Текст книги "Дипломаты"
Автор книги: Савва Дангулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
97
Репнин спросил жену, не изменила ли она своему намерению ехать с ним на пикник дипломатов в Осаново. Настенька сказала, что дипломаты будут с женами и ему неудобно появиться там одному – он и без этого был для них белой вороной. Гостей принимала чета Френсисов: пикник давал редкую возможность Френсису обнаружить себя дуайеном.
Очевидно, это был не первый пикник и какие-то условности были гостям понятны. Полянка стала буфетным залом – столы накрыли здесь. Высокая круча над рекой – верандой где при желании удавалось уединиться. Березка перед полянкой – и парадным входом, и большой люстрой посольского зала. Чета Френсисов встречала своих гостей здесь. Хозяйка взяла Настеньку под руку и повела представлять женам дипломатов. Хозяин сделал то же самое с Репниным. Момент был весьма удачен – гостей еще не приглашали к столу.
Представляя Репнина дипломатам. Френсис был не щедр на радушие, но церемония представления давала какую-то возможность и ему постоять под большой люстрой, американский посол не пренебрегал этой возможностью. Кстати, от внимания Николая Алексеевича не ускользнула такая деталь: когда они оставались один на один, Френсис был весьма предупредителен, но стоило к ним присоединиться кому-то из дипломатов, радушие немедленно иссякало. Это было настолько явно, что Репнину было непонятно, как этого не замечает сам Френсис.
– Посланник его величества короля Швеции генерал Свеаборг Виборг. – Генерал, разумеется, в штатском, но, казалось, его штиблеты издают звон.
Значит, резиденцией нейтралов только формально остается Питер – на самом деле и они в Вологде.
Репнин смотрел на генерала.
– Если лавр ложится на генеральский меч, таким мечом можно сокрушить горы! – сказал Репнин, смеясь, он не терял надежды встретиться с генералов еще раз.
– Генерал от церкви тоже генерал!.. – подхватил шведский посланник воодушевленно, очевидно имея в виду великого дипломата Франции.
– Был бы Талейран, а Вена будет! – заметил Репнин и, отойдя, оглянулся – шведский посланник улыбался ему заговорщически. Значит, первый шаг к беседе с ним сделан.
Однако круча над рекой действительно была похожа на веранду. Сейчас здесь собрался весь дипломатический корпус, а заодно корпус корреспондентский. Репнин оглядел веранду и вдруг увидел всю картину приема в том иронически-злом и беспощадном свете, в каком она виделась только ему. И французского посла, который на два часа прилепился к своему советнику, будто бы с собственным советником не было иной возможности встретиться, если бы американский президент не назначил Френсиса послом, а посол не устроил этот прием на осановском холме под Вологдой. И жену бельгийского посланника, чей гвардейский смех был слышен в дальнем конце Осанова, точно только ей и никому больше не был доступен скабрезный подтекст анекдота, который рассказывал английский консул. И трогательную швейцарскую пару – мосье консильер Ив Фуррер и мадам консильер Ив Фуррер, которая появлялась с дежурной улыбкой на устах: «Мы все знаем, и не пытайтесь от нас скрывать что-либо». И итальянского советника, троглодита, который шел от стола к столу и оставлял после себя зону пустыни; гости пятились от него, предусмотрительно прихватив с собой тарелки с едой. И молодого попа, высокого, великолепно сложенного, с черно-маслянистыми глазами и такой же черно-маслянистой бородой, а рядом нестареющую супругу датского консула, глядящую на попа глазами голодной волчицы. И многоопытную корреспондентку манчестерской газеты, которая в свои двадцать семь лет успела побывать и секретарем у первого лорда адмиралтейства, и телефонисткой на ночном пункте противовоздушной обороны, и санитаркой в окопах, и сестрой милосердия в венерическом солдатском госпитале. «Ничего не могу с собой поделать, – говорила она, прихлебывая виски. – Профессиональная привычка: гляжу на дипломатов и вижу их голыми, начисто голыми – какие у них животы, бедра и все прочее…» Репнин смотрел на дипломатов, думал: «Наверно, и я вижу их голыми, совсем голыми».
А навстречу Репнину уже шла Настенька и рядом с ней шведский генерал.
– Я не знал, что человек, который так щедро прочил мне меч Талейрана, ваш муж, – говорил швед, улыбаясь.
