Текст книги "Дипломаты"
Автор книги: Савва Дангулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)
45
– Однако в баснях ли дело, когда насущного хлебушка нет, а? – произнес Толокольников и шевельнул лохмами. – Вот цель нашего визита, впрочем, быть может, об этом скажет Кирилл Иванович? – Взглянул он на Даубе. и тот покорно в знак согласия склонил голову. – Но прежде чем Кирилл Иванович скажет свое слово, хочу заметить: не понапрасну я. древний старец, приволок сюда старые кости. В общем. пойми. Николай Алексеевич, не с праздным делом мы к тебе явились.
Лицо Даубе стало напряженно-строгим. Ланской улыбнулся и поджал губы. Глаза Толокольникова медленно отодвинулись в дремучее ненастье бровей и исчезли.
– Я, право, не знаю, как начать, – проговорил Даубе, а Репнин подумал: «И чего кривит душой человек – ведь знает, как начать и как кончить». – Николай Алексеевич, – произнес Даубе очень прочувствованно, – я не имел чести знать вас близко, хотя мы и проработали под одной крышей годы, – вымолвил Даубе единым духом и умолк, как бы подчеркивая значительность того, что сказал и намерен сказать. – Сознаюсь, испытываю немалую неловкость, что именно мне предстоит изложить вам сущность нашей общей просьбы. Как я полагаю, это имеет право сделать человек, который более коротко знаком с вами, – заметил он, а Репнин подумал: «И на том спасибо, что не обошел эту простую истину». – Вы, разумеется, знаете, что Советы предали гласности секретный архив министерства?
Репнин взглянул на Даубе – его глаза были сейчас так же колюче жестки, как и усы. Действительно, надо знать человека ближе, чем знает Репнина Даубе, чтобы отважиться говорить на столь деликатную тему.
– Да, мне это известно, – сказал Репнин.
– Очевидно, знаете и о том, что факт опубликования вызвал волну возмущения у держав Согласия.
– Да, я могу об этом догадываться, – ответил Репнин.
– Буду откровенен и скажу, – продолжал Даубе, – негодование это обращено не только против власти новой, но и старой и… прежде всего против министров Сазонова и Терещенко, допустивших захват документов.
– Против Сазонова? – переспросил Репнин; он ничем не рисковал и мог называть вещи своими именами.
– Да, против Терещенко и… пожалуй, Сазонова, – подтвердил печально Даубе и умолк: Репнин смутил его.
– Каков же вопрос к задаче? – спросил Репнин не очень корректно, но корректности недоставало и Даубе.
– Собственно, вопроса к задаче нет, как нет и самой задачи, – возразил Даубе. – Я могу лишь высказать личное мнение.
– Да, пожалуйста, – сказал Репнин, а сам подумал: «Все предварительные слова уже произнесены».
– Если речь идет о судьбе наших отношений с державами Согласия, есть одно средство спасти эти отношения. – Даубе выждал, надеясь, что Репнин проявит нетерпение и попросит уточнить, но Репнин молчал. – Короче, речь идет о публичной акции большой группы русских дипломатов – и тех. кто в России, и тех, кого сейчас здесь нет. Да, если хотите, акции, – подхватил Даубе так, будто этот термин принадлежал не ему, а Репнину, – акции… – повторил он и умолк, ему явно хотелось разжечь интерес Репнина к этому.
– И какую истину должна… прокламировать эта акция? – спросил Репнин.
– Чисто патриотическую, – ответил Даубе. – Защитить Россию и, если хотите, министерство… от этого шага красных. – Теперь Даубе не заставлял себя ждать, он был заинтересован, чтобы разговор развивался стремительно.
– Что же должна доказать почтенной публике эта акция дипломатов? – переспросил Репнин.
