьба впервые свела поэта в трагическом единоборстве с его убийцей.) Что-то было в этом доме для Репнина фатальное. Даже фокус с системой зеркал, грубый и жестокий, оскорблял достоинство. Оставаясь незримым для гостя, хозяин, стоящий на втором этаже, видел отраженными зеркале каждого, кто входил в дом, и в зависимости от положения и ранга спускался с почти заоблачного высока на одну, две или три ступени. Ничто так наглядно не обнаруживало дипломатических рангов, как лестница в салтыковском доме, по которой английский посол снисходил до простых смертных. Снисходил или нет.
Главное, пробежать роковые пять сажен от парадного входа до лестницы и не дать хозяину спохватиться и привести в действие беспощадную машину. «Ниже пятой ступени сэр Джордж ко мне не спускался, – заметил как-то со смехом Илья. – Лишь однажды спустился на четвертую, но потом вернулся обратно. Это объяснялось не столько моими успехами, как я потом точно установил, сколько тем, что у сэра Джорджа Бьюкенена на русской службе начали слабеть глаза».
А как будет нынче? Впрочем, нынче Репнин гость не посла, а советника. С этой мыслью он подошел к парадным дверям салтыковского дворца. Как в прежние времена, безусый швейцар с картинными сединами, более похожий на английского посла, чем сам сэр Джордж, открыл Репнину дверь и сдержанно поклонился. Репнин не успел раздеться, как Скотт уже стоял подле него, низвергнувшись с заоблачных высей. Это, однако, было нарушением традиции и для Скотта. В прежние времена здесь в большей мере оставались верны чисто английскому правилу: чем сдержаннее и строже, тем действеннее.
– Ну что ж, мы замкнули круг, – сказал Скотт, показывая Репнину свои розовые ладони. – По-моему, десять лет назад, когда я приехал, мы встретились с вами здесь? Лондон был потом?
– Верно, Лондон был много позже, – произнес Репнин, не останавливаясь, – ему все мерещился сэр Джордж Бьюкенен, стоящий на своей четвертой или пятой ступени, господи, какое счастье обмануть его бдительность.
Репнин нашел, что для семи часов, когда начинался прием, здесь было даже слишком людно. Большой зал дворца, прелесть-зал, который так нравился Репнину своими необыкновенными пропорциями и лилейно-белыми тонами, казался сегодня странно тусклым – электричество горело вполнакала. В распахнутые двери он увидел старуху Варвару Оболенскую, выдавшую трех дочерей за англичан и по сему поводу претендующую на положение жемчужины в британской короне. Репнин помнит, когда она еще обнажала бело-розовое тело, чем дальше, тем больше оголяя руки, грудь и шею. Потом на каком-то пределе, когда оголять больше было уже почти нечего, она принялась торопливо и не очень ловко драпировать то, что так недавно обнажала: руки, грудь, шею. Сейчас она сидела посреди белокаменного зала закупоренная в тюль и кружева – свободными еще оставались нос, блеклые губы и веки. Ах, эти веки! Они будто норовили запахнуться, увлекая бедную в небытие.
Потом он увидел, как молодой человек в куртке студента горного института прошел мимо с девицей, расцвеченной бледно-розовыми бантами. Репнин ускорил шаг, но, проходя, услышал голос студента, может, более громкий, чем обычно, определенно рассчитанный на то, чтобы его слышали и поодаль.
– Нет же, Пушкин бывал здесь и прежде. Если ты полистаешь его письма, там есть письмо и к Дарье Фикельмон, написанное по-французски, то самое, где он ее называет самой блестящей из светских дам.
Репнин улыбнулся: однако посещение салтыковского дворца для девицы с бантом не пройдет бесследно.
– Мой друг Репнин… – услышал Николай Алексеевич голос Скотта. – Только что я говорил о вас с послом. Ему нездоровится, и он выйдет к гостям позже, но вас он хотел бы видеть сейчас.
Репнин подумал: все становится на место и через полчаса причины, побудившие Скотта пригласить Репнина в посольство, откроются.
