355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Дангулов » Дипломаты » Текст книги (страница 4)
Дипломаты
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:32

Текст книги "Дипломаты"


Автор книги: Савва Дангулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)

9

И вновь он вспомнил свой последний визит на Дворцовую. Дай бог памяти, как он попал туда? Зачем тогда он прибыл на Дворцовую, шесть? В какой колокол бить? Что спасать? Повсюду в золотой, голубой и синей гостиных пылали камины, острый залах горелой бумаги растекался по дому. На память пришел августовский день четырнадцатого года. Да, именно возле этого окна стоял, ожидая приема у Сазонова, германский посол Фридрих Пурталес и смотрел на бледно-голубое, почти белое питерское небо. Что хотел увидеть посол в свечении облаков, какие тайные надежды с этим связывал? В дрожащих руках германского посла были ноты, объявляющие войну России, именно ноты – одна на случай, если Россия отвергнет германское требование о демобилизации. Другая, если оставит это требование без ответа. Когда посол стоял у окна, устремив глаза в зенит, он еще не знал, что смятение, которое обнаружилось сейчас только в движении рук, замутит сознание и он оставит у Сазонова обе ноты.

Но это уже было начало конца. Да, печальный конец, каким он обозначился в эти дни, берет начало в трагических событиях того августовского дня, а может, еще раньше… А камины горят. Репнин раздвинул шторы, увидел затененный квадрат Зимнего дворца и в окнах красноватый свет – то был огонь уже иного мира. А потом Репнин шел по дому. Зеленый зал. Салон. Банкетный зал. Рюмочная… И вдруг полутьма: где-то здесь легла граница, отделяющая представительские залы от собственно служебных. Будто бы из господской половины попал в людскую. И зеркала отступили во тьму, и золото погасло, и мрамор наминов обратился в дешевый фаянс, только шкафы, как прежде, красного дерева. Репнин входит в свой кабинет, садится в кресло, затихает. Может, по русскому обычаю посидеть минуту в тишине, чтобы потом отправиться в великий поход из старого доброго времени в безвестное будущее. Где он кончится, этот поход, один бог знает.

Репнин шел из зала в зал, из кабинета в кабинет, шел не останавливаясь. Тишина и запах дыма, устойчивый, намертво напитавший за эти дни камень и дерево… Кажется, где-то сбоку прошел Сазонов. Матово поблескивает обнаженный череп, почти бесшумен быстрый шаг. «Я сторонник английской позиции, – произносит он темпераментно, стараясь в речи не отстать от шага. – Посол, положительно зарекомендовавший себя в одной стране, будет хорош и в другой. Особенностями страны можно пренебречь. Главное, ум и характер…»

Немилосердно скрипят в новых штиблетах Бахметьев: «Я сказал ему, что посол не имеет права быть тщеславным, – слышен простуженный бас – Бахметьев из Вашингтона и не успел акклиматизироваться. – Тщеславие – вредная спутница самомнения, и нет для нашего брата болезни опаснее. Дипломат, страдающий этим недугом, плохо видит, слышит, мыслит…»

Сделал несколько шагов и замер старик Гире, с некоторого времени сердце становится у него поперек горла и не дает идти: «Без крайней необходимости дипломат не должен портить отношений ни с друзьями, ни с недругами, – говорит Гире, переводя дыхание, последнее слово далось ему с трудом. – Хлопнуть дверью всегда успеете…»

Репнин остановился: тишина и запах дыма. Впрочем, откуда явились эти господа? В справедливых словах и прежде не было недостатка, но кто-то помешал их превратить в дело… Дым и тишина. Тишина и дым. Репнин раздвигает шторы: прямо перед ним безупречно прямой ствол Александрийской колонны и над ней на бледном небе срезанный туманом, точно разрушенный, ангел без креста. Не мираж ли это?

Значит, министерство европейской революции? Да, министерство европейской революции на Дворцовой, шесть, в пяти минутах ходьбы от опочивальни самодержца всероссийского, бок о бок с главным штабом, едва ли не в покоях Ламсдорфа и Сазонова?.. Господи, причудится же такое!

Ничего Репнин не хотел сейчас так, как сберечь этот мир, его стойкость, непреоборимую силу границ – сколько сил отдал он упрочению этого мира. «Мы предполагаем предать гласности тайные договоры». Это он. Николай Репнин, российский дипломат, советник, без пяти минут посланник, а может, и посол, будет предавать гласности тайные договоры?

