Текст книги "Дипломаты"
Автор книги: Савва Дангулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц)
6
Они покинули Смольный, когда туманное утро уже пробивалось к Петрограду. Всю дорогу Репнин не проронил ни слова. Нелегкие думы овладели им. Они были медленны, эти думы, точно невская вода, что видна была с Троицкого моста в расселинах льда, и, пожалуй, черны тоже, как она. Неожиданно пришла на память фраза Ленина: «Как вы относитесь к декрету о мире? Вы полагаете, что это отступничество?» Где-то здесь был ключ к беседе.
Репнин поднял воротник, точно хотел, чтобы густой мех отгородил его от всего, что лежало рядом: от столпотворения камней большого города, от снегов, от неба, от лилово-серой невской воды, от всего, что возвращало мысль и чувство к пережитому. Репнин хотел, чтобы глаза его видели только то, к чему была устремлена мысль, лишь это.
Декрет о мире, как первооснова новой дипломатии, ее главный закон, ее конституция? Декрет о мире, как детище дипломатии, которая не столько материально творит, сколько утверждает идеи, демонстрирует, взывает к сознанию страждущего человечества? Или, наконец, декрет о мире как средство отступиться от союза, изменить товарищу по оружию, предать? Нет, Репнин должен нащупать твердое ядрышко истины сам. Легче всего провести мысленную черту между тем миром и нынешним и провозгласить начало новой эры. Труднее эту черту провести в собственном сознании и внутренне согласиться с тем, что того мира нет, по крайней мере в России. Итак, что же произошло? Верно, Россия три года была союзницей стран Согласия и честно несла нелегкий крест. Порукой тому миллионы ее сынов, что не могут уже встать из мокрой галицийской и привисленской земли. Но Репнин и прежде считал, что, кроме неслыханного позора, война ничего не дала России. А если так, то выход из войны для России благо. Благо даже, если Россию обвинят в отступничестве. Но декрет о мире претендует на большее. Как понимает Репнин, это единственный в своем роде дипломатический документ, адресованный не столько правительствам, сколько через их голову – народам. Декрет утверждает истины, одно упоминание которых способно воспламенить и камень: равенство больших и малых наций, ликвидацию всяческого угнетения и колониального господства, ликвидацию тайной дипломатии… Да, декрет провозглашает отмену тайной дипломатии и обещание вести все переговоры открыто. Тайна, как первооснова дипломатии, объявлялась крамольной, а министерство иностранных дел в сущности становилось министерством европейской революции… Нелегко было улыбнуться Репнину сейчас, но он, кажется, улыбнулся. Николай Репнин – директор департамента министерства европейской революции! Парадоксально!.. Декрет о мире, как команда к атаке, на тот мир, призыв к всеобщему наступлению революции… Нельзя же представать, чтобы Репнин оказался среди атакующих.
Они вернулись домой в девятом часу, фиолетовые от холода и бессонницы, равнодушные ко всему. Им открыла Егоровна. Она кинулась на грудь Репнину и принялась реветь в голос – наверно, так солдатни встречали мужей, вернувшихся с войны.
– Уймись, – молвил Репнин, снимая ее руку со своей шеи. – Белого света постыдись… – бросил он, указав на окно, из которого цедился рассветный сумрак.
Он попросил Елену дать ему чаю погорячее и второе одеяло. Когда Елена принесла чай, он стоял в дальнем конце комнаты, придав спиной к теплой кафельной стене, едва удерживая веки, чтобы не уснуть. Елена встала перед ним.
– Вот мы и вернулись, – сказала она почти ликующе.
Когда, проснувшись, он отодвинул шторы, на дворе был уже вечер, лежал синий снег и мигали звезды, задуваемые ветром, – ветер был жестокий, балтийский, ему под силу задуть звезды.