Они вошли в небольшую комнату, служившую хозяевам гостиной, и в пролете распахнутых дверей Репнин увидел бесчисленную анфиладу комнат. Двери стояли строго одна против другой. Это была в своем роде столбовая дорога салтыковского дворца, его торжественный тракт. Все, что было в этом доме изысканного и богатого – зеркала, обрамленные золотым багетом, резное дерево, фарфор и мрамор, – сопровождало эту торжественную дорогу. По мере приближения к посольскому кабинету, все стремительно увеличивалось в размерах, становясь монументальным и впечатляющим. К моменту, когда человек подходил к кабинету, он должен был обратиться в пигмея, стоящего перед великаном.
А Репнин? Если и думал он о чем-нибудь, приближаясь к кабинету, то лишь о том, что где-то слева, в четырех-пяти шагах, идет еще одна тропа, неширокая, сумеречная, сдавленная пыльными стенами, выстланная истершимся паркетом, по которой день и ночь, бегом и вприпрыжку, спотыкаясь и сталкиваясь друг с другом, спешит посольская челядь. Две тропы, как две судьбы, две линии жизни, идут рядом, нередко расходятся и смыкаются, но, наверно, никогда не пересекаются.
24
Репнин уже готовился войти в кабинет посла, когда вновь услышал голос молодого человека в форменной куртке (Господи, как он попал в эту половину дома?):
– Пушкин был влюблен в графиню Фикельмон. Кстати, пусть тебя не смущает это непривычное для русского уха имя: она была Дарьюшкой, да, да, Дарьей Федоровной, дочерью Хитрово…
Репнин наклонился, чтобы рассмотреть юношу, но Скотт уже распахнул перед Николаем Алексеевичем дверь.
– Имею честь… господин Репнин, – по тому, что эти слова Скотт произнес по-русски. Николай Алексеевич понял: они больше адресованы ему, а не сэру Джорджу Бьюкенену, который поднялся сейчас из-за стола, но сдвинуть затекшие ноги и выйти навстречу Репнину или был не в силах, или (и об этом мог подумать Репнин) не хотел.
– Да… да… Репнин, Репнин, – произнес Бьюкенен по-русски, как показалось Николаю Алексеевичу, лишь для того, чтобы что-то сказать, впрочем, посол тут же перешел на английский. – По-моему, я знал одного Репнина в Лондоне еще в том веке, а другого в Софии в этом…
Николай Алексеевич улыбнулся: приятно, однако, прожить такую жизнь, чтобы ее масштабы намерялись уже не годами и десятилетиями, а, как сейчас, полустолетием – один конец жизни уперся едва ли не в седловину девятнадцатого века, другой перекинулся в двадцатый.
– Да, один Репнин – Лондон, другой – София… – продолжал свои расчеты сэр Джордж Бьюкенен.
– Все верно, – улыбаясь, подтвердил Репнин. – Первый – мой отец, второй – старший брат.
Бьюкенен наклонил голову, стараясь взглянуть на Репнина поверх очков:
– Теперь я и сам вижу: отец и брат.
Скотт нетерпеливо переступил с ноги на ногу, словно осведомляясь у посла, куда приглашать гостя – к журнальному столику в глубине кабинета или к письменному столу? Посол протянул над столом дрожащую руку – жест не столько державный, сколько немощно-склеротический, стариковский, но Репнин не садился – продолжая смотреть на Скотта, он точно хотел дать понять, что не сядет, пока тот будет стоять.
– Простите, но я хочу покинуть вас, – поклонился Скотт. – Хозяину надлежит быть среди гостей. А сегодня хозяин я.
– Да, да, разумеется, – заметил Репнин. – Особенно после того, как вы передали меня в столь надежные руки… – добавил он, улыбаясь.
Скотт пошел к выходу. Репнин опустился в кресло и взглянул на посла. Все шестьдесят четыре года, которые прожил этот человек, – годы странствий по белу свету, двадцать пять лет посольской службы в Токио, Риме, Дармштадте, Вене, Берлине, долгожданный пост посла в Софии уже в возрасте почтенном и, наконец, семь лет, прожитые в России, дороги, события, встречи, а вместе с ними и тревоги, нелегкий труд, сомнения, еще раз труд, изнурительный, расцвеченный радужным сиянием приемов и все-таки немилосердно тяжелый посольский труд, – все это выступило у него на лице. Что-то было в худых плечах, вздернутом носе, глазах, которые решительно отказывались смотреть туда, куда поворачивалось лицо, во всем этом что-то было жестоко-смятенное, на всю жизнь смешавшееся и, смешно так говорить о человеке, кроличье.