Даубе взглянул на Толокольникова, а затем на Ланского. Только сейчас Репнин увидел в руках Ланского кожаную папку. Не без удовольствия Ланской отстегнул пуговицу на папке, на столик, за которым сидел Репнин, лег лист бумаги, заполненный машинописным текстом. Репнин пробежал текст, задумался. Перед ним лежало открытое письмо дипломатов. Крупная строка над письмом гласила: «Дипломаты протестуют». Очевидно, авторами заглавной строки и текста письма были разные лица – текст был менее категоричен. Строка над письмом восполняла то, что отсутствовало в письме. В письме дипломаты не брали под сомнение достоверность опубликованных документов, однако и не подтверждали их подлинность. Они протестовали против принципа выбора документов. Наконец, они считали неправомерной самую публикацию, полагая, что она могла быть сделана лишь с взаимного согласия тех, чьи подписи стоят под договорами. В итоге дипломаты считают факт опубликования документов противозаконным и, разумеется, беспрецедентным (Репнин знает: в природе нет беспрецедентных фактов, они становятся таковыми, как только попадают в ноты протеста).
Под письмом стоял длинный ряд фамилий. Где-то в середине Репнин обнаружил и свою. Да, так прямо и было написано: «Вице-директор второго департамента». Без прилагательного «бывший». Впрочем, это прилагательное отсутствовало и в остальных случаях.
Репнин оглядел гостей. Сквозь снежную замять седых бровей выдвинулись глаза – Толокольников был хмур. «Ну, решайся», – точно говорил он. Беззвучно улыбался Ланской. Казалось, для него улыбка и знак радости, и знак печали. Напряженно вздрагивали усы Даубе.
– Письмо должно быть предано гласности четвертого января? – спросил Репнин.
– Четвертого, – лаконично ответил Даубе: странное дело, к концу беседы он стал предельно лаконичен.
– А Учредительное собрание открывается пятого? – спросил Репнин.
– Какое это имеет отношение к письму? – подал голос Ланской. «Однако этот с несмываемой улыбкой почтительно робок и нагл», – подумал Репнин. – Какое, в самом деле? – спросил Ланской терпимее.
«Имеет, – подумал Репнин. – Разумеется, имеет», – сказал он себе. Однако цель, к которой стремился Даубе, собрав силы и разогнавшись, отнюдь не призрачна, продолжал размышлять Николай Алексеевич, и замысел письма совсем не беспредметен. Новое правительство атаковало тот мир, предав гласности тайные договоры России, – жестокий удар по тому миру и по всем, кто пытался вдохнуть в него жизнь. Не было силы, которая бы могла сегодня отвратить его. Но, очевидно, так полагал Даубе. нашлась сила, способная этот удар умерить. Отошла в небытие Февральская революция, пришла Октябрьская. А об январской не слыхали? Нет, январь был не только в девятьсот пятом. Он есть в пухлых, отпечатанных на серо-зеленой бумаге календарях восемнадцатого года. Пятое января не за горами. Но то день завтрашний, а не сегодняшний. Квадрат письма точно врезан в темную поверхность стола, и шесть глаз обращены на Репнина, шесть молчаливых и твердых глаз, твердых, несмотря на возраст Толокольникова и улыбку Ланского, которая, как полярное светило, теплится, но не закатывается. А на темно-коричневой поверхности столика лежал белый лист. Не лист – каменная плита. Упрись плечом – не сдвинешь.
– Я сейчас думаю вот о чем, – сказал Репнин и увидел, как шесть глаз налились тяжелым металлом. – В жизни я не подписал ни единой бумаги, написанной другими… – Скрипнул стул под Даубе, Кирилл Иванович приподнялся и сел, видно, вовремя сдержал себя. – Не хотел бы жертвовать этим принципом и сегодня.
– Простите, вы отказываетесь присоединиться к письму своих товарищей, потому что… – Даубе остановил взгляд на Репнине. – Потому что связали себя иными обязательствами?
Репнин едва удержался, чтобы не встать.
– Что вы имеете в виду? – спросил Николай Алексеевич как только мог спокойнее.
Даубе посмотрел на Толокольникова, потом на Ланского, нет, он не обменивался взглядами – просто хотел удостовериться, что в столь ответственную минуту они рядом.