Репнин понял: в тревожном и, быть может, больном сне он оставался весь день. Но сейчас голова была свежа и глаза ясны – это он почувствовал, когда смотрел в окно, прежде он не видел в природе такой ясности. Все, что произошло минувшей ночью, впервые встало в сознании так отчетливо. Он вспомнил разговор с дочерью: «Вот мы и вернулись!..» Страх, да, страх, который внушал тот мир ночью, перестал быть страхом… Но воодушевило это его на борьбу или на примирение с тем миром? Нет, поразительная ясность, которая только что открылась за окном, была обманчива. И тогда он вспомнил Настеньку. Он сказал, что будет сегодня. Репнин вдруг почувствовал: никого не хочется так видеть, как ее. Вот сейчас встать и через город, через эти тишину и ясность, сквозь мороз и ветер – к ней, отбросив к дьяволу все условности – и поздний час, и мужа… Мужа? Ну, ему-то у дьявола надлежит быть отродясь!
Репнин, когда он этого хотел, мог действовать стремительно. Ровно через полчаса – те самые полчаса, которые требовались ему в самых чрезвычайных обстоятельствах, чтобы собраться и быть готовым предстать перед любимой женщиной или министром, – извозчик, одержимый веселой и злой лихостью, мчал Репнина через весь город на Кирочную.
7
Мысль, что они могли в жизни разминуться, позднее казалась ему невероятной. У дочери Губина (в первом департаменте министерства он занимал то же положение, что Николай Алексеевич во втором) был день рождения. Отцы дочерей на выданье уже начали на Репнина облаву. Репнин купил традиционную корзину хризантем и поехал к Губиным. Дочь вице-директора, такая же тщательно промытая и худая, как отец, но только без усов, сидела рядом с отцом и торжественно молчала, будто ее навечно обрекли быть именинницей. И вот часу в одиннадцатом, когда встали из-за стола и начались танцы, пришли новые гости. Репнин был за карточным столом, когда появилась она… нет, ее он не рассмотрел, лишь увидел, как она возникла в дверях и тут же исчезла. В следующую секунду муж стоял перед Репниным. Он был высок и худ. Белые, с рыжинкой усы слегка топорщились, при этом левый ус был заметно гуще правого. Румянец на щеках незнакомца был непрочным. Он, точно ветхая ткань, расползался по нитям. Ярко-красные нити, оборванные, будто вздутые ветром, разметались по лицу, лежали в уголках губ, на подбородке, на висках, даже на веках. Но чем дольше стоял незнакомец перед Репниным, румянец не убывал, а разгорался. Видно, человек, стоящий напротив, был немало увлечен всем тем, что происходило за ломберным столиком, – он наверняка был отчаянным игроком.
Николаю Алексеевичу не везло. Карты валились из рук. Репнин поднялся. Нет, сегодня ему решительно не везло. Незнакомец сочувственно улыбнулся и устремился к освободившемуся стулу – он ждал этой минуты.
– Я тебе не велю… – услышал Репнин рядом смеющийся женский голос и в ту же секунду увидел, как она встала рядом с мужем с очевидным намерением помешать ему занять освободившийся стул.
Но он уже овладел стулом и даже успел взять в руки колоду.
– Николай Алексеевич… Простите, я не ошибся? – поднял он на Репнина белесые брови. – Инженер Шарль Жилль, – отрекомендовался незнакомец. – Николай Алексеевич, – заметил он, обращаясь теперь уже к жене, – будет тебе приятен…
Потом Репнин часто вспоминал этот миг, этот первый шаг, когда увидел ее, и говорил себе, что первое впечатление оказалось очень верным: самое характерное для нее было – улыбка, неяркая, и ладность округлых плеч и ласковость кожи.
– Ну смотри… пеняй тогда на себя… Ты мне Николая Алексеевича выбрал… – сказала она и взяла Репнина под руку.
– Это хороший выбор, – медленно произнес муж, не без труда преодолев «р» – родным языком для него был французский. – Хороший. – Как многие иностранцы, он любил это слово.
Впрочем, он уже погрузился в игру и конец фразы произнес не столько осмысленно, сколько по инерции. А Репнин и Анастасия Сергеевна прошли в дальнюю комнату дома, куда шум праздника едва доносился.
– Как давно вы знакомы с Губиным? – спросила она. – В Англии вы его не могли знать.