Гостей пригласили к столу, Репнины направились вместе со шведским посланником. Только сейчас Репнин заметил: генерал чуть-чуть прихрамывал, однако это как-то не делало его ни менее мужественным, ни менее величественным. Смуглое от природы, иссеченное морщинами лицо было полно суровости, той самой, которой в избытке наделены настоящие военные и которой иногда так недостает дипломатам.
– За то, чтобы генералы были генералами, а дипломаты – дипломатами, – произнес посланник, наполняя бокалы.
– Очевидно, шведский генерал в своих устремлениях не менее бескровен, чем дипломат, – подхватил Репнин.
Женщины пошли есть мороженое к столу, где находилась сейчас мадам Френсис. Мужчины остались одни. Была та особенная минута, когда утолены и жажда и, пожалуй, голод и дипломаты торопливо разбирают гостей – у каждого свои виды на сегодняшний вечер.
– Здесь уже третий день упорно ходят слухи, – произнес шведский посланник, и его зобастая шея вздулась. – Ходят слухи, что Чичерин уступил германскому ультиматуму и дал согласие на ввод германских войск в Москву.
– А о том, что две германские колонны движутся на Москву, ничего не говорят? – спросил Репнин, внешне не показывая скрытой в этих словах иронии.
– Двойной удар со стороны Киева и Минска? – переспросил генерал, придав этой фразе не столько политический, сколько военно-стратегический смысл – слишком велико было у него искушение дать стратегической задаче свою оценку.
– К счастью, то, что так легко рассмотреть из Лондона, совершенно невозможно рассмотреть из Москвы, наши военные этого сообщения не подтверждают, – заметил Репнин все так же серьезно.
Реакция генерала была неожиданной:
– О-о… Значит, врут?
– Врут! – сказал Репнин.
Этот разговор еще больше взбодрил генерала. Они прошли на веранду, а оттуда проникли в аллею, ту самую аллею, дальний конец которой упирался в уединенную осановскую обитель.
– Но пресса нейтралов не опровергла этого сообщения, – сказал генерал, когда они погрузились в полутьму аллеи.
– К сожалению, нейтралитет и самостоятельность не всегда тождественны, генерал. – Репнин, кажется, подошел к самой сути того, что хотел сказать сегодня шведу.
– Простите, но как разрешите понимать ваши слова? – спросил посланник. – Как понимать?
Репнин медлил. Они были сейчас у самой обители, и Николай Алексеевич видел, как быстро Нуланс повлек туда итальянского посла.
– Я не очень понимаю вас, генерал, – сказал Репнин, когда они вновь вошли в сумерки аллеи. – Какая необходимость вам так безоговорочно и, простите меня, так слепо идти за великими державами? – Генерал остановился и внимательно и недоверчиво взглянул на Николая Алексеевича. Репнин медленно пошел дальше, однако, остановившись, увидел, что генерал не тронулся с места, его рослая, с квадратными плечами фигура была грозно насторожена. Репнин сделал еще шаг, но генерал продолжал стоять. Он словно говорил: «После всего сказанного вами нам говорить не о чем».
– Значит, вы полагаете, никакой необходимости? – вдруг произнес генерал, точно этому предшествовало неожиданное прозрение.
– Никакой!
Они продолжали свой путь.
– Поймите, генерал, у наших отношений другая природа. Будем откровенны. Великие державы заинтересованы в том, чтобы Россия продолжала воевать с Германией. Пошла Россия на Брест или нет – для них вопрос насущный именно по этой причине. А для вас? Очевидно, вам более важно другое: останется ли Россия вашей соседкой или льды полярного моря оттеснят ее на восток? Способна ли Россия покупать шведские генераторы и нет ли у нее тайных намерений против шведской короны?
– И в этой связи Швеция должна первой признать правительство Ленина?
Теперь остановился Репнин.
– Нет! – заметил он горячо. – Признание придет в свое время, и я бы считал неудобным для себя разговор на эту тему. Я об ином: к чему вам лишать себя суверенных прав настолько…
– Настолько, чтобы безотчетно следовать за великими державами и оставаться в Петрограде, когда надо быть в Москве? – с полувопросительной интонацией закончил посланник мысль Репнина.
– Ну что ж… и такая формула меня бы устроила, – согласился Репнин. – Не думаю, чтобы это прибавляло достоинства суверенному шведскому государству.