Но окончен ли тот разговор? Или Репнину предстоит его продолжить? Если Чичерин покинет Англию через две недели, значит, он будет в Питере еще в январе. Репнин сделал усилие, чтобы вызвать в памяти Лондон, порт. Темзу, но увидел серое лондонское небо, сизый сумрак тумана, желтые огни…

Он остановился. Снег шел и шел. Репнин поднял глаза. Прямо на него с глухой стены кирпичного дома мчалось трехглазое чудовище: «Локомотивы. Уполномоченный в России инженер Шарль Жилль».

– Господи… что за наваждение?

Он вернулся поздно. В доме было темно, свет горел только в столовой. Николай Алексеевич прошел к себе, намереваясь час-другой отдать чтению – томик Бисмарка на письменном столе оставался раскрытым. Он уже сел за стол, но, не дотянувшись до настольной лампы, отнял руку.

Свет из столовой проник в кабинет – в дверях стоял Илья.

На память пришла та далекая осень, когда Илья впервые приехал из Черногории – молодой атташе, почти секретарь, он был жизнерадостен и горд собой. Илья стремительно двигался по дому, тоненький, златокудрый, в чудесно сшитом костюме цвета яркого турецкого табака. «Мы великая держава, и нам это надо понять, – сказал он однажды пятнадцатилетнему брату, неожиданно возникнув перед ним. – Без крайней нужды не следует снимать посольские здания в аренду, надо строить свои…» – добавил он и помчался дальше – ему очень хотелось казаться старше, чем он был. А сейчас он стоял в дверях, и тревожные хрипы распирали грудь.

– Ты, что же… бежишь от меня? – спросил Илья.

Казалось, дверь защемила его и не выпускает.

– Садись, брат, – Николай Алексеевич указал взглядом на кресло поодаль.

Наступила пауза, она была прочной – никому не хотелось нарушить ее первым.

И вдруг вспомнились слова Ильи, сказанные накануне: «Ты заметил, чем больше нам с тобой лет, тем разница в годах все меньше. И не только в годах. Вот смотрю в зеркало и думаю: никогда мы не были с тобой так похожи друг на друга, как теперь… с каждым годом все больше». Он не без радости сделал это открытие. Сделал и счастлив – брат. Никто бы этому не обрадовался, а он счастлив – брат, брат…

– Питер уже знает о твоей встрече с Ульяновым, – произнес Илья, и в груди его загудело – верный признак волнения.

– Донесли сподвижники с Университетской набережной? – спросил Николай.

– Свою голову не уберег от позора, пощади мою – она у меня побелее твоей, – сказал Илья.

Николай медленно захлопнул книгу, отодвинул – его кулаки сейчас лежали на столе, неподвижные, намертво сжатые.

– Прости, брат, но, наверно, я понимаю это не хуже тебя, – наконец произнес Николай.

– Хуже, – сказал Илья.

Репнин встал и пошел к двери.

«Цепи – это жалость», – неожиданно вспомнил он слова Анастасии Сергеевны и остановился.

Жалость, жалость, – повторил он.

10

Говорят, Клайд кормит Шотландию. Когда идешь из города в порт, из-за кораблей, что стоят на Клайде, не видно воды.

Петр свернул за угол – порт был внизу.

– Белодед?

Петр обернулся: из-за кроны акации, ярко-желтой и ветхой, вышел человек и захромал к Петру. Он был коренаст и рыжеус.

– Можно и не останавливаться, пойдемте вместе.

Белодед обернулся: ну, усы тот отпустил явно для конспирации, а как нога, на которую он припадал с такой силой? Конспирация или все-таки полицейская отметина? Петр знает, нет страшнее тульских и тверских костоломов – руки у них каменные.

– Я сейчас уйду, – шепнул человек, не останавливаясь. – Запомните, вы поедете не один. Скажу больше: с вами отправится некое лицо.

Он так и сказал: некое. Аккуратный конверт (в такой вкладывают визитную карточку) лег Петру в карман. Белодед ощутил твердую кожу конверта. «Неужели возвращение на родину?» Он почувствовал, как похолодели руки.

А человек уходил; сейчас он хромал больше обычного – под гору идти было труднее. Однако если это конспирация, то неумелая: кто не знает, что хромых, косых и бородатых полиция берет в первую очередь.