Репнин был озадачен: молодая женщина недвусмысленно дала понять, что знает его.
– Простите, но вы знакомы с семьей Губина… домами? – спросил Репнин, и тут выяснилось нечто неожиданное: оказывается, одной из семи женщин, перед которыми с некоторых пор раскрылись тяжелые врата большого мужского монастыря, называемого министерством иностранных дел («Да здравствует Февральская революция!»), была Анастасия Сергеевна. Нет, разумеется, речь шла не о дипломатической работе, а всего лишь о референтской, даже переводческой (большего всемогущий Февраль поднять не смог), но и это было немалым успехом, по крайней мере для Анастасии Сергеевны, ее знание французского было реализовано.
– Вам должно быть обиднее моего. Анастасия Сергеевна, – сказал Репнин. – Ваша дипломатическая карьера (он льстил ей: дипломатическая!) оборвалась, едва вы вкусили сладость плода…
Она рассмеялась:
– Представляете, не оборвалась!
– Каким образом?
– Вам что-нибудь говорит это имя: Маркин Николай Григорьевич?
– Не тот ли матрос Маркин, что захотел раскрыть тайну шифра? – спросил Репнин.
Илья говорил на днях, что большевики вызвали из Кронштадта корабельного морзиста, поручив ему расшифровать секретные тексты.
Она подтвердила.
– Погодите, не вас ли я видел в синей гостиной, когда был в министерстве третьего дня?
Репнин вспомнил туманный полдень, глыбы быстро тающего снега на Дворцовой площади, залах махорки в синей гостиной (вот сроду не подумал бы, что этот запах проникнет сюда!) и людей в бушлатах и солдатских гимнастерках, сидящих вокруг овального стола и разучивающих французские глаголы, – французская грамота пришла к ним едва ли не прежде русской – аномалия революции! Она сидела к Репнину спиной, и он не видел ее лица, но голос, как понял сейчас Николай Алексеевич, принадлежал ей. Выходя из гостиной. Репнин едва ли не нос к носу столкнулся с министерским швейцаром Еремеичем. «Дипломатические курьеры! – скосил Еремеич глаза на дверь, за которой происходил урок. – Отродясь не видел столько курьеров! – удивленно воскликнул он и добавил: – Вместо ветра!» Репнин остановился озадаченный. «Это почему же „вместо ветра“. Еремеич?» – «Коли семя вызрело, надо же его кому-нибудь по свету раскидать!» Однако Еремеич недаром простоял полтора десятка лет у министерских дверей. Его мнению нельзя было отказать в логичности.
Анастасия Сергеевна подтвердила: в синей гостиной он видел в тот день именно ее. Она это сказала, не смутившись. Наоборот, с радостной лукавинкой. Даже с вызовом.
Она сидела далеко от него на диване, а он у полуоткрытой двери. Блик от настольной лампы (в комнате была зажжена только эта лампа) лежал рядом с ней. Только изредка, когда она меняла позу, блик падал на лицо, и он видел, как свет золотит ее щеки. А она рассказывала, как жила летом на Финском взморье, как ходила холодными росными утрами на болота за ягодами, как убегала от лося, который вздумал с ней поиграть, серо-голубой, с трепещущими ноздрями… А Репнин слушал и думал: пусть говорит и о болоте, и о ягодах, и даже о лосе, которого, может, видела, а может, и нет, пусть говорит, лишь бы говорила… От мягкой солнечности, которую излучала эта женщина, не было спасения.
За полночь, когда дежурные пьесы были сыграны на фортепьяно и счастливая именинница уснула, обложенная подарками, как подушками, явился Жилль.
– Я соединил вас намеренно, – сказал он, глядя белыми глазами то на Репнина, то на жену. – Надеюсь, что вы предостерегли ее. – Он говорил по-русски лучше, чем показалось Репнину вначале.
– Простите, речь идет о Дворцовой? – спросил Репнин наобум. Как полагал он, решение Анастасии Сергеевны остаться на Дворцовой вряд ли одобрял муж.