– Вашу встречу с Ульяновым, во время которой, очевидно, шла речь и о тайных договорах. – Фраза Даубе была утвердительной, но одновременно содержала и вопрос.
– Да, речь шла и об этом, – ответил Репнин.
Вновь глаза Даубе устремились к Толокольникову и Ланскому, но на этот раз они лишь скользнули по их лицам.
– Я понимаю деликатность разговора. Николай Алексеевич, но должен вас спросить. – Он умолк, очевидно, ожидая ответного «пожалуйста», но Репнин молчал. – Я должен, – повторил он почти извиняющимся тоном. – В этой беседе… вы высказали свое мнение? – Даубе потянулся к коробке с папиросами, с ловкостью профессионального курильщика выдул из папиросы табак, закурил. – Извините за настойчивость: какое? – спросил Кирилл Иванович, спалив единой затяжкой треть папиросы и со стоном выдохнув дым. Даубе на мгновение исчез, скрытый сизыми клубами.
– Я выразил сомнение, что этот акт соответствует интересам России, – ответил Репнин. – Независимо от того, какое правительство у власти, – добавил он.
Толокольников наклонился, достал из жилетного кармашка миниатюрную пудреницу, украдкой припудрил нос.
– И вы готовы подтвердить это мнение письменно? – спросил Даубе, он был последователен в атаке.
– А разве мое слово ставится под сомнение? – произнес Репнин как можно вразумительнее.
– Готовы подтвердить… письменно? – подал голос Ланской и втянул шею, точно намереваясь принять удар самим теменем.
Репнина объял гнев. Казалось, еще секунда – и он воспламенится. Все, что он думал о Даубе сегодня утром, когда раскладывал сверла, полученные из Христиании, поднялось в нем с новой силой. В самом деле. Даубе учит его чести и любви к России! Даубе, пришедший на русскую дипломатическую службу бог знает откуда! Даубе, который едва кланялся с ним на Дворцовой и готов был походя растоптать Репнина и таких, как он. По какому праву, в силу какого закона он так разговаривает с Репниным? Кто уполномочил его, и есть ли человек или сообщество людей, которые могли бы облечь его таким правом?.. Какое бы удовольствие испытал Репнин, если бы имел возможность выразить Даубе хотя бы частицу своего презрения. Разумеется. Репнин знал, что никогда этого Даубе не скажет. Но одна мысль, что он презирает Даубе независимо от того, что произнесено Репниным или будет произнесено и что Даубе об этом догадывается, – одна эта мысль странно обрадовала сейчас Николая Алексеевича.
– К тому, что я сказал, мне трудно что-либо добавить, – сказал Репнин и оглядел гостей, которые вдруг затаили дыхание, будто намереваясь произнести нечто такое, что не могли произнести до сих пор.
– Благодарю вас, – сказал Даубе и встал.
Толокольников и Ланской последовали его примеру.
Репнин остался один. Зачем Даубе и его сподвижники приезжали к Репнину? Нет, не только заручиться подписью Николая Алексеевича под протестом дипломатов, но и сделать невозможным новый визит Репнина в Смольный. Репнин не кривил душой, когда говорил Даубе. что не одобряет публикации тайных договоров. В конце концов это же он сказал и в Смольном. Должен ли он был об этом говорить Даубе? Пожалуй, должен. Для Репнина это вопрос чести, для Репнина. Рискнет ли Даубе использовать это мнение Репнина в своих целях? Вряд ля. В самом деле, присовокупить к письменному заявлению дипломатов устное мнение Репнина – значит дать понять, что Репнин отказался подписать заявление. Многое ли приобретет Даубе, поступив так? Больше утратит, чем приобретет.
Так думал Репнин. А Даубе?
46
– Я вам ничего не сказал о Репнине? – спросил Чичерин Петра, когда они покинули Смольный.
– За исключением того, что он профессиональный дипломат и, кажется, ваш коллега по службе в Министерстве иностранных дел, – ответил Белодед.
Чичерин передвинулся на сиденье и посмотрел в мутноватое окошко автомобиля – на тротуаре, в этот непоздний час безлюдном, ветер свивал снежные вихры.