– Приходилось ли вам ловить себя на мысли, – улыбнулся сэр Джордж, и кончики усов приподнялись, – как ни тяжела ваша служба за границей, нет страны, которую вы покидали бы без труда, всегда немножко больно. Так было со мной в Болгарии. Так сейчас в России. – Он умолк и, сомкнув губы, опустил голову. – Вот так… кружится голова, как при океанской качке… Я мог бы отказать себе во многом, только не в прогулках по Летнему саду, но в последние дни я не могу добраться туда, хоть это и рядом. Нечего мудрить, просто пришла старость и нет сил.
Он передернул плечами и нетерпеливо передвинулся в кресле – просторно и холодно было в этом кресле, как в пальто, которое неожиданно стало свободным и потому не греет.
– Пришла старость, силы ушли, совсем ушли.
«Каким образом сэр Джордж сумеет перебросить мост к главному, ко всему тому, что должно явиться содержанием беседы? Не для того же, он пригласил меня сюда, чтобы говорить о старости?»
– Вы дипломат и должны понять меня: через две недели я буду в Лондоне. – Бьюкенен напряг плечи и положил на стол руки, свои руки, но было такое впечатление, что он достал из-под стола пару чужих рук, больших, неестественно белых, с сине-зелеными венами, выложил на стол эти руки я не знает, что с ними делать. – Через две недели я буду в Лондоне и увижу сэра Эдуарда Грея. Я знаю вашу жизненную позицию и осведомлен обо всех метаморфозах, которые в ней наметились. – Он вопросительно посмотрел на Репнина, а потом на руки, потом опять на Репнина и вновь на руки, кстати, они лежали неподвижно, становилось даже жутко, что они так непонятно мертвы, в то время как глаза, рот, уши находились в движении. – Тем больший интерес представляет для меня беседа с вами и… если хотите, ваше мнение. Повторяю, я не хочу воздействовать на вас, чем больше вы останетесь самим собой, тем для меня ценнее. Я… это Грей, а вы… это я. – Рука обнаружила признаки жизни. – Представили? И вот сэр Эдуард Грей задает вам вопрос, то есть не вам, а мне. Но вы… вы готовы ответить, оставшись самим собой?
Однако от Бьюкенена трудно было ожидать такой резвости мысли – вон как он повернул разговор. Для человека такого темперамента, как сэр Джордж, это, пожалуй, и не очень характерно.
Посол медленно разнял руки, сейчас перед ним лежали два кулака, руки пришли в движение, но все еще выглядели чужими – лицо серое, с рыжинкой, а руки снежно-белые.
– Полагаете ли вы, что русские отправляются в Брест, полные решимости договориться с немцами? – Он разжал кулаки и опрокинул руки ладонями вверх – ладони сейчас желто-белые, без кровинки. – Даже ценой жертв?
Репнин помедлил с ответом и вдруг ощутил, что торжественная тропа, которой Николай Алексеевич шел сюда, пресеклась и он намертво отрезан от того, что было его средой, его жизнью.
– Я не знаю, как поведут себя немцы, и не могу предугадать. Но если условия будут в какой-то мере приемлемыми, у меня нет сомнений, – Репнин взглянул на Бьюкенена – его руки все еще лежали вверх ладонями, – нет сомнений: русские выйдут из войны.
Бьюкенен сжал руки, сжал с необычной энергией, и Репнин вновь увидел на столе два кулака.
– Благодарю вас, – произнес Бьюкенен с чувством, видно, ответ Репнина перекликался в его сознании с чем-то таким, что уже было ему известно. – Еще вопрос: как, по-вашему, большевики относятся… к державам Согласия?
Репнин ждал этого вопроса – для сэра Джорджа Бьюкенена нет проблемы важнее. Вновь на какую-то минуту наступила тишина.
– Мне кажется, им нет смысла портить отношения с союзниками. Старое дипломатическое правило гласит: «Хорошая дипломатия не увеличивает числа своих врагов». – Репнин на миг умолк, ему послышалось, как где-то далеко-далеко, за Фонтанкой, за Литейным мостом, гремят выстрелы. – Заминку в брестских переговорах вызвало требование русской делегации не перебрасывать немецких войск с востока на запад. Не думаю, что это только жест.