– Да, конечно, – просиял Жилль. Ему показалось, что в Репнине он обрел союзника.
Жилль пригласил Николая Алексеевича провести остаток вечера у них на Кирочной. Решив согласился и сам подивился легкости, с которой он это сделал. Он готов был ехать с ней и много дальше Кирочной. Уже под утро, порядком выпив, Жилль извлек из стола связку ключей и, открыв одну за другой три двери, ввел Николая Алексеевича в комнату со сводчатым потолком, без окон, глухую и изолированную, как сейф.
– Вы добрый человек и не строите локомотивов, – сказал Жилль, – поэтому я вам могу открыться… – Он приподнял кальку, прикрывавшую большой письменный стол, там лежала железнодорожная карта мира. – Вот моя идея – смотрите!
Белая ладонь Жилля пронеслась над азиатскими просторами России и переместилась в Америку.
– Что багдадская магистраль в сравнении с этой дорогой? – воскликнул Жилль. – Вот где масштабы: Париж – Москва – Аляска – Сан-Франциско – Нью-Йорк. Из одного полушария в другое без пересадки!..
Репнин смотрел на него, встревоженного и бледного (румянец на лице Жил ля загорелся и погас), думал: он уже видел себя командиром железных поездов, соединивших Старый Свет с Новым. Видно, он был деятелен и немало тщеславен, этот человек.
Однако как ни важна была для Жилля железнодорожная стратегия, он воспользовался ею, чтобы расположить гостя да, пожалуй, уединиться с ним.
– В прошлый раз наша беседа оборвалась, как только заговорили о Дворцовой, – произнес Жилль, не сводя глаз с двери, за которой была жена. – Не скрою, когда Анастасия Сергеевна была приглашена в министерство, мне это льстило. – Он тронул кончиками пальцев левый ус, тот, что был погуще. – Но ведь тогда там был Терещенко, а сейчас бог весть кто!.. Мне кажется, – он посмотрел на Репнина с надеждой, – лучше вас никто не знает, что мне делать,
Но прежде чем Репнин нашелся, вошла Анастасия Сергеевна. Она поняла: попытки мужа склонить на свою сторону гостя не имели успеха.
– Вечер был так хорош, что вряд ли стоит его портить, – засмеялась она.
– Хорош – хорош… – повторил Жилль: он действительно любил это слово.
Репнин был рад, что и в этот раз деликатная тема не получила развития, однако он не мог не подумать: «К политике ее шаг решительно не имеет никакого отношения, на нее это не похоже. Но тогда… что это такое: последствия семейного конфликта, скрытого, зреющего исподволь, неожиданный результат затянувшегося единоборства со своей совестью или своеобразное проявление разочарования?» Репнин оглядел комнату, в которой они сейчас сидели: эти стены должны были досказать то, что еще скрывали их обитатели.
Уже под утро пожаловали гости, очевидно, в доме принимали и в необычный этот час. В пролете распахнутых дверей Репнин увидел человека атлетического сложения, крутоплечего, в сутане католического священника, и рядом с ним приземистого и большеголового человека с густо-коричневым лицом, чем-то напоминающего гриб-подберезовик.
– Не тревожьтесь, это наши близкие, – произнесла Анастасия Сергеевна, следя за взглядом Репнина, которого заинтересовал приход столь поздних гостей. – Большой – наш пастырь, настоятель собора святой Екатерины, отец Рудкевич.
Репнину стоило труда, чтобы не выразить удивления. Так вот он какой, глава католического прихода па Невском! В Питере шутили, что Рудкевич был похож на того генерала из личной охраны монарха, который за годы и годы своей службы при суверене ни разу не надел генеральских погон и истинное звание которого едва ли знал кто-либо, кроме его высокого покровителя. Официально Рудкевич был всего лишь настоятелем католического храма святой Екатерины, однако, как утверждали люди осведомленные, его действительное положение мало чем отличалось от положения папского нунция, при этом по праву нунция он не отказывал себе и в том, чтобы быть старейшиной дипломатического корпуса. Впрочем, нынешний пост Рудкевича давал ему даже некоторые преимущества в сравнении с правами, которыми бы он обладал, если бы Ватикану дозволено было иметь посольство в православной стране: его связи с русскими людьми были шире связей любого посла, он знал язык и культуру народа, как не знал ее никто из послов, он был вхож в дома, в которых послы едва ли бывали.