Генерал вновь остановился. Он стоял и молчал. Солнце дотянулось оранжевыми лучами и до чистых седин генерала – они больше обычного горели. Репнин смущенно кашлянул и двинулся с места, но генерал продолжал стоять. «Да не взбунтовался ли генерал?» – подумал Репнин и внимательно взглянул на спутника, но вид его ничем не выдавал его состояния.
– Вы полагаете, такая политика не прибавляет ни авторитета, ни достоинства Швеции? – спросил генерал наконец.
– Ничуть!
О-о!..
Казалось, что только это «О-о!» способно было сдвинуть с места генерала.
– Я не могу сказать, чтобы доводы ваши были лишены резона, – сказал посланник, когда они вновь пришли к бревенчатому домику над рекой (Репнин отметил про себя, что бойкий Нуланс еще удерживал там итальянского посла). – Но поймите и меня: то, что легко дается вначале, труднее осуществляется потом, тем более в дипломатии, здесь сила инерции иногда непреодолима.
– Вы полагаете, что и теперь нет средства, которое бы?.. – Репнин запнулся.
– Средство есть, – продолжил мысль Репнина генерал. – Да, оно есть: те самые турбины, на которые вы сослались достаточно убедительно.
У Репнина было такое состояние, как если бы он после многодневных и бесперспективных хождений по топким полям вдруг ощутил под ногами твердь, упругую и обнадеживающе прочную.
– Вы склонны думать, что декларация нового русского правительства о торговле с Швецией, как она видится нам сегодня, была бы уместна?
Репнин произнес «нового русского правительства» не без затруднения, и это не мог не заметить бдительный генерал. Увы, для правительства революционной России в сознании Репнина пока еще не было иного имени.
Генерал остановился, но в этот раз лишь на один миг.
– Декларация и… план?
– Да, так, чтобы было видно будущее.
– О-о-о!
Репнину показалось, что теперь это «О-о-о!» выражало одобрение.
Репнин пробыл в Вологде еще неделю; все эти дни здесь был и Радек.
Так непосредственно Николай Алексеевич впервые наблюдал Радека. В стремлении склонить дипломатов выехать в Москву Радек был динамичен, но это не дало результата – очевидно, решение было ими принято прочно и вряд ли советская сторона могла изменить его. Но нечто другое все еще было возможно: сделать проблему предметом диалога – это всегда полезно. Однако сама фигура Радека и все, что сообщила, этой фигуре молва, затрудняли какой-либо обмен мнениями. Радек писал письма Френсису, послу и дуайену, а Френсис через голову Радека отвечал на них Чичерину. Впрочем, в этом случае письма Френсиса описывали соответствующий полукруг и над головой Репнина. Чтобы обрести ту степень единодушия, которую обрели сейчас дипломаты, надо было, чтобы Радек появился в Вологде. Это был тот самый пример, когда потеря личного престижа нанесла ущерб не столько дипломату, сколько делу, которое он представляет. Как был убежден Репнин, процесс, о котором он думал по дороге в Вологду, достиг своего логического завершения: оказывается, твоего умения и профессионального опыта недостаточно, если ты позволил небрежно обойтись с именем своим. Есть сфера деятельности, где этот процесс обратим. В дипломатии другие законы.
Репнины собрались в Москву.
Кедрова не было в Вологде, и их провожал Северцев.
Репнину показалось, что Северцев непонятно обеспокоен, и Николай Алексеевич спросил его об этом. Северцев встревожился еще больше, заметив, что ему худо из-за бессонницы – последние дни он спал считанные часы. Но когда впереди возник дымок паровоза. Северцев взял Репнина под руку и, отойдя с ним в сторону, сказал, что вчера на рассвете погиб Маркин.
Поезд отошел. Репнин с женой стояли у окна и смотрели, как тускнеют поля. Опять было светлое небо и поодаль в лесном море тонуло солнце. Маркин не шел у Репнина из головы. На память пришла Охта и разговор с Маркиным о возмездии. В том, с какой решимостью Маркин оставил дипломатию и ушел на фронт, было, как убежден Репнин, не безразличие к дипломатии, с которой Маркин связывал надежды жизни, а сознание, что он необходим России именно на линии огня. Наверно, в открытую атаку на тот мир были способны пойти только такие, как Маркин, – ключ к разговору о возмездии лежал где-то здесь. Репнин подумал: как он утаят печальную новость от жены и надо ли утаивать? Сейчас Анастасия Сергеевна была рядом. Состояние мужа передалось и ей. Она говорила, что дипломатическая Вологда была ей не по силам и, вернувшись в Москву, она примется за работу. Она будто подвела Репнина к разговору он так боялся. Надо было вспомнить питерских учеников Анастасии Сергеевны и сказать о Маркине. Но Репнин пощадил жену. Время умеряет боль – пусть пройдет время, решил он.