Бьюкенен угрожающе пододвинул кулаки к Репнину.
– Но союзники… – Он запнулся, и без того бледное лицо стало белым. – Я хочу сказать, но союзники узнали о намерении нового правительства вступить в переговоры с немцами, после того как генерал Духонин получил соответствующее распоряжение.
Репнин молча взглянул на посла: даже в таком более чем корректном разговоре Бьюкенен не мог победить своей неприязни – она была сильнее опыта, выдержки, профессиональной гибкости, наконец.
– Я сказал, сэр, то, что думаю. Это мое мнение.
– Но какая форма отношений между нашими странами устроила бы новое правительство, если бы признание… если бы…
– Если бы признание было исключено? – спросил Репнин.
Бьюкенен смутился, воинственно выдвинутые кулаки отодвинулись к самой кромке стола.
– Ну, если не исключено, то отсрочено? – поправил он Репнина – он был рад, что может смягчить слишком категорическую формулу и хотя бы этим проявить великодушие.
– Кстати, как относятся англичане к просьбе нового русского правительства о назначении представителя в Лондоне? – спросил Репнин, спросил стремительно, точно рассчитывая на нерасторопность собеседника.
Бьюкенен осел в кресле, будто провалился в него – кулаки упали.
– Однако мы условились, что вопросы буду задавать я.
Вновь наступила тишина, и в ней прозвучали выстрелы, одиночные, с неверными интервалами, первый где-то рядом с посольством, кажется, на Марсовом поле, остальные дальше.
Сэр Джордж сидел, сомкнув уста. Его усы мрачно шевелились.
– Стреляют, – произнес он печально и вдруг улыбнулся. – Мы привыкли, всю ночь стреляют. – Он помрачнел. – Вот так проснешься и не спишь до утра: стреляют и поют, поют и стреляют… революция! – Он поднял брови, наморщил лоб в мучительном раздумье. – О чем мы говорили? Ах, да… красный представитель в Лондоне? Ну что ж, может быть, это и есть форма наших отношений. Кстати, кто бы им мог быть… Литвинов? И как это совместить с прежним русским послом?.. Там Набоков… Два посла: Литвинов и Набоков. Как это будет выглядеть: красный и… так сказать, белый. Не поставим ли мы в ложное положение первого, да и второго? Вы правовик. Как там в истории международного права, были прецеденты? – Он встал, очевидно дав понять, что разговор исчерпал себя. – Литвинов и Набоков. Красный и белый. Можно задать вам еще одни вопрос? – Он медленно подошел к Репнину и оперся о стол.
Он стоял сейчас подле Репнина, стоял нетвердо, точно колеблемый ветром.
– А что, если бы союзники заявили завтра… да, да, совершенно официально, что они не настаивают на участии России в войне, пусть сам народ, русский народ, решает эту проблему. Как решит, так и будет. Как бы, на ваш взгляд, встретили здесь такое сообщение?
Репнин обомлел. Он мог ожидать от Бьюкенена любого вопроса, но только не этого. Не из праздного же любопытства британский посол спросил об этом, не из любви к парадоксам, не из кокетства же в конце концов? Нет, все это не похоже на сэра Джорджа. Очевидно, эта мысль возникла у Бьюкенена как реальный дипломатический ход. Но чем он вызван? Дело зашло далеко, и все равно Россию не заставить воевать. Упорство союзников, требующих выполнения Россией союзнических обязательств, упорство неумное, раздражает русских. Может быть, более реальной и в конце концов более умной политикой будет заявление, что союзники не настаивают на участии русских в войне?
– Как бы повели себя русские, если бы такое заявление союзники сделали?..
Репнин не сводил глаз с Бьюкенена: тощая фигура английского посла выжидающе покачивалась.
– Ну что ж. если такое заявление было бы искренним, я бы, например, ему обрадовался.
– Благодарю вас. – Стереотипным «благодарю» посол старался сгладить впечатление от столь лаконичного и необязывающего ответа. – Но для меня этот вопрос в известной степени праздный, – заметил Бьюкенен.
