Текст книги "Дипломаты"
Автор книги: Савва Дангулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)
104
Чичерин сообщил Репнину, что их приглашает к себе Ленин. Для Репнина это было неожиданно: лишь третьего дня Ленина впервые видели на улице. Его рука была на перевязи, он шел нетвердо, обратив улыбающееся лицо к солнцу. Если в таком состоянии он хочет видеть Репнина, значит, дело не терпит отлагательств. Николай Алексеевич условился с Чичериным направиться в Кремль вместе, однако Георгия Васильевича вызвали туда еще утром и он не возвращался в наркомат весь день. Нет, все указывало, что происходит нечто необычное.
Чичерина в Совнаркоме не оказалось, как, впрочем, не было там и Ленина. Пришел секретарь и сказал, что Ленин хотел бы остаться этот вечер дома и просит Репнина к себе, кстати. Чичерин уже там.
Девушка в просторной бумазейной блузе повела Репнина по длинному коридору, мимо солдата, сидящего на табуретке, с огромной трехлинейной винтовкой в руках, мимо шкафа с книгами, мимо человека в кожанке, задумчиво раскуривающего трубку, мимо женщины в пенсне, замершей над раскрытой тетрадью, к дальней двери, где находилась квартира Ленина.
– Простите, – произнесла девушка, приглашая Репнина войти. – А как скоро будет товарищ Белодед?
– Право, не знаю, – сказал Репнин, а сам подумал: «Однако не предполагал я увидеть Белодеда сегодня».
Репнин готовился войти в просторные апартаменты, заполненные сумерками, с высокими орехового дерева панелями, со стенами, оклеенными тисненой кожей, а увидел небольшую комнату со столом под клетчатой скатертью, уставленной разномастной посудой, и в пролете раскрытой двери другую комнату, очевидно спальню, с кроватью, застланной пледом.
– Это ты, Николай? – Репнин услышал мягкую поступь Чичерина, и в следующую секунду Георгий Васильевич появился в дверях. – Не припомнишь ли, – заговорил он, и Репнин ощутил в ладони некрепкую, заметно податливую руку, – не припомнишь ли, Британский музей давал книги на дом?
– Да, да, давал на дом? – послышался голос Владимира Ильича из соседней комнаты. Ленин медленно поднялся с кресла, опершись правой рукой о подлокотник – левая была на перевязи. – Я не могу припомнить, чтобы брал книги на дом. – Он поклонился Репнину и, все так же опираясь на подлокотник, медленно опустился в кресло.
– Я проработал в библиотеке музея год и, очевидно, воспользовался бы этой возможностью, если бы она… – Репнин запнулся, ему явно не хотелось отдать предпочтение кому-либо из спорящих. – Если бы она имела место, – заключил он.
– Я же говорил! – возликовал Ленин, ему было приятно, что память не подвела его. – Нет, нет, Георгий Васильевич, я преотлично помню: не давали, не давали!
Он произнес «не давали!» так, будто связывал с этими словами больше, чем исход спора, – каждой страсти он отдавал всего себя.
– Хорошо помню, что проштудировал том Бисмарка, который только что вышел, проштудировал от корки до корки, – произнес Ленин, указывая взглядом на кресло подле себя и приглашая Репнина сесть. – И каждый раз, – продолжал Владимир Ильич, – когда приходил в библиотеку, возвращался к странице, которую закончил накануне. Кстати, у него есть великолепное высказывание о дипломатии творческой и догматической.
«Ну вот мы обогнули землю и благополучно вернулись на прежнее место! – решил Репнин. – Спор о дипломатии творческой и догматической продолжается». Репнин огляделся. «Сейчас придет Белодед, и я ввяжусь в этот спор», – подумал он и тут же услышал, как комната вздрагивает от размеренных шагов; разумеется, это был Белодед.
– Нет-нет, мы вас не ругали. Но через одну минуту начали бы ругать, – заметил Владимир Ильич, подавая руку Белодеду. – Не правда ли?
– Да, а заодно и меня. – Репнину стоило усилий взглянуть сейчас в глаза Петру: пришла очередь Репнина отвечать на рукопожатие Белодеда.
– Дипломатия и революция никогда не состояли в законном браке, – сказал вдруг Ленин.