Белодед вскрыл письмо уже в порту: все так, как думал Петр, – он едет в Россию! Не было добрее вести, и недаром он ждал ее все эти месяцы… Да и кто из русских людей в Англии не ждал этим летом заветного часа, когда вернется на родину. Но что все-таки значат слова о некоем лице?.. Кто он, этот человек, с которым Петр отправится в Россию? С чего начать сборы и пойти ли к Кире сейчас или собраться с мыслями?

Петр огляделся: он сидел на железной скамье, облитой дождем (дождь прошел только что, студеный, декабрьский). Ветер растолкал облака, набежало солнце. «Нет, нет, все кончить и выехать завтра, все порешить и уехать. А Кира?..» Однако солнце торопится, белесое, неожиданно утратившее и тепло, и яркость, торопится и все-таки не сдвинулось с места. А как же Кира?.. Надо идти к ней…

Петр подумал: он позвонит сейчас к Клавдиевым и ему откроет Ангелина Тихоновна. Бывает же так в жизни: разум рухнул, зато память стала еще яснее, будто бы, погибнув, разум отдал все-силы памяти. «Нет, милостивый государь, не вам со мною тягаться в знании света…» А потом этот сундук, из которого она извлекает иконы. «Еще мой батюшка говорил: независимость личности – прежде всего в карманных деньгах. Снесу еще одну икону этому старьевщику…»

Как-то даже не верится, что эти две женщины выросли из одного корня. Сундук с иконами и пейзажи Киры. Матовое здешнее солнце не могло рассеять мглы – пейзажи были тускло-сизыми, сумеречными. Да, эта русская девушка, очень русская (у нее только глаза жадной и горячей черноты, а волосы желто-льняные, и вся она совсем льняная), увидела в зеленых и влажных лугах нечто такое, что могла приметить и полюбить только она. Вот так близко приникнешь к земле, полюбишь ее, а придет пора прощаться… что тогда? Ведь Кира родилась здесь, и запах клевера она ощутила впервые в шотландской деревушке, куда возил ее отец. А когда Петр пришел в их дом, она счастливо растревожилась не только потому, что это был он, Петр. Просто явился русский, и она увидела в нем то далекое, снежно-суровое, что звалось Россией.

Если ее спросить: «Поедешь?» Как она? Однажды, уже этой весной, Петр видел, как Кира стояла на лестнице, сбегающей в порт, и смотрела на Клайд. К судну, что было готово к отплытию, шла лодка, и в ней была семья, русская семья: муж с Женой, уже немолодые, и двое маленьких детей. Шел дождь, и мать пыталась накрыть детей пледом, а пледа не хватало. Петр оторвал взгляд от лодки, посмотрел на Киру. Что думает она и хотела ли бы она быть той, что склонилась сейчас над детьми? И Петру вдруг почудилось, что он знает ответ Киры. Она могла бы сказать так, как сказала Петру однажды: «Я не собираюсь быть ни твоей женой, ни женой кого-либо другого. Мой друг – свобода…»

И вот Петр шел к Кире: он едет в Россию.

Ему действительно открыла Ангелина Тихоновна.

– Кира, к тебе. Ну входите же смелее… Кира!

Она позвала внучку еще и еще, но Кира не вышла. Ангелина Тихоновна махнула рукой и направилась к себе. Петр подошел к двери Кириной комнаты – дверь полуоткрыта. Ему подумалось, что комната пуста, он заглянул. Кира спала, и ее откинутая рука была странно торжественной, какой она никогда не бывает в жизни.

Он тихо вошел и сел на край тахты. Было слышно Кирино дыхание. Что-то безмятежно радостное, легкое делала она во сне – шла босая по лугу, сидела под тенистым деревом с книгой или бежала под гору по зеленой и мягкой траве и кричала: «Я бегу к вам! Я бегу!..» Как она похорошела за эти три месяца, пока ее знает Петр. Но все казалось, придет день, и красота заколеблется. Что-то необъяснимое вызревало в глубине ее глаз.

Единственное желание – разбудить ее и сказать: «Поедем! Собери со стен холсты, скрути потуже холмистые поля и овраги, поросшие осокой, и поедем».

– Кира… Кир, мы едем в Россию. Я не спрашиваю, я говорю тебе: мы едем…

Она лежала тихая и странно безмолвная, глядя куда-то в пространство. Потом села, обхватив колени.

– Что же делать?.. Что же делать мне, а? – Она устремила глаза на мольберт, где стоял недописанный этюд (сенокос где-то в Шотландии, скирды, темные, почти черные, а за ними гаснущая заря). – Только не уезжай сегодня… дай подумать.