– Почему? – спросил Репнин. Он понимал, именно этого вопроса жаждет Бьюкенен, и полагал, что может пойти послу навстречу.
– Отныне посол отступает на второй план и его место займет… дипломатический представитель. Мы ждем его со дня на день.
– Вам известно его имя?
– Да, естественно, – с радостью подхватил посол – нехитрый замысел удался, и это воодушевляло. – Мистер Локкарт, один из тех англичан, кто немало сделал для упрочения наших связей с Россией.
– Я сейчас припомнил: он прожил в России достаточно и говорит по-русски? – спросил Репнин.
– Да, не в пример Робинсу, у которого то же амплуа, – заметил Бьюкенен и, пододвинув раскрытую книгу, закрыл ее. дав понять, что для него эта беседа клонится к концу, очевидно, книга только потому и оставалась открытой, чтобы в удобный момент закрыть ее и подать соответствующий знак собеседнику.
Англичанам нелегко смириться с лаврами Раймонда Робинса, подумал Репнин. Трудно сказать, был ли когда-либо Робинс, как гласила молва, золотоискателем, ищущим земные клады на снежных берегах Юкона, но человек он, несомненно, колоритный. Бизнесмен и добровольный проповедник Христова учения (Библия всегда была при нем), полковник и глава миссии Красного Креста в России, он был тем не менее в дедах житейских лишен предрассудков. Последнее обстоятельство, наверно, оказалось решающим, когда вскоре после Октября едва ли не первым из иностранцев Робинс пришел в Смольный. Робинс был слишком колоритен, чтобы не понравиться в Смольном. Очевидно, чем-то пришлись по душе американцу и новые хозяева России, хотя он был себе на уме. Не следует обманываться насчет истинных целей походов Робинса в Смольный. Вызов Локкарта в Петроград, в сущности, продиктован желанием использовать опыт Робинса. Как полагает сэр Джордж, новый представитель имеет даже некоторые преимущества перед американцем: он жил в России, знает русских и русский.
– Слышите, теперь поют? – настороженно поднял сэр Джордж тонкий палец, провожая Репнина к двери. – Вот так всю ночь… стреляют и поют, поют и стреляют…
Уже очутившись на торжественной тропе, ведущей из посольского кабинета в большой зал. Репнин подумал, что назначение Локкарта в Россию – знамение нелегкого для России времени. Оно свидетельствовало сразу о нескольких печальных обстоятельствах: и о том, что акт признания непредвиденно отдалялся, и о том, что обычные дипломатические отношения уже не устраивали англичан, и о том, что сэр Джордж Бьюкенен, отягощенный печальным бременем лет, заметно уставший, хотя и опытный Бьюкенен, должен был уступить место молодому, напористо агрессивному и, как думает Репнин, авантюристичному Локкарту.
На столбовой дороге большого салтыковского дома было сейчас полутемно и тихо, даже тише прежнего. Только студент в куртке все тем же патетическим шепотом пытался досказать историю, почти восемьдесят лет тому назад разыгравшуюся в стенах этого дома:
– Нет, Пушкин не мог сдержать обиды. Он бросил Дантесу: «Вы… вы – бесчестны».
Но почему все-таки так подозрительно опустел большой зал? Репнин оглянулся и невольно замер, пораженный: в нескольких шагах от него, широко расставив ноги, точно опасаясь, что случайный удар может повергнуть ее наземь, стояла старуха Оболенская и ела, рядом мрачно ворочал пустыми глазами и сопел Федор Мезенцев, внук Оболенской, потом Лев Шевелев-Хазанов. племянник Оболенской… Будто у большого стойла, тишину нарушал лишь хруст и сопенье. Как ни грубо это сравнение, но все это зрелище длинного стола, за которым двести голодных петроградских аристократов молча двигали челюстями, слишком напоминало Репнину стойло.
Репнин миновал зал и подошел к окну. Он отодвинул шторы и взглянул на улицу. Через площадь, от Троицкого моста размеренно и упрямо шел солдат, припадая на костыль. Он дошел до памятника Суворову и остановился, подняв голову. Потом заковылял дальше. И странное дело. Репнин смотрел вслед солдату и не мог оторвать глаз, пока тот не исчез в ночи. Солдат устал и шел медленно. Ему явно не хотелось сейчас ни петь, ни стрелять.