– Тогда я вам почти все сказал, – усмехнулся Чичерин добродушно-иронически. – Да, он дипломат, хотя и своеобразный, не столько дипломат-практик, сколько ученый, знаток международного права, очень знающий. Погодите, как я сказал? Знаток… знающий? Как плохо! – воскликнул он огорченно и умолк. – А вот если говорить о дипломате-практике, то это его брат Илья Алексеевич: Кажется, он жив. Мы будем иметь возможность видеть и его. – Чичерин вновь взглянул в окошко – солдат вел городского обывателя. Солдат был в шинели, а обыватель в тяжелой шубе с шалевым воротником. Солдат шел вприпрыжку, а обыватель неторопливо. – Мы знали друг друга еще с детства… Будто недавно все это было, а годов минуло пропасть!
Не зря эта часть Питера зовется деревней – Чичерин потратил десять минут, прежде чем разыскал дом Репниных. Из всех окон дома было освещено только одно. «Горит настольная лампа, – подумал Чичерин. – Николай заканчивает очередной труд о таможенных законах…»
Георгий Васильевич услышал, как твердая рука повернула ключ, и в дверях возник человек: он шагнул Чичерину навстречу и разверз руки:
– Одно слово, сюрприз, да еще какой!
– Николай! – успел только вымолвить Георгий Васильевич. – Николай… Николай Алексеевич! – произнес Чичерин, тщетно пытаясь высвободиться из объятий. – После таких объятий, Николай, я подумаю, представлять тебе Петра Дорофеевича или нет, – проговорил Чичерин. – Да уж знакомься: Белодед. Петр Дорофеевич, наш добрый товарищ и коллега. Нынешний адрес: Петроград. Литейный проспект, прежний – Глазго…
Рука Репнина показалась Петру приятно твердой.
– Я бывал в Глазго. Прошу вас, – произнес Репнин, приглашая гостей. – Елена! – крикнул он негромко, очевидно, желая, чтобы, до того как гости войдут в первую комнату, дочь вышла навстречу – он хотел выказать гостям полную меру радушия.
Явилась Елена и, смутившись, едва не отступила в комнату, из которой вышла. На плечах был клетчатый плед, видно, она долго читала, умостившись калачиком в кресле, укрывшись пледом.
– Георгия Васильевича ты знаешь давно, – сказал Репнин, обращаясь к Елене. – Я рассказывал тебе о нем, когда говорил о наших поездках в Тамбов.
Представляя Петра. Репнин был немногим щедрее. Он отрекомендовал его другом и сослуживцем Чичерина, старожилом Глазго.
– Ты можешь говорить с Петром Дорофеевичем по-английски, – заметил Репнин.
Когда Елена протянула руку Чичерину, протянула с недевичьей строгостью и простотой. Петру показалось, что Георгий Васильевич беспокойно и смущенно пожал ей руку и поднял глаза на Репнина – Чичерин точно искал защиты. Потом ускорил шаг и увлек Николая Алексеевича за собой.
– Только, ради бога, не говорите со мной по-английски, – взмолилась Елена, обращаясь к Петру, и сбросила плед на стул, стоящий подле. – Согласитесь, это нелепо.
– А почему бы не поговорить по-английски? – Белодед и виду не подал, что шутит.
– Умоляю вас, – проговорила она, и он заметил, что ей нравится просить его.
– А я иного языка не знаю. – Ему хотелось продлить этот разговор.
– Очень прошу, – промолвила она: Елена будто связывала с его ответом нечто большее, чем то, о чем шла речь.
Петру показалось: лицо ее было очень хорошо, – одновременно и наивно-детское, и доброе, хотелось даже назвать его красивым, хотя это было и не так.
– А мы попросим Елену, и она кликнет Илью Алексеевича, – сказал Репнин. – Елена, помоги нам, – обратился он к дочери.
Елена взяла со стула плед.
– Я готова, только… – Она встретилась взглядом с Петром. – Без спичек мне туда не пройти.