– Если не решишь сама, я пойду к Клавдиеву, – сказал Петр.

Она заметно смутилась. Она боялась Клавдиева. Он не был для нее грозой. Он был ее совестью.

– Если не решу я, он не сделает это за меня.

– Ты должна, – повторил Петр, но Кира не ответила. Губы ее набухли, лицо стало необычно маленьким. Это было похоже на диво, только что такая красивая, она вдруг стала иной. Такой он не любил ее.

– Я жду тебя завтра до вечера… – сказал он, не глядя на нее. – В семь я приду к этой ели. – Он взглянул в окно, за которым виднелась темная громада дерева. – Если ты решишь, пусть окна будут освещены, и я поднимусь за тобой.

– Ты и здесь остаешься самим собой. Ель, освещенные окна. – Она улыбалась, не утирая глаз. – А нельзя ли проще?

– Нет, так лучше, – сказал он больше себе, чем ей. – Завтра в семь я буду стоять у ели.

Он поцеловал ее в щеку – она была холодной и соленой.

11

Петр убежден: все Белодеды родом с Кубани и берут начало из станицы Прочноокопской, большой и красивой станицы, которая стоит на правом, возвышенном берегу Кубани и видна за версты и версты. Петру всегда казалось, что старшим из всех Белодедов был отец, и несказанно обидно, что, великий умница и мастер, он был невелик ростом, немногим больше божьей коровки, которую брался подковать. «Добрый человек, и чего ты так мал?» – спрашивали кузнеца проезжие. Кузнец взмахивал молотом, и вместе звонким ударом падало на землю незлобивое слово: «А как мне быть не малым?.. Родила мать двойняшку, меня и сестру, и ей не дала росту, и меня обидела – что полагалось ей, дала мне, а что мне – перепало ей». Но за недостаток роста мать воздала сыну и умом и умением – лучшего кузнеца в станице не было. Взял Дорофей жену добрую, если не самую красивую, то самую дюжую. Идет Дорофей в церковь, а станица смеется: «Пасет жена Дорофея». Принесла жена Дорофею трех детей: двух сынов и дочь. Идет Дорофей с женой и детьми в церковь, а станица смотрит, и смеяться как будто неудобно. «Ох, и дока этот коваль, и вон каких наковал!» Была у Дорофея тайная страсть: ружья. Из водопроводной трубы и куска простого железа он сооружал нечто такое, чему дивилась вся Кубань. По точности боя и красоте отделки не было ружья, равного дорофеевскому. Свое умение Дорофей передал детям: все они были и кузнецами и оружейниками. Не без тревоги Дорофей смотрел на младшего – уж больно по сердцу пришлась тому отцовская страсть к оружию. «Вакула – человек мирный, он и с ружьем мухи не пришибет, – не раз говорил отец. – А вот как Петро?»

Налетела холера на станицу и унесла Дорофея. Старший, Вакула, взял себе кузню. Младший, Петр, ничего не взял и подался на север, в черные донецкие степи. Точно полая вода, идущая в низину, в Донбасс стекались все, кого на тысячи верст окрест смяла беда, – с кубанских, ставропольских, донских степей, с кавказских предгорий, с великой среднерусской равнины. Шахты обладали способностью завидной – в них горе переплавлялось в гнев. Запали этот заряд гнева, и заклокочет огонь в недрах потаенных – от Ростова до Петербурга слышно. Свою долю ненависти и веры добыл в шахтах и Петр.

Вакула был человеком с замахом, да и мать с сестрой были ему добрыми помощниками.

В ту пору Кубань как на дрожжах подымалась – у золотой земли и пенка золотая. «Русская Америка!» – трубили газеты. Кубань строила заводы. Вакула поставил рядом с отцовской кузней мастерскую – фаэтоны, тачанки, тарантасы на рессорном ходу! А что надо для степного края? Колеса! А потом снял на корню свою мастерскую и перенес на окраину соседнего города. Когда тремя годами позже Петр приехал на Кубань, брат увлекся новой идеей.