– А кто будет этот второй? – указал Репнин на спутника Рудкевича.
– Бекас, – ответила Анастасия Сергеевна.
– Это имя?
Она рассмеялась.
– Нет, разумеется, кличка!..
Она смешно зажмурила глаза.
– Кто вы такая? – вдруг спросил Репнин.
– Кто? Отец строил железные дороги на нашем юге, – сказала она, поняв этот вопрос так же прямо и откровенно, как он был задан.
– Вы были с ним?
Ей понравилась его настойчивость.
– Да, с тех пор как умерла мать… – сказала она и предупредила следующий вопрос. – Мать умерла рано.
Он осмотрелся. На подоконнике стояли стеклянные сосуды, наполненные синей жидкостью, как в аптеке, – наверно, причуды Жилля. Ни один человек не проходил по Кирочной, чтобы его не уловили сосуды Жилля и не поставили для порядка с ног на голову – иногда это было очень смешно. Впрочем, в сосудах отражалась и люстра, обремененная хрусталем, точно дерево листьями.
– Мне нравится ваша квартира – в ней и просторно, и тепло, – сказал он.
Но Анастасия Сергеевна и бровью не повела: ее явно не устраивало такое продолжение разговора.
– Главное, не отдать себя во власть предрассудков, – сказала она в ответ, – не наложить на себя цепи… – Она продолжала думать свою нелегкую думу. – Никто не умеет это сделать лучше, чем сам человек.
Удивительное дело, когда в предрассветные сумерки Репнин шел Литейным, все забылось: и карты, и именинница, и железная дорога Жилля, помнились лишь бледные губы Настеньки. Репнин понимал, как, наверно, понимала и она, что в эту ночь свершилось такое, что им будет не под силу преодолеть. Тем не менее Николай Алексеевич был немало удивлен, когда на следующий день из машины, подкатившей к дому Репниных, вышла Анастасия Сергеевна. Он выбежал навстречу и принялся целовать ей руки на глазах изумленной дочери, стоявшей у окна.
– Представьте, я такая… – произнесла Анастасия Сергеевна. – Решила застать вас врасплох. Надеюсь, вы на меня не в обиде?
Он повел ее смотреть дом. Она заполнила комнаты шумом платья, озорным стуком каблучков, смехом.
А потом они сидели у него в кабинете, и все, кто был в доме, пользуясь тем, что кабинет был залит солнцем, а смежную комнату заполнила тень, наблюдали за ней. Даже Илья стряхнул с пиджака пепел и, сдерживая одышку, выполз из своей берлоги, чтобы издали взглянуть на нее.
– Если человек умеет наложить на себя цепи, он должен уметь их и сбросить, – говорил Репнин.
– Наложить на себя легче. Сбросить труднее, – ответила она.
А вечером, вернее, ночью, она позвонила и сказала, что Шарль велел упаковывать чемоданы. Они уезжают в Норвегию, совсем уезжают. Да, очень скоро. Судя по всему, через неделю.
«Вот она, истинная цена ее мятежи ости, – подумал он. – На словах она бунтарка и воительница. Но в роковой час, когда надо принять решение, истинно бабье, слабое, привычное, берет верх, и женщина отдает себя этой силе и даже испытывает нечто похожее на счастье». Ему захотелось, пренебрегая обычаями и нормами, явиться на Кирочную и объясниться. Сказать, что он заклинает ее не уезжать. Они условились встретиться завтра в шесть на Кирочной.
Завтра в шесть… в шесть. С тем он и уснул в ту ночь, когда явились матросы и повезли его в тот конец города, на тот край света, самый крайний край.
И вот сейчас он ехал к ней, рассчитывая быть на Кирочной ровно в шесть, как условились вчера, когда она позвонила. Впрочем, если бы не позвонила, все равно поехал бы.