Петр вызвался помочь. Белодед заметил: Репнин не противился, напротив, он был рад этому.
– Только оденьтесь, ради бога, – сказала Елена Петру. Ей, как отметил Белодед, небезразлично было сказать это.
Они вышли.
Снег кончился, было мглисто, темно.
– Погасите зажигалку… – сказала она и вытянула руку, точно ощупывая снег.
– Какой же толк в том, что я пошел с вами, если зажигалка не дает света?
– Зажигалка не для света – для храбрости, – сказала она серьезно. – Если вы есть, зачем зажигалка?
Он загасил зажигалку – перед ним раздвоился ствол дуба.
– Как его повело! – сказал Петр, не отрывая глаз от дерева. – Точно железо на адском огне.
– Нет, не железо – дерево, – отозвалась Елена из тьмы, голос ее был тревожен. – Просто рядом стояла сосенка – вот они и схватились. Дуб устоял, да только вон как его покорежило, хотя, говорят, и не очень стар – лет шестьдесят. – Она вздохнула. – К шестидесяти и человек вот так…
– Человека! – усмехнулся Петр. – Не хочешь, а покорежит в шестьдесят, сама природа покорежит! – добавил он и пошел от дерева.
– Я так думаю: каждому человеку дается по солнцу, поспевай счищать с себя скверну, чтобы, не дай бог, не облепило.
– Это какое же такое солнце? – спросил Петр и, оглянувшись, вновь посмотрел на дерево, оно было ему живым укором.
– Какое такое солнце? – переспросила Елена. – Начало жизни – вот какое солнце! Начало – может, детство, а может, юность – это и есть солнце, у каждого оно! Будь таким же чистым, как в начале жизни, и совестливым, и храбрым, и верным. Наверно, я уже старая! – сказала она, радуясь. – Старая! – У нее заметно улучшилось настроение, после того как она установила это. – Береги солнце!
– Значит, «береги солнце»? – произнес он медленно, с суровой значительностью повторяя каждое слово. – Так?
– Да, а что?
Он не ответил, да и отвечать было некогда: они поднимались уже на крыльцо. Но когда он входил в холодный коридор флигелька, думал, упорно думал: «Нет, начало, самое начало – солнце не только для человека, для революции тоже. Сколько будет она жить, пусть не устает оглядываться на год первый – солнце светит оттуда».
Когда они возвращались, ее рука оперлась на руку Петра, и он вдруг почувствовал, как ощутимо легка Елена. Было даже немного страшно, что она так невесома, где-то должна же была помещаться ее неуступчивая суть.
47
Илья явился через полчаса, и Репнин с Чичериным перешли в столовую? Илья был рад Чичерину. Ему доставляло удовольствие откликнуться на шутку Чичерина смехом, иногда откровенно дружелюбным, иногда ироническим, или поощрительно воскликнуть: «Да, разумеется, само собой!» А однажды он даже разразился пространной тирадой.
– Все говорят, мирный договор, мирный договор. Договоры надо подписывать так, как подписал последний монарх известный договор на финляндских шхерах. – Илья не без смятения отыскал нужную формулу, чтобы как-то назвать царя, и был доволен, что нашел. – Господи, как все это легко было сделано! Ламсдорф вызвал меня и сказал, что я должен быть в свите государя и в той мере, в какой возможно, информировать его, Ламсдорфа, о развитии событий. Не думаю, что Ламсдорф догадывался, какой оборот могут принять события. Иначе бы он выставил более надежный караул! А так все было возложено на вашего покорного слугу и развивалось стремительно.