– Фаэтон должен быть с мотором, – говорил Вакула, листая петербургские журналы с рекламными объявлениями автомобильных фирм. – «Ауди», «Бенц», «Даймлер», «Ариес», «Дикси», «Крит»,– не без удовольствия повторял он названия знаменитых фирм. – Бесшумный ход! Нет дыма, наименьший расход бензина, масла и шин! Первенство мира, гран при!.. «Даймлер»! Просят не смешивать с другими фабриками, именующими себя «Даймлер»… Да разве можно в наше время мастерить брички и фаэтоны, когда есть такое чудо? Вот моя программа, – воодушевленно изрекал Вакула. – Ремонтная мастерская на Черной речке в Питере. Потом ателье для проката. Потом фабричный склад «Ауди» или «Бенца». Потом… Лельку за автомобильного принца выдам! – кивал он на сестру, если та в эту минуту случайно оказывалась в комнате, ей уже исполнилось восемнадцать, и она была хороша красотой степной красавицы – ярко-смуглая, с густым румянцем, с очами жаркой, не успевшей затвердеть смолы.

Петр смотрел на брата, иронически скосив глаза, соображая, какой дерзостью ответить на торжественную тираду.

– «Оружейная торговля „Картушев и компания!“ – вдруг произносил Петр самозабвенно-лихим тоном, заимствованным у Вакулы. – Специальность: ружья, винтовки, штуцера, револьверы, пистолеты всех новейших систем! – Петр видел, как мрачнеет брат. – Оружейный склад „Эдуард Вениг“, дробовые ружья, винтовки, револьверы, автоматические пистолеты, охотничьи припасы! – Азарт поединка увлекал Петра, в голосе были и мятежная ирония и дерзость. – „Маузер“! „Маузер“! „Единственный уполномоченный в России, продажа оружия Российскому правительству, казенным учреждениям, частным войскам, офицерский школам, корпусам и экономическим обществам!“ „Маузер“! „Современное автоматическое скорострельное оружие!..“ – Петр смотрел на брата, и его душил хохот – нет, не уныние сейчас отражалось на лице брата, а откровенная тревога, больше того, панический страх. „Остановись, сатана!.. – вдруг восклицал Вакула. – Дай тебе волю, ты поставишь под дуло и государя императора!..“ Но Петра уже трудно было остановить. „Государя?.. Ну что ж. и государь смертен…“ – неопределенно произносил он, но Вакулы уже не было рядом.

Петр видел, как на исходе дня, когда звонили к вечерне. Вакула с матерью шли в церковь. Большие, в черных, добротной шерсти костюмах, они шли через город, нещедро одаряя нищих мелочью. Петр глядел на них, и гневом закипало сердце. „Ты смотри, Лелька, – говорил он сестре. – В каких тварей обратились!“ А двумя днями позже Вакула призвал брата: „Зависть очи выела – на мою копейку заришься!.. Сестру не мути… А коли дом мой тебе постыл, вот тебе бог, вот и порог…“ Петр только усмехнулся: „Мне тебе завидовать нечего, темный ты человек. Вот дохнет революция еще разок и сожжет тебя вместе с твоими осями…“

Все, кто хотел учиться, нет, не просто грамоте – грамоте революция, ехали в Одессу. На севере был Питер. На юге – Одесса.

В Одессу отправился и Петр.

Человек может прожить до седых волос, оставшись младенцем, но станет мужем, если встретит на жизненном пути учителя… Десяти учителей не бывает, как не бывает десяти матерей. Учитель всегда один, тот самый, которому суждено подарить тебе жизнь.

Ранним вечером на Приморском бульваре появляется человек в мягкой фетровой шляпе. Он идет небыстро и, остановившись, долго смотрит на море. Море загорается на глазах. Вода сизая, почти черная, точно это не вода, а нефть. Глыба огня приближается к нефти, и море дымится густо-красными, лиловыми, алыми дымами. Все видится: огонь подступит сейчас к роковой отметине и море глухо ахнет и взорвется. Море и в самом деле взрывается, но оно немо. Лишь косые линии взрывной волны впечатались в небо и отвердели.

Человек в фетровой шляпе стоит на берегу и смотрит на море. В стеклах пенсне бушует огонь, которым объято море. Человек улыбается. В улыбке, так чудится Петру, нет и теин восхищенного любопытства. „И на кого в наш век действует этот парад красок?“ Кажется, вот сейчас человек поправит пенсне, усмехнется и рассыплет по кирпичной мостовой дробный стук своей трости, точно иронический смешок. Петр знал: в имени человека, под которым тот был известен в городе, скрывалось нечто непроницаемо-таинственное – Фавн. Стострочные фельетоны, подписанные его именем, не разрушали образа человека, а скорее дорисовывали: „Молчаливая дума“, „Человек и его тень“, „Зачем понадобился туман?“. Одно появление Фавна на Приморском вызывало тревожное любопытство. Да и молва, которой окружил человека город, была чем-то схожа с хмуро-внимательными взглядами горожан: „Жестоко премудр, ядовит, скрытен и опасен безмерно“. Петр чувствовал, что город, сам того не желая, одел человека в броню, попробуй прошиби ее. подступись, даже если у тебя в кармане лежит письмо. Да, именно к Фавну было адресовано письмо, с которым Белодед прибыл в Одессу. Впрочем» на конверте стояло иное имя: Воровский.