– Там, где революция, много ли дела у дипломатии? – спросил медленно Репнин, ему казалось, что замечание Владимира Ильича адресовано ему.
– Нет, наоборот, но они никогда не шли рука об руку, – заметил Ленин.
– Не шли, но должны идти! – живо реагировал Чичерин и подошел к книжной полке, он не терял надежды вернуться к спору о Британском музее и взять верх.
– Да, разумеется, – задумчиво произнес Ленин, оборачиваясь к собеседникам и осторожно перекладывая здоровой рукой руку на перевязи, он готовился к обстоятельному разговору и хотел занять позицию удобнее. – Нет, речь отнюдь не будет идти о том, чтобы дипломатия пришла на помощь революции. – Ленин теперь уже прямо смотрел на Репнина; то, что он намеревался сказать, он хотел высказать именно Репнину. – Наше представительство в Берлине активно, однако его активность имеет свою тенденцию. Пока я болел, я перечитал депеши нашего посла в Берлине, и у меня создалось впечатление… Короче, круг людей, с которыми общаются наши дипломаты, мог бы быть шире.
– Вы полагаете, Владимир Ильич, – нетерпеливо откликнулся Петр, – что мы игнорируем связи с пролетарским Ведингом?
Ленин улыбнулся.
– Только ли с ним надо говорить? – Он сделал паузу, раздумывая, как точнее ответить на вопрос Петра. – Мы, как мне кажется, повернулись спиной к аристократическому Берлину.
– Но это так естественно, Владимир Ильич, – сказал Белодед.
– Очевидно, естественно, как все, что определено нашими эмоциями, но верно ли?
Репнин смотрел сейчас, как Ленин укладывал больную руку: он еще не все сказал.
– Но берлинские аристократы могут и не пойти в дом с красным знаменем. – Белодед начинал понимать замысел Ленина, однако продолжал настаивать на своих возражениях.
– Но, может быть, тогда надо пойти к ним? – сказал Ленин.
– Оттого, что я пойду к ним, дело не изменится, Владимир Ильич, – произнес Белодед улыбаясь.
В этот раз пауза была достаточно долгой – ключ беседы находился здесь.
– Да, речь идет именно об этом, – сказал Ленин. – Положение в Берлине напряженно. Этот германский ответ Вильсону о новой конституции весьма красноречив. Все решится в ближайшие три недели, и мы не можем больше быть в неведении.
Репнин понял: Ленин говорил о его поездке в Берлин, поездке неотложной. Возможно, когда эта идея родилась, в берлинскую миссию должен был войти и Белодед (речь шла и о Вединге). Сейчас положение менялось. К радости Репнина? Возможно. Но, быть может, и к радости Белодеда?
Репнин поднял глаза и вновь встретился с взглядом Белодеда, упрямо-пасмурным, испытующим. И вновь ему показалось, что Белодед думает не о Берлине, а об отношениях с семьей Репниных, и вновь, как прежде, Николаю Алексеевичу стало бесконечно жаль Елену.
– Насколько я понимаю, – сказал Репнин, – нам предстоит решить вопрос практический.
– Да, именно практический, – поддержал Ленин, остановив больную руку на весу; каждый раз, когда он забывал о руке, боль напоминала о ней. – Я говорю о вашей поездке в Берлин. – Он обратил взгляд на Белодеда. – Вам, Петр Дорофеевич, мы дадим другое направление. – Он перевел глаза на Репнина. – В Берлин, – произнес он твердо.
105
Репнин задумался: вот этого он как раз и боялся, когда шел. Берлин пугал своей таинственностью. Ленин был прав, когда говорил, что чувствует приближение грозных событий в Берлине. Чем еще поразит мир угрюмая тевтонская доблесть? Чего греха таить, дело там может повернуться так, что Репнин окажется в положении человека, который никого не представляет. Но как об этом сказать сейчас? И потом этот взгляд Белодеда, все такой же упрямо-сумрачный, он и требует и сурово предупреждает. Впрочем, какое значение для Репнина может иметь этот взгляд и в какой мере он перед этим человеком в ответе?
– Если говорить откровенно, я не хотел бы ехать в Берлин, – сказал Николай Алексеевич.
– Простите, почему? – спросил Ленин.