98
Если бы Петру сказали, что ему будет так худо после отъезда Киры, он бы, пожалуй, не поверил. Произошло что-то совершенно неведомое для него. Вначале его полонила жестокая обида – так хотелось, чтобы Кира осталась, он просил ее, как только можно просить, но она не вняла ему. На обиде этой он держался дня три. Потом она иссякла, как высыхает на знойном солнце вода. Он пытался теперь припомнить, что говорил ей, и все слова казались ему тусклыми, лишенными живой крови. Он стал восстанавливать в памяти обстоятельства ее отъезда и неожиданно нашел деталь, которая все объясняла удивительным образом, все делала ясным, не оставляла места сомнениям. В самом деле, почему она вдруг с такой силой устремилась в Англию. В ее силах было не уехать, а она уехала – ведь Клавдиев остался в Москве!
Очевидно, там был кто-то такой, кто был дороже Петра и кого, это несомненно, нельзя было переселить в Россию. И как только Петр сделал это открытие, все стало ясным, и доводы, один убедительнее другого, стали возникать в сознании, и ни один из них не опровергал этого предположения. И Петр стал думать о том, что все освещенное их любовью: и ее родительский дом, и эти поля за городом, и взгорье, с которого они смотрели спектакль, и, наконец, море – осквернено прикосновением этого, человека, все море, как бы далеко оно ни простиралось. Но проходили дни, недели, минул месяц. Боль была неутолимой. Он стал серьезно думать; что нужны другие сроки и другие расстояния, чтобы остудить это ощущение незатухающего огня.
Как-то он поймал себя на мысли, что ему легче. Даже стало как-то весело: он свободен от боли. Однако время побеждает все, сказал он себе. Он даже вспомнил, как однажды на кладбище увидел, у свежей могилы молодого мужчину и старуху, древнюю, очевидно, сына и мать. «Надо перебороть лето, только лето…» – сказала старуха, и Петр был удивлен, что сказала она это голосом, в котором не было участия, а была непонятная жестокость. Кто умер у человека? Наверно, жена. Ее он опустил в могилу. А старуха? У нее было сто лет за плечами, и она была мудра безбоязненной мудростью прожитого. Она так и сказала: «перебороть лето». Она-то знала, что надо дожить до осени. Только до осени. Он вспомнил библейскую истину: «Все проходит». – и улыбнулся очень горько. Кира? Он помнил всю ее, как только можно помнить женщину, которую очень любишь. Ему вдруг припоминались руки, которые она точно подставляла взгляду мужчины, когда хотела понравиться. «Ты заметил, как он посмотрел на мои руки? – могла сказать она. – Я почувствовала его взгляд кожей».
Все, что происходило с ним, было для него открытием. Ему было в диковинку, что он прожил столько лет и не знал, как слаб. Да, человек действия, неколебимый перед лицом смерти, он вдруг увидел, как велика в нем мера его слабости. Впервые, в жизни он подумал, что не знает себя. Он стал думать, что навеки, сколько будет жить, будет любить эту женщину и только она может дать ему великое чувство удовлетворения жизнью, называемое счастьем человеческим.
Однажды за полночь, вернувшись домой, Петр вдруг увидел в полутьме глаза сестры. Наверно, весь этот месяц она вот так внимательно-пристально следила за ним, подумал он.
– Убьешь себя совсем, – сказала она.
Петр вспомнил Клавдиева. Захотелось увидеть его. Увидеть теперь же, Клавдиев не Кира, но от него до Киры ближе, чем от кого-либо иного. Петр решил идти на Воздвиженку. Знал, что это будет не просто.
Ему открыл Столетов. Едва опознал, шарахнулся во тьму – даже блика своего не оставил на изразцах. Петр шагнул в глубь квартиры. У самого окна, положив книгу на подоконник, залитый солнцем, сидел Клавдиев. Он взглянул на Ветра. Смотрел, молчал, мрачно шевелил бровями; где-то на кухне гудел примус, гудел напряженно.
– Вы зачем пришли? – спросил Клавдиев наконец.