Время от времени Петр поднимал глаза и смотрел вокруг. Обстановка в доме не показалась ему богатой. «Можно быть дворянином и даже кадровым дипломатом и не без труда сводить концы с концами – явление чисто русское», – подумал Петр. В доме было много старых вещей, которые переходили, наверно, из поколения в поколение и к которым в доме привыкли: диван, обтянутый черной кожей, полукресла с высокими спинками, потемневшие от времени, секретер со множеством ящиков, украшенных медными ручками, он стоял в красном углу, монументальный и немного таинственный, раскрытое пианино (еще сегодня, быть может, играла Елена) и поодаль миниатюрный клавесин – из каких далеких времен он перекочевал сюда и кто мог играть в этом доме: покойная жена Репнина? С появлением в доме пианино клавесин был ни к чему, но продолжал стоять как молчаливый свидетель времени. «В этом доме, – думал Петр, – люди успевали привыкнуть к вещам и вещи, как могли, помогали жить». Кстати, по обличию своему дом меньше всего напоминает дворянское гнездо. Недоставало не только богатства – изысканности. Если не знать Репниных, дом можно было принять за жилище семьи не столько старопетербургской, дворянской, сколько разночинной. Наверно, это был тот самый пример, когда грань между оскудевшими дворянами и разночинцами воспринималась не без труда.
– Был июль, – продолжал Илья, – на сине-голубом фоне моря все казалось немножко игрушечным: и императорская шхуна, на которой мы шли, и команда в безупречно белых накрахмаленных матросках, которая по поводу и без повода вызывалась наверх и строилась, и офицеры, тщательно отутюженные и промытые, будто бы приготовленные для погребения, и, простите меня, наш самодержец, которого умиляла игра в матросиков и который сам по мере сил и возможностей поддерживал эту игру. Когда появилась шхуна под германским императорским флагом и встала поодаль, она показалась неестественно красивой, будто то был кораблик, нарисованный детской рукой, – линии неправильны, краски резковаты. А потом на шхуне появился Вильгельм и очаровал всех мощью и красноречием. Надо отдать должное немецкому царствующему дому: он славно потрудился, чтобы воздвигнуть такое великолепие, – не человек, монумент. В общем, все происходило блистательно: оркестр, улыбки, крики «ура» и под стать торжественности густо-синее небо. Собственно говоря, я умиленно глазел на эту почти византийскую пышность и не знал, что доносить Ламсдорфу.
Петр перевел взгляд на младшего Репнина. Он больше остальных членов семьи был похож на свой дом – у него была внешность инженера, быть может, молодого помещика, перестраивающего хозяйство на западный лад, наконец, школьного инспектора, увлеченного осуществлением новых реформ, но не дипломата. Для того чтобы быть дипломатом, ему, пожалуй, недоставало лоска. Если Репнин избрал ту разновидность дипломатической профессии, которая в равной мере может быть названа и дипломатией, и наукой, он больше ученый, чем дипломат. И еще заметил Петр: глаза у него необыкновенные – глаза человека, который все видит.
– Единственное, что контрастировало с общей торжественно-величавой обстановкой, – повествовал между тем Илья, – лицо морского министра Бирилева. С некоторого времени он стал так угрюм, как только может быть угрюм человек, если с ним стряслась беда. Было даже немножко обидно, что среди присутствующих есть человек, которого огорчает всеобщее ликование. Мне стало жаль его – он был добрый служака. Как мог, я пытался рассеять его угрюмое состояние и узнать, что испортило ему настроение, – старший Репнин сделал паузу и иронически оглядел присутствующих. – Видно, в своей печали морской министр истосковался по участию, и потребовалось не так много усилий, чтобы он открылся. «Вы знаете, что произошло не ранее, как вчера вечером? – спросил Бирилев. – Император пригласил меня и в блаженно-ласковом тоне сказал: „Мой министр, вам надо подписать вот эту бумагу, но только, чур, не читая ее. Вы ведь верите мне, мой министр?“ Я сказал: „Разумеется, ваше величество“. – „Тогда подпишите“». – «И вы?..» – спросил я Бирилева, еще не догадываясь, что царь подписал, а он, Бирилев, санкционировал договор, разрушающий всю систему союзных обязательств России. «Я подписал», – ответил Бирилев. Вот и все, что я собирался вам рассказать, – заметил, улыбаясь, Илья Алексеевич, изящным жестом достал из пиджачного кармашка белоснежный платок и коснулся влажного лба – рассказ стоил немалых сил. – Вот так надо заключать договоры! – сказал он, почти торжествуя.
Он рассказал эту историю с той грацией и легкостью, с какими нередко, наверно, передавал за столом светские новости. И голос, прерываемый хрипами, и рука, только что такая неуклюже тяжелая, и лицо, желто-белое и оплывшее, – в какой-то момент все это не слышалось и не виделось, жил лишь голос, изящно гибкий, исполненный ума и лукавства.
– Да, это пример для потомков, – заметил он и сощурил глаза, иронию точно ветром сдуло, а от добродушия не осталось и следа.
– Однако ты сейчас почти неотличим от морского министра. – Николай посмотрел на брата, он лучше остальных чувствовал приближение грозы и знал, что сдержать ее можно только контрударом.
– Ну нет, Николай Алексеевич, – возразил Чичерин, точно желая предупредить взрыв, – я против исторических параллелей.
Старший Репнин вынес на скатерть желтые кулаки, грозно приподнял и бесшумно положил на стол.
– К черту Вильгельма с Николаем и Бирилева в придачу! – произнес он мрачным шепотом. – Что будет с Россией, господа? – С невеселой решимостью он оглядел всех, кто сидел за столом. – Ленин полагает, надо идти с немцами на мировую? Позорнее этого мира Россия не знала.
Он стоял, охваченный беспокойством. Ему казалось, что сию минуту должен обвалиться потолок над ним, однако он продолжал стоять.
– Что вы молчите, господа? – спросил он, и молчание было ему ответом.
– А ты не думаешь, – осторожно поднял хмурые глаза Николай, он был заинтересованно внимателен, – что начинается баталия, самая крупная за все эти годы: и Брест-Литовск, и договор с немцами – это вопрос… стратегии?
– Да, но у каждой стратегии есть цель, – произнес Илья и обратил неприязненно-скептический взгляд на брата. – Какая цель здесь?.. Елена, дай карту, что лежит на столе в библиотеке! – крикнул он племяннице. Карту он положил на стол так, чтобы была видна всем. – Что значит отдать немцам эти земли? Это значит лишить Россию всех самых технически развитых областей, а Германию вооружить всем, чего у нее нет: нефтью, углем, металлом… Отдать немцам эти земли – значит заколотить двери и окна русского государства на Запад, то есть все то, что со времени Петра… Я не Кутузов, но я хочу понимать идею, которая эту стратегию движет.
В тишине, наступившей тотчас, голос младшего Репнина прозвучал необычно.
– Ты сказал: Кутузов… А ведь что такое Кутузов для всех, кто помнит историю? Даже для нас, людей невоенных? Я так мыслю: Кутузов есть прежде всего… разумная жертва.
– Я этого не понимаю, – бросил Илья. – Может, другие поймут!
Николай придвинулся к столу и взял карту.
– А я объясню, – произнес он и задумался. – Да, разумная жертва, когда армия, а возможно, и страна жертвуют одним, может быть, очень большим, чтобы спасти еще бóльшее, если хочешь, главное. К чему говорить о дверях и окнах, когда речь о самом доме: стоять ему на этой земле или рухнуть. У Кутузова была дилемма: положить армию или отдать Москву. Он отдал Москву и сберег армию. Выждал момент и погнал Наполеона.
– Сберечь армию? – В едва заметных щелках враждебно блестели глаза Ильи.
– По-моему, больше.
– Россию?
Сравнение Ленина с Кутузовым (с Кутузовым сравнивался именно Ленин!) выглядело наивным, думал Петр, но в этом сравнении был смысл, здравый смысл. По крайней мере. Репнин мог выразить свое согласие с помощью такого сравнения, и это прозвучало достаточно веско. Он не побоялся сказать об это брату без обиняков, прямо, и это располагало к младшему Репнину.
Чичерин, молча слушавший братьев, вдруг забеспокоился.
– Я так думаю. – Его голос приобрел и большую силу, и большую свободу. – Надо заколотить окна, заколотить их и законопатить. Придет время – все окна настежь!