8
Ему открыла Настенька. Она стояла в полутьме коридора и странно ширила глаза. Он взял в ладонь ее пальцы, поднес к губам. Сердце колотилось, трудно было дышать.
– Вы одна. Анастасия Сергеевна?
– Совсем одна. Прошу вас.
Они вошли в первую комнату, вторую. Сердце колотилось все громче. Его окружала тишина, грохочущая тишина.
Он огляделся: на щите, прикрепленном к двери, красовались газыри, самые разные, от тех, что украшали черкеску Шамиля, до тех, что и сегодня носят на Кавказе.
– Это Шарль, – сказала она и взглянула на газыри. – Его страсть.
А Репнин подумал: невеселая страсть, что-то в ней от обидного сознания, что металла, из которого сделаны эти газыри, недостает тебе самому…
Они дошли до гостиной. Она устроилась на софе, подобрав под себя ноги. Ему предложила место поодаль.
Он встал и пошел к ней. Ему почудилось: вода в синем сосуде колыхнулась и автомобиль, бегущий мимо, расплавился и потек по мостовой.
– Я… буду кричать, – произнесла она.
Он подошел и поцеловал ее в губы, глаза, шею.
– Я сейчас возьму у вас ключ и запру этот дом, – шепнул он, едва переводя дыхание: сердце не давало говорить. – Запру и буду оборонять… Все пущу в ход: и медные подсвечники, и люстры, и газыри – они же не пустые…
Она засмеялась. И в этом смехе было все: и то, что ей хорошо, и то, что она не хочет принимать эти слова всерьез, и то, что она не хочет отвечать на них.
– А ведь я знала вас прежде, – вдруг сказала она, – видела вас и издали наблюдала за вами… издали, – добавила она и попыталась снять его руку со своей. – Когда на облачном небе следишь за луной, знаешь, где она скроется за облака и где вынырнет… Ступайте туда. Ну!.. – Она указала на стул, который он только что покинул.
Но он и не думал размыкать рук.
– Погодите… послушайте, что я хотел вам сказать, – произнес он и почувствовал: она затихла. Он чувствовал, как затихли руки, дыхание. голос, может, даже сердце. – Я должен успеть сказать вам, зачем пришел. – Он разомкнул руки, но она продолжала сидеть рядом, такая же кроткая и внимательная. Ему было необыкновенно хорошо сознавать, что он отпустил ее, а она не ушла. – Я пришел, чтобы умолять вас: не уезжайте… – Ему хотелось сказать ей: «Если бы я был простодушнее и доверчивее, чего доброго, принял бы вас за женщину, которая решилась бросить вызов всем силам мира… Но вот прошло всего две недели, и куда делась ваша миссия на Дворцовой, ваш Маркин!.. Цепи оказались покрепче, чем вы думали!..» – Не уезжайте! – мог только сказать он.
Она вздохнула и окинула печальным взглядом комнату. Сейчас он увидел на полу распахнутый чемодан: она уже начала сборы.
– А я пока не уезжаю, – произнесла она и встала.
Репнин доверчиво поднял на нее глаза.
Она остановилась у чемодана, захлопнула крышку.
– Не уезжаю… пока.
Что означали ее слова: она действительно отложила отъезд или просто хотела успокоить его? И в какой мере она была искренна с ним? Что руководило ее поступками? Не могла же она так просто тогда приехать к нему? Человек в ее положении не делает это просто, даже оговорив, что такое для него не необычно. И не могла она произнести, не вкладывая в это особого смысла: «Я знала вас прежде и издали наблюдала за вами!..»
– Я хочу верить, что вы говорите правду, – сказал он.
– Вы хотите спросить: остаюсь ли я? Остаюсь… пока. – Внизу прогремел автомобиль, и отражение, странно длинное и изогнутое, на миг возникло в синем сосуде.
– Я все собираюсь вас спросить, – заговорил Репнин. – Какой смысл был вам возвращаться на Дворцовую?..
Анастасия Сергеевна побледнела. Белыми стали даже мочки маленьких ушей.