– Можно подумать, – произнес Репнин, – что среди русских людей теперь в Берлине именно меня и недостает… – Репнин запнулся. – Буду откровенен: эта миссия требует доверия, которого я не имею и иметь не могу, – сказал Репнин, чувствуя, как ветерок волнения проник в грудь – подобного он еще не говорил в этом кругу.
Было такое впечатление, что этой своей репликой Репнин поставил в нелегкое положение и Ленина.
– Если вам поручается эта миссия, очевидно, доверие, о котором вы говорите, есть… – возразил Ленин.
– Я дипломат и люблю смотреть в будущее, не обманывая себя: каждое доверие… относительно, – подхватил Репнин. – Может получиться так, что я буду лишен возможности снестись с Москвой и стану островом в море, отнюдь не добром.
– Вот и отлично, – сказал Ленин. – Будете действовать, как велит вам… ваше понимание долга.
«Нет, сегодня не избежать спора с Белодедом! – подумал Репнин. – Все идет к этому».
– Я не скрою, – сказал Репнин, глядя на Белодеда, – что у меня свое понимание того доверия, которым дипломат должен обладать, и ответственности, которую он в этой связи несет.
– Какое? – спросил Ленин.
– Я считаю, что дипломат не должен себя ставить в положение острова в открытом море.
– Но если он все-таки оказался в таком положении?
– Сделать все, чтобы им не стать. – Репнин смотрел на Ленина, тот молчал, что-то обдумывая. – Я не скрою, у меня был спор, спор жестокий, с Петром Дорофеевичем.
Ленин рассмеялся и, осторожно поднявшись, пошел по комнате; казалось, вместе с хороший настроением к нему вернулось и здоровье.
– Меня это действительно начинает увлекать. – Он оглянулся, и улыбка осветила его лицо. – Что же сказал Петр Дорофеевич?
Белодед взлохматил черные вихры.
– Я сказал: завидую дипломатам семнадцатого века, их отделяли от столицы полосатые столбы и месяцы нелегкого пути.
– И что же из этого следует?
– Практически дипломат лишен был возможности сообразовать свое поведение с точкой зрения третьего лица.
– Третье лицо – это… правительство? – спросил Ленин весело, он продолжал идти по комнате.
– Может, и правительство, – ответил Петр невозмутимо.
– Прелюбопытно, – заметил Ленин.
– А коли так, дипломат, не став островом, должен быть готов им стать в любую минуту. Он должен быть готов к тому, что не сможет послать депеши, снарядить дипкурьера, призвать в советники или свидетели коллегу. Он сам, его сознание, его опыт будут в этом случае министерством иностранных дел. сам себе он будет посылать депеши и отвечать на них. отвечать на них и за них. Ведь может произойти, например, такой чрезвычайный случай: посольство подожжено…
– Ну, случай действительно чрезвычайный, – улыбнулся Ленин.
– Но и он не исключен, этот случай, – ответил Петр. – Посольский особняк уже объяло пламя. Надо спасать и людей и бумаги… Особняк обложила толпа, ревут сирены – они требуют впустить их в пределы посольства и погасить пожар. Но мы же знаем, что значит тушение пожара. Особняк с той целью и был подожжен. чтобы его разрешили потушить людям с улицы! Все средства связи в посольстве давно выключены, и до Москвы достучаться мудрено. И вот постарайтесь на секунду влезть в шкуру посла! На острове он? – На острове, да еще каком! – Что делать?.. Сидеть и ждать депеши из Москвы или, полагаясь на свой ум и храбрость, действовать? Что делать послу?
– Разумеется, такое возможно, – произнес Репнин спокойно: то ли волнение Петра не передалось ему, то ли он его умело не обнаружил. – Но ведь из частностей никогда не выводят закона, Петр Дорофеевич.
– Все, что составляет жизнь, Николай Алексеевич, не частность! – откликнулся Петр горячо. – Доверие – вот что необходимо дипломату! Это право должно быть дано дипломату декретом. Дипломат должен иметь возможность действовать без оглядки, только в этом случае он сумеет быть полезным стране в той мере, в какой позволяет его ум, опыт, талант… – Петр умолк и взглянул на Ленина, который медленно приближался к дальней стене комнаты. Наступившее молчание заставило Ленина обернуться, их взгляды встретились.
– Ну, насчет декрета вы это… слишком, – произнес Ленин и неожиданно взглянул на Репнина. – Мне бы хотелось, чтобы вы были в Берлине еще в октябре. Впрочем, это уже детали, не так ли, Георгий Васильевич?
– Да, конечно, – ответил Чичерин; спор между Репниным и Белодедом поверг его в раздумье.
Петр спрашивал себя: что могла означать последняя реплика Ленина? Одобряет он точку зрения Петра или отвергает? Петр хотел думать, что в этом споре с Репниным Ленин отдавал предпочтение мнению Петра. Белодед хотел убедить себя в этом, очень хотел. Если таких оснований не давала последняя фраза Ленина, фраза осторожная, то эти основания, как думал Петр, давала жизнь Ленина, опыт его жизни, цель, к которой она была устремлена. Петр знал письмо Ленина, адресованное, кажется, послу в Германии. Оно недвусмысленно предупреждало, что без ведома и разрешения наркома иностранных дел послы не вправе делать решающих шагов. Но разве это предупреждение противостояло тому, о чем сейчас говорил Петр?
– Я могу подумать, – сказал Ленин, – что вы затеяли весь этот спор, чтобы… как это называется в дипломатии? – обратился он к Чичерину.
– Навести на ложный след, Владимир Ильич, – усмехнулся Чичерин добросердечно.
– Вот именно, – мгновенно подхватил Ленин. – Вы нас вовлекли в спор, чтобы отвести удар от себя, – произнес он, адресуясь к Белодеду. – Однако мы предупредили удар и нанесли ответный! Получайте: вот он! – Ленин на минуту умолк, собираясь с мыслями. – В ответ на арест Локкарта английское правительство… Подскажите мне эту вашу дипломатическую формулу… – обратился Ленин к Чичерину.
– Чинит препятствия! – весело реагировал Чичерин.
– Именно: чинит препятствия деятельности нашего представительства, – подхватил Ленин серьезно. – В итоге поток информации из английской столицы остановился. Да, именно остановился. Поставлена плотина, русло высохло, мы все ощутимее испытываем жажду. Короче, вам надо выехать в Лондон, как некогда, взорвать плотину. И еще одно: надо помочь… Папаше, – так Ленин называл Литвинова. – Подробнее поговорите с Чичериным.
Петр мог ожидать всего, но только не этого: Лондон! Точно кто-то легко и нетерпеливо ударил в грудь. Что греха таить, это был щадящий, больше того, радостный удар. Нет, не только потому, что это был Лондон, не только потому, что надо было взрывать плотину, а следовательно, единоборствовать, что было и оставалось для Петра великим счастьем, но еще потому, что эта поездка обещала встречу с Кирой. Петру стало вдруг страшновато: не позже, как через две недели, он увидит ее, глянет ей в глаза – глаза не врут, только глаза не врут.
– Время не надет – мы не можем дать вам на сборы и двух дней, – сказал Ленин, а Петр подумал: «Он мог бы спросить, согласен ли я ехать в Англию, но это, наверно, было бы лицемерием: совершенно очевидно, что я не могу отказаться, не должен, не имею права. Кому не понятно, что я не могу этого не сделать?»
– Я выеду завтра.
Вечером он сказал Елене об отъезде.
Они долго бродили по далеким и ближним аллеям Нескучного сада, потом он позвал Елену к себе, дал ей комплект «Нивы» за девятьсот второй год, который накануне купил на развале у Китайгородской стены, а сам по давней привычке закатил рукава сорочки, надел фартук матери и ушел на кухню. Елена слушала, как он орудовал там ножами, – в этих звуках был свой ритм, веселый, исполненный доброты и охоты. Потом из кухни донеслось аппетитное шипение и запахи, один вкуснее другого. Это воистину было чудо, одно из чудес, которые мог явить только он. Гора крупно нарезанной жаренной картошки, гренки с нежно-румяной корочкой, пучок зеленого лука, который, как хорошо знала Елена, не выводился в белодедовском доме круглый год, чай с молоком. А он сидел рядом, большой, сияющий, довольный, что нехитрой этой трапезой порадовал ее.
А часом позже они стояли в саду под молодой, но рослой яблоней, на которой в эту позднюю осеннюю пору чудом удержались листья, не без опаски смотрели на дом, где одно за другим зажигались окна (видно, мать вернулась), и он говорил о поездке в Лондон, говорил и ждал: сейчас она спросит о Кире, сейчас обязательно спросит. А она и не думала спрашивать.
– Меня мучит вопрос, – поднесла Елена руку ко лбу, ее кольцо слабо блестело. – Все хочу спросить вас: вот такой, какой вы есть… могли бы вы лишить жизни человека?
– Ничего не понимаю, – к чему это вы?
Елена не отняла руки ото лба; посветлело, и кольцо загорелось ярче.
– Мне важно знать: могли бы?
Петр вдруг вспомнил разговор с Кокоревым в вагоне, идущем на фронт. «Этот вопрос она тогда задала Кокореву, задала и сокрушила его. Не пришел ли теперь мой черед?»
– Разумеется, мог бы.
– Вы сказали это с такой готовностью, будто все это у вас было?
Петр нахмурился.
– Было! – вдруг вырвалось у него. – Лишил, как вы говорите, жизни… человека!
Елена отняла руку ото лба, посмотрела на Петра с безбоязненной печалью.
– Хорошо, что я узнала такое о вас.
– Вы даже не спросили, что это был за человек, – сказал Петр.
– Это как раз не важно. Достаточно, что он был человеком.
Она подумала, почему же она не говорит Петру всего того, что сказала тот раз Кокореву? Почему она медлит: то ли отваги в ней стало меньше, то ли ей недостает теперь честности? Почему то, что она сказала тогда Кокореву, не говорит Петру?
106
А Репнин, выйдя от Ленина, не торопился покинуть Кремль. Подняв глаза, он вдруг увидел артиллерийские стволы у стен арсенала, ярко-черные от только что прошедшего дождя. Репнин видел эти стволы, когда много лет назад приходил в Кремль с дедом. И ему показалось, что сегодняшний день до боли, до внезапно остановившегося дыхания, до толчка в груди похож на тот далекий день его детства, когда он шел с дедом по свежей траве Кремля, входил в сумерки Архангельского собора, смотрел на Ивана Великого, как чудилось Репнину, чуть наклоненного, готового рухнуть и все-таки неколебимо устойчивого. И оттого, что эти два дня, сегодняшний и тот, далекий, неожиданно повторили себя в сознании Репнина, на память пришло нечто такое, что никогда бы не вспомнить. «Храбрость должна быть прикрыта умом, как кольчужной…» Эти кремлевские камни дышат холодом: за недолгое московское лето солнце не успевает добраться до их сердцевины. Вот Репнин и бросился в пучину событий, и поток подхватил и увлек. «Упаси бог ей быть короткой…» Куда донесет его этот поток?
Репнин вернулся домой. Дом был темен, только окно Ильи освещено. Не спит Пимен, кропает летопись – и у него страдная пора. Дверь в комнату брата полуоткрыта, точно тот приглашает Репнина войти. Негасим белый лист на столе, наполовину заполненный круглым и крупным почерком Ильи, однако Ильи нет – видно, вышел на веранду хлебнуть вечерней свежести, взглянуть на небо. А почерк у Ильи действительно круглый и крупный – нужно усилие, чтобы оторвать глаза от него. «Неумолима логика этого года – огненного года. Союзники проломили линию германцев – все решится в эти два месяца. Не хочу быть провидцем, но, кажется, провидцем буду: есть одна цель, способная примирить страсти, сплотить воедино недавних недругов – поход на восток… Не хочу быть провидцем, но буду им… Ненависть сплачивает». Нет, действительно надо усилие, чтобы оторвать глаза от круглых строк. Они накатываются на тебя… Репнин круто повернулся, пошел вон из комнаты; в дверях стоял Илья.
– Ты прочел?
– Прочел.
– Не хочу быть провидцем! – засмеялся Илья.
– А ты им и не будешь, – сказал Репнин.
– Буду! – почти воскликнул Илья, он был воинственно радостен сегодня. – Не я провидец – история!
– У нее привилегия перед тобой?
– Если хочешь, привилегия – она более цельна, чем я: сегодня у нее успех частный, а завтра Берлин… Не было в природе еще такого вала!
– Берлин, не Москва, – сказал Репнин.
– Не обманывайся, будет и Москва.
Только сейчас Репнин подумал, что не сообщил брату о поездке. Подумал и не пожалел. «Время не поспело, – решил он. – Поспеет – скажу».
Николай Алексеевич прошел в свою комнату, нащупал край софы, сел. Не хотелось зажигать света. Никогда Илья не был так решителен, так весело лих, как теперь. Кажется, даже неудачи с сыном не могли повергнуть его в уныние. Небо его надежды было не так уныло, тучи раздались. «До Берлина они будут идти одни, дальше пойдут с немцами!» – вот смысл его записи. Он так и сказал: «В природе еще не было такого вала…» Репнин не мог отказать брату в логике: все могло повернуться так. как говорил Илья. «В природе еще не было такого вала…» Значит. Репнину предстояло пойти навстречу этому валу, наперекор… И вновь припомнились слова деда о кольчужке: «Упаси бог ей быть короткой…»
Ночью Репнин сказал Настеньке о предстоящем отъезде. Тревога, вызванная поездкой в Берлин, теперь, когда он рассказывал об этом жене, как-то опала. Осталось только ощущение единоборства с Петром и беспокойство за Елену. «Что-то в нем и открыто радушное, и скрытное, в этом радушии скрытное…» – сказал он о Петре. Окно на улицу было распахнуто. Сквозной ветер, по-осеннему холодноватый, входил в комнату, прохладными ладонями касался плеч, холодил шею и тело. Настенька лежала безгласная, покорная и странно радостная.
– Да скажи ты… хотя бы слово, – вымолвил Репнин. – Что с тобой?
Она засмеялась – в смехе было и хорошее настроение, и озорство, и тайная мысль.
Он привык к этой ее реакции, неожиданной, нередко противной логике. В самом деле, какая причина для радости и тем более для озорства, когда Репнин едет в Берлин.
– Я знаю, – заметил он. – У тебя произошло что-то.
Она взяла его руку в свои ладони, поднесла к губам. Он чувствовал, как пышут жаром губы, жаром и горячей влагой. Она положила его руку себе на плечо – оно казалось ему сейчас более хрупким, чем обычно. Она охватила его ладонью свою шею и передвинула ладонь себе на живот. Она накрыла его руку своей, и он почувствовал, как кожа ладони стала чуткой.
– Слышишь… вот это и есть Вологда, – сказала она и замерла.
– Вологда? – На какой-то миг он затих, пытаясь проникнуть в смысл слов, очень тайных, на какой-то миг, потом все понял. – Вологда! – И он вспомнил то утро, когда она пришла с реки чуть-чуть озябшая, с руками, облитыми речной прохладой, и вдруг разогрелась и ожила, такая родная. – Вологда!
И он вдруг подумал, что в этой горячей тьме, которая так туго перепеленала землю и которую не потревожить никаким сквозным ветром, проклевывалась, рвалась к свету и набиралась сил новая жизнь.
– Вологда. Вологда… – говорил он, целуя ее, и ловил себя на мысли, что ведет себя так, как никогда не вел, безнадежно растеряв где-то по дороге к ней все, что когда-то было ему свойственно, что было сущностью и натурой его.
Она остановила его, коснувшись рукой щеки.
Слышишь?
В ночи, нет, не на улице, а в доме, быть может, вот за этой стеной, играл граммофон, играл негромко, опасаясь потревожить сон большого дома.
– Да не Елена ли это? – Настенька приподнялась на кровати. – Елена… одна? – Настенька оживилась. – Я хочу посмотреть!
Она быстро оделась и выпорхнула из комнаты. Репнин вдруг услышал ее смех, в этот раз нескрываемо ликующий, и все ту же танцевальную мелодию. Нечасто в репнинском доме в полночь устраивались танцы. Репнин оделся так, точно выходил из дому (полуодетым он никогда не покидал своей комнаты), прошел в столовую. Дверь в гостиную действительно была полуоткрыта, и по лепному потолку, смешно переломившись, скользили тени танцующей пары. Репнин шагнул навстречу двери и едва не отпрянул. У окна сидела Елена, а Настенька, возбужденная, с раскрасневшимся лицом, двигалась в весело-задорном вальсе с Петром. Признаться, Репнин готов был ко всему, но только не к этому. Он стоял в темноте, прислушиваясь к стонущему голосу граммофона. «Ничего не произошло, – говорил он себе. – Ровно ничего не произошло, все в ее характере, всего лишь в ее характере, и тебе пора к этому привыкнуть… пора…»