– Вас повидать, Федор Павлович, – улыбнулся Петр, но Клавдиев не отозвался на улыбку, он втянул нижнюю губу, отчего борода его приподнялась.
– Она давно доехала. – Он перевел взгляд на письменный стол. – Телеграмма пришла из Глазго.
Петр не нашелся, что ответить. Молчал и Клавдиев – они пытали друг друга молчанием. Только примус гудел – чем неодолимее было молчание, тем гудение ближе.
– Вы помните наш разговор о терпимости? – спросил Клавдиев, не глядя на Петра.
– Помню, Федор Павлович.
– Помните мою формулу: «Если правда монополизирована, нет правды»?
– Да, не забыл.
– Как же быть теперь, когда у вас исчезла последняя возможность критики?
– Как так… исчезла, Федор Павлович?
– Но ведь вторую партию прихлопнули? А если нет второй партии, нет и критики! А коли нет критики, дорога столбовая в монархию!
Где-то открыли дверь, и гудящий примус будто возник рядом.
– Федор Павлович, а на кого должна опираться эта вторая партия в таком обществе, как наше? Какую политическую веру исповедовать? К какой цели стремиться?
Клавдиев встал, прямо пошел на Петра.
– Нет, тут я вам не помощник! Без меня заблудились, без меня и выбирайтесь из лесу Революцию, если она революция, можно сберечь, если сбережешь возможность говорить друг другу правду, говорить прямо и честно, как бы тяжка эта правда ни была. Две партии эту возможность дают, одна исключает.
– Но ведь правду может сказать друг, и не недруг.
– Почему же? Чем отчаяннее правда, тем лучше.
– Но мне не нужна абстрактная правда, отчаянная и злая. Федор Павлович. Нужна правда, помогающая мне сохранить Октябрь и осуществить мой коммунистический идеал…
– А это уже от вас зависит, сбережете вы или нет свой идеал. Если вы сильны силой наших идеалов, выдюжите. Если хилы, туда вам и дорога!
– Значит, это риск?
– Ну что ж, пожалуй, риск!
– Но рисковать делом, за которое отдали жизнь миллионы, да и жизнь… вашего сына среди них, Федор Павлович, имею ли я право?
Клавдиев затих. Казалось, его воинственная энергия остановилась. На секунду остановилась. Потом он пришел в себя, взметнул ладонь.
– А вы думаете, что, отказавшись от возможности говорить друг другу правду, вы не рискуете делом, за которое отдали жизнь миллионы? И моего Колюшки жизнь…
Клавдиев умолк неожиданно, но Петр понимал, что где-то на оборванной его собеседником фразе сшиблась правда Клавдиева с его, Белодеда, правдой.
– Мы молодая демократия. Федор Павлович, и нам еще торить и торить нелегкие наши дороги, но мы сбережем возможность говорить друг другу правду.
Дверь на кухню все еще была открыта. Слышно было, как кто-то накачивает примус короткими и быстрыми рывками.
– Поймите, если правда монополизирована… – убежденно начал Клавдиев.
– А вы не пугайте меня этой вашей формулой, Федор Павлович, – прервал его Петр. – Моя правда действительно монополизирована, и считаю это справедливым.
Клавдиев онемел – только дрожала его бородка да грозная просинь выступила на желтых его щеках.
– Это какая же такая ваша правда? – спросил наконец Клавдиев.
– А та, что я добыл кровью, Федор Павлович, не было бы ее – смерть мне и революции моей.
Клавдиев молча закачался на каблуках.
– Я хочу вас просить об одолжении, – вдруг заговорил Клавдиев. – Не были бы вы любезны написать бумажку в министерский архив? Нет, не в питерский, а в московский?
Казалось, Петр воспрял: ну вот, разговор наконец пошел на лад. Да и дело доброе: Клавдиев решил вернуться к работе – это хороший признак.
– Разумеется, могу, Федор Павлович, да есть ли в этом необходимость? Приходите и работайте, я все сделаю сам.
Клавдиев встал – грозно шевельнулись брови. «Ну вот, сейчас махнет всесильным своим хвостом, и все рухнет», – подумал Петр.
– Вы уже видите меня… государственным клерком? – Клавдиев принялся раскачиваться, как там, в Глазго, с каблука на носок, с носка на каблук. – Совесть… на казенный замок, да?
Когда Петр вновь очутился в коридоре с изразцами, примус уже не гудел – он наверняка взорвался.