– А я… свободная женщина, поймите, свободная, – сказала она с радостной и гневной отвагой, точно счастливая, что может произнести: «свободная».
– Вас даже не способен смутить… Маркин? – спросил Репнин.
– Ничуть, – ответила она. – Он мне даже интересен… Поймите меня правильно, – сказала Анастасия Сергеевна серьезно. – Все, что делают эти люди, как бы сказать поточнее… для них насущно. Хотя бы тот же французский, только представьте: французский! Я сегодня взглянула на Колю Маркина, взглянула на его тельняшку, стиранную всеми дождями и ветрами, подумала: «Когда на Руси французский язык был так нужен людям для жизни и, мне кажется, для дела, как он нужен сейчас этому человеку?»
– Вы полагаете, Анастасия Сергеевна, что профессиональному дипломату французский язык нужен меньше, чем вашему другу с Охты?
– Нет, я не об этом, – сказала она. – Вы учили французский в детстве, как учили его ваши братья и сестры, имея в виду не столько дипломатическую службу, сколько известные нормы жизни.
– Нет, и дипломатическую службу, – настаивал он.
По улице проехал извозчик, и в синем сосуде лошади сучили ногами, лежа на спине, колеса экипажа вертелись, как заведенные, и только пассажиры были неподвижны. Казалось, нет позы удобнее для них: их тяжелые туловища опирались на головы.
– Согласитесь, Николай Алексеевич, что вы свой французский учили в иных условиях, чем учат его эти люди, которые садятся за книгу, не всегда поев досыта.
Он смолчал, то ли не хотел осложнять разговор, то ли не просто было ответить.
«Нет, политика не участвует в ее жизни, – подумал он. – Какая тут к черту политика – она просто истосковалась по честности, которая одна дает настоящему человеку и надежду, и радость».
Они прошли полутемные комнаты квартиры, задержались в прихожей – она не успела зажечь там свет. Он ощутил в руках плечи, приблизил ее к себе. Она ему показалась такой покорной, а плечи и все ее тело такими доверчивыми, будто он ее знал годы. Она потянулась к двери, открыла.
– Идите, – велела она.
Он отнял ее руку от двери.
– Не уезжайте… умоляю вас. – Репнин подумал, он не сказал ей что-то важное, очень важное. – А что такое цепи? – спросил он, вспомнив.
– Цепи – жалость, – сказала она.
Он вышел из дома и оглядел улицу. Нет, синий сосуд на подоконнике врал – дома стояли, как прежде, их не перевернули вверх дном. И прохожие шли, как обычно. Только снег усилился и валил сейчас крупными хлопьями.
«Значит, цепи – жалость?..» Нет, он не понял того, что происходило сейчас в душе Анастасии Сергеевны. Ну конечно же, она не выдаст себя, как бы ей ни было плохо. Напротив, чем хуже ей, тем счастливее она будет выглядеть – у каждого своя игра… Один обороняется от всех бед хмурой озабоченностью. Другой бранью. Она… веселой бравадой, забавной укоризной, шуткой. А на самом деле на душе у нее… не просто. Сшиблись силы-антагонисты. Цепи – жалость… Что ей было жаль? Семью? Стойкое благополучие? Изменчивую и все-таки надежную стихию? Мужа, который был щедр и милостиво внимателен к ней? Весь уклад прежней жизни, которая всегда кажется добрее, чем была на самом деле? Не беда, что при этом ты обрекла себя на погибель и убила в себе самое святое, что дано тебе богом и матерью. Главное, сберечь прошлое. Цепи – прошлое?.. Он, Репнин, готов собрать всю силу своей души, чтобы сокрушить ее прошлое. Он. Репнин, и… ее новые друзья с Дворцовой?
Репнину померещилось, что эта борьба за Настеньку, пока еще призрачная, завела его бог знает куда! Нет, нет, тропа непонятно вильнула, сделала зигзаг, перечеркнула открытую поляну и привела Репнина в стан к новым друзьям Анастасии Сергеевны с Дворцовой. Разве нет у него другого пути?