– Вы когда-нибудь видели портрет Степняка? – спросил Воровский. – Вы очень похожи на него… такая же чернота в глазах лихая. – Воровский улыбнулся. – Вам никто не говорил?

Петр не ответил. Ему говорили об этом, и не однажды. И к тому же… не было второго человека, на которого Петр хотел бы походить так, как на легендарного Степняка.

Они шли окраинной улочкой (седо солнце, тишина была пыльной) и молчали.

– Для меня Степняк, – сказал Петр, – это вера, храбрость и… благородство!

Воровский остановился.

– Благородство? Однако как понимаете его вы, не отвлеченно, а применительно к жизни?

– Нет поступка благороднее, чем взять на себя чужую вину, – ответил Петр, не задумываясь.

Воровский снял пенсне и протер его.

– Это как же?

Петр вспомнил Кубань, станицу над рекой, покатые степи, разваленные оврагами, точно ударами сабли. У самого оврага жили два брата. Как в сказке: младший – добрый труженик и отец большой семьи. Старший – конокрад. Старший задумал жениться и по сему случаю угнал табун. Полиция нагрянула, когда молодые были уже в церкви. Полиция не вошла в храм. Она потребовала, чтобы конокрад вышел на паперть. Свадьба не прервалась: вместо старшего брата вышел брат младший. «Я угнал табун», – сказал он и ушел на каторгу. Говорят, вернулся в станицу стариком.

– Вот это и есть благородство, – сказал Петр и взглянул на Воровского, тот улыбался, иронически улыбался.

Они расстались. Нет, этот человек и в самом деле был одет в броню. Непросто было добраться до его сути.

– Погодите, вы сказали. Степняк… Но он был не прост и не однолик, Степняк-Кравчинский, – заметил в следующий раз Воровский, когда они шли спокойным шляхом в Новую Одессу. – Чем он симпатичен вам? Не храбростью ли?

Петр ответил не сразу – ноги мягко погружались в пыль, ботинки стали седыми.

– Храбростью… дерзкой! Не он ли на глазах столицы вогнал кинжал в грудь Мезенцева? Это ли не храбрость?

– Храбрость… – произнес Воровский.

Петр захотел сказать Воровскому что-то такое обидное, что достало бы до сердца, однако не посмел.

– Вы уверены, что тот, кто придёт на место Мезенцева, поведет себя иначе? – мельком взглянул на Петра Воровский.

Петр достал платок и пытался высушить им лицо, которое неожиданно стадо мокрым.

Лето было дождливым и холодным. Воровский работал у железной печи, а когда печь остывала, доставал плед и укрывал нм ноги. В глиняной плошке быстро высыхали чернила. Воровский извлекал из стола химический карандаш и принимался его скоблить. Потом брад с печи чайник, лил воду в плошку. Петр приоткрывал дверь, Воровский улыбался и молча указывал Петру на табурет и раскрытую книгу на столе. Петр садился, брал книгу и, скосив глаза, видел: перо Воровского как будто рушило скалы, оно продвигалось медленно. Фельетон, пока он рождался, почти не вызывал улыбки у Воровского, точно смех, как подземный гром, разразился и отгремел, не вырвавшись наружу.

Той же окраинной улицей, какой они ходили не однажды. Воровский привел Петра в городской дворик с кирпичным домом. В глубине каменного сарая он разбросал ногой ветхие доски (едва ли Петр мог угадать сейчас в этом человеке Фавна) я первым полез в черную прорубь.

– Ящики уложите здесь, – сказал Воровский, поправляя пенсне, когда добрались до дальнего отсека катакомб. – Уложите и заставьте камнями… вот так.

И Петр поймал себя на мысли: «Да Фавн ли это?»

А потом произошел случай с Королевым, и точно взрывом Петра бросило через три моря и опустило на далеких Британских островах. Имел ли этот случай какое-то отношение к спору Петра с Воровским? Разумеется, имел, хотя Воровский не знал ни Королева, ни события, которое заставило Петра покинуть Одессу. Не знал и – так думал Петр – не знает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю