Текст книги "Иду над океаном"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
– Я правда такая? – тихо, не поднимая головы, спросила Ольга.
Нелька не ответила сразу. И Ольга, чтобы скрыть смущение, чувствуя, как у нее горят уши, потянулась к другому листу, где была нарисована со спины, с закинутыми на затылок руками перед окном.
Нелька обняла ее за плечи и засмеялась.
– Господи! Да ты уже взрослая… Такая, такая. Можешь быть спокойна. В тебе ничего нет лишнего. Все хорошо.
– И это? – кончиком пальца Ольга коснулась груди на первом листе.
– И это…
Некоторое время обе рассматривали работы. Потом Нелька расчистила дорожку к двери.
– Совсем забыла: у нас кончился кофе. И знаешь, пойдем отсюда. Пойдем куда-нибудь на люди. Чтобы их много было и чтобы нас никто не знал.
Но в кафе, многолюдном и шумном, куда они зашли, неся на лицах запах снега и холода, Ольга притихла.
– Ты отчего не пьешь свой кофе? – спросила Нелька.
– Не хочется. Я бы с удовольствием выпила чего-нибудь крепкого.
– Коньяк? У меня есть деньги. Это мой недостаток – у меня всегда есть деньги. Правда, скучно быть с художником, у которого есть деньги?
– Нет. Два раза нет, – сказала Ольга. – Во-первых, не скучно, во-вторых, мне пить нельзя. Я сегодня дежурю в ночь.
– Тогда другое дело. И мне нельзя. Я не люблю пить, жаль ясности, что в душе и в голове. О чем ты думаешь?
Ольга пожала плечами.
– Вот видишь! А ты говорила – «все»! Нет, моя девочка, совсем не все. Два часа назад я закончила картину, стараясь высказать это все. А ты, моя модель, уже такая, какой я тебя не знаю.
– Я не могу тебе пока сказать, – ответила Ольга. – Но знаешь, за эти два часа, мне кажется, я повзрослела. Я очень люблю отца, маму, Наташку. И когда уходила из дома, я думала, что иду искать свое. Самое-самое свое. А вот получилось – я теперь поняла, – я ушла не от них. Я ушла от Наташки скорее. Из-за обиды, что ли. Теперь я могу это сказать тебе, потому что сказала это и себе. Но странно – я поняла это, но убеждена, что ушла бы от них уже и сейчас. Тем более сейчас. Не от них, Нелька, от себя. По зрелому размышлению, чепуха все это: надо было поступить в институт, закончить его и т. д. и т. п. Я не могу. Не могла, не хочу, не хотела. Не захочу. Никогда!
– Ты не заводись, – сказала Нелька.
– Я не завожусь, я думаю вслух. Иногда мне самой дико от своего поступка – ведь я их люблю. Я даже не знаю, что было бы, если бы они у меня были другие или если бы это были бы не они. Но и в такие минуты я не представляю себя вместе с ними. Нечего мне там делать. А… не хочу больше об этом.
Нелька допивала кофе, поглядывая на Ольгу умными и немного чужими глазами.
Она сказала:
– Ты, конечно, сказала глупость. Но я поступила бы так же. Ты сильная, Ольга. Знаешь, чем дорога жизнь? Мукой! Я сегодня счастлива. Но я измучилась сама и измучила всех, кто близок мне. И тебя в том числе… Нет, я поступила бы так же. А быть может, я не смогла бы… Ты сильная, Оля, – повторила она.
* * *
Людмила готовилась к госам. Потом сдавала их. Дом, Ирочка, часть Людкиной работы в клинике как-та сами собой перешли к Ольге. И когда в один прекрасный день все закончилось – вокруг Ольги словно тишина наступила, и она поняла, что устала смертельно.
Люда пришла поздно вечером. Тихая-тихая, села на краешек кровати, на которой спала Ирочка. И молчала. Что-то было у нее в руках, но Ольга не разглядела спросонья: задремала на тахте под невыключенным торшером.
– Я сейчас накормлю тебя, – сказала Ольга, вставая, и сонно пошла на кухоньку – как была в рубашке и босиком, убирая со лба спутанные волосы.
Она только включила газ, как Людка познала ее странным, глухим голосом. У Людки всегда был резкий голос, не зная ее, можно было подумать, что она сердится. Все еще машинально, но уже просыпаясь, Ольга пошла на зов.
Людка, в общем-то мужественная и на самом деле похожая на мужчину Людка плакала, уткнувшись лицом в ладони и раскачиваясь из стороны в сторону.
И Ольга обалдело уставилась на нее, не зная, что сказать.
– Ну что ты, что ты? – только и проговорила она.
Не отвечая, Людка отняла одну руку от мокрого яйца, взяла с краешка стола серо-синенькую книжицу и протянула Ольге.
Это был диплом. А к верхней корочке его был прикреплен значок – красненький ромбик с белой полосочкой по краю.
До рассвета почти они обе просидели обнявшись. И их слова были легкими и светлыми.
Наконец можно было оглядеться. И Ольга увидела, что вокруг лето в полном разгаре. Да и не только она – и Людмила, и Иринка. Они устроили себе праздник: набрали еды, взяли у соседа надувной матрац и палатку и уехали на целые сутки на левый берег. Они долго шли по этому берегу от пристани, на которой их высадил катер, сдерживаясь, чтобы не растратить того, что бережно несли в себе. Это была какая-то вспышка радости и праздник жизни. Вода в огромной реке была синяя-синяя, солнце рушилось на них, на воду, на тончайший прибрежный песок, а от горного хребта через излучину реки тянул бархатный ветер.
К ночи развели костер. Он потрескивал, озаряя их лица, и были слышны плеск реки и отдаленный гул большого города. Потом гул затих. Лишь изредка было видно, как среди строгих дежурных огней на том берегу проплывали яркие глаза автомобилей да проползал время от времени со светящимся, как у светлячка, телом автобус. Потом и это прекратилось, и остались одни огни пристаней – большого речного порта. Отражения этих огней горячо плавились на черной уже и таинственной в своей черноте воде, и даже самого слабого огня на том берегу хватало, чтобы лечь каплями бликов через всю ширину реки.
Собственно, это было их прощанием, потому что через два дня Людка уезжала с Ирочкой в другой город, в другую клинику ординатором. И комнату ей там давали, и через студентов-практикантов из этого города она уже договорилась и о няньке для Ирочки, потому что детских садов там было мало и очередь на место длилась долгое время.
Это последнее Ольга узнала уже здесь, на берегу. Сначала она испытала горечь оттого, что Люда заранее и без нее все обдумала. Но потом поняла, заставила себя небольшим усилием воли понять: жизнь идет. Ничего тут менять нельзя и не надо. Людка едет искать свое бородатое счастье. Хотя лично она, Ольга, этого бы не делала, а если бы и делала, то совсем иначе.
Расставаться им было тяжело. Тяжело было говорить что-либо на эту тему. И они молчали, обе ощущая, что сделали какое-то огромное доброе дело – точно прошли половину трудной дороги. А под утро, когда рассвет уже разредил тьму над хребтом и сам хребет обозначился в сером небе, а костер погас и только еще угли тлели в нем, источая тепло и запах чего-то давнего-давнего, дорогого до слез, она догадалась, что Люда неспроста втайне от нее договаривалась о квартире на новом месте. Ольга не позволила бы ей оставлять эту квартиру: легко было бы поменяться или сдать ее в исполком, чтобы получить равноценную там. Но спорить не хотелось, да и бесполезно спорить.
…Проводить Люду Ольга не могла, дежурила в клинике. Они не договаривались об этом. Но Ольга знала – вагон № 6 единственного поезда в том направлении, в 20.15 местного. Она была как на иголках. И несколько раз бегала вниз, во двор, поджидая санитарную машину. Узнала, что сегодня дежурит Петька Гостевский, тот самый, что возил ее за кровью для Кулика (2-я группа резус минус). Он должен был приехать с минуты на минуту с аэродрома санавиации. Он приехал. Ей сказали об этом. Она спустилась еще раз вниз. «Петенька, ну всего двенадцать минут. Пять туда, две там, только скажу «до свидания» – и пять минут обратно. Мне и самой долго нельзя».
– Людка – это человек, – сказал Гостевский. И он в преддверии поездки поднял капот и полез туда, блестя вытертыми о сиденье штанами, чтобы не послали никуда в это время.
Когда Ольга проходила по длинному коридору клиники в свою перевязочную, ее окликнули. Звала маленькая санитарочка.
– Волкова, в операционную!..
Недоумевая, Ольга вернулась. Надела бахилы, у торжественно строгих дверей операционной натянула маску, болтавшуюся у подбородка, поправила колпачок на голове и вошла.
На операционном столе лежал больной, хотя время было позднее для плановой операции. Больного уже интубировали, Минин, анестезиолог и студент-практикант Володя – огромный парень с умным женским лицом – устанавливали экран. И система для переливания крови была налажена, только пережата зажимом. Минин, не снимавший очков, надевал маску по-своему – нос у него был завернут отдельно, этаким колпачком, чтобы очки не запотевали.
Не поворачиваясь к Ольге, он буднично сказал:
– Идите мыться, Волкова, будем работать…
Сердце у Ольги охнуло.
– Проникающее ранение грудной клетки. Наша операционная сестра наверху, там тоже операция. Экстренная.
Только на мгновение возникла мысль: «А Люда, Ирочка? Ведь они же уедут. И Гостевский ждет». Но тревожная радость захватила ее. Никогда бы ее не поставили к операционному столу на плановой операции – никто бы ей этого не доверил. Но она понимала – все шло к этому. Все чаще и чаще ее звали на операции. Она стерилизовала все эти кохеры и тупферы, иголки и кетгут, УКЛы, шланги, зонды, катетеры. Она знала названия инструментов и их назначение. Ставила системы с физиологическим раствором и кровью. И она давно заметила, что когда она останавливалась позади Минина во время операции, он объяснял ассистирующим свои действия как-то несколько иначе. Подробнее, что ли. Она догадалась об этом, прислушавшись однажды к ходу операции из стерилизаторской: там было окошко в операционную, через которое подавали в горячих автоклавах инструменты.
Ольга успела шепнуть санитарке, позвавшей ее:
– Сбегай вниз, скажи шоферу на санитарной машине – я занята, все отменяется. Скажешь?
Она мылась лихорадочно, боясь, что вот появится операционная сестра и ее отошлют назад, в перевязочную.
И сердце у нее колотилось так, что она даже плохо слышала. Но потом, когда уже вымылась, когда надела желтый от частых обработок стерильный халат, она подумала, робея, что будет лучше, если вернется операционная сестра. Огромный, на одной ноге с тремя лапками на колесиках стол с инструментами пугал ее. Ей казалось, что она все перезабыла. Да и на самом деле – покажи ей сейчас зажим или тупфер, она не отличила бы их один от другого, волнение зажало что-то в груди, она даже дышала неглубоко и часто, и у нее кружилась голова.
А Минин, видимо, понял ее состояние. Он сказал:
– Мы вам поможем, Волкова. Надо же когда-то начинать. Не все же носить подносы…
Она стиснула кулачки и подошла к столу. У молодой женщины на операционном столе была широкая резано-колотая рана левой стороны груди, при каждом вдохе аппарата искусственного дыхания воздух и кровь с клекотом выходили из раны. Ассистенты Минина обкладывали операционное поле стерильными салфетками. Лицо раненой было закрыто экраном. Неестественной смугловатостью отливала ее маленькая плотная грудь. И Ольга не сразу догадалась, что это просто она покрыта кровью из раны.
Но только мгновение Ольга думала о человеке на операционном столе с состраданием, которое испытывала в своей перевязочной. Там перед ней были наполненные страхом перед перевязкой и болью глаза. Или отвагой и болью, как у Кулика. «Где теперь он, милый мой скандалист?» Здесь была только рана, стол с влажно поблескивающими инструментами. Они лежали на стерильной простыне, как оружие, и к ним нельзя было прикоснуться голыми руками. Она еще не знала, что вот такое состояние, которое овладело ею, владеет всеми здесь – оператором, ассистентом, анестезиологами. И это не только профессиональная привычка. Нет. Это большее – это работа. И тут странно перемешалось все. Они любят оперировать, как летчики, наверное, любят летать, и в них нет какого-то земного сочувствия и жалости, их жалость на лезвии скальпеля и кончике хирургической иглы – она жестока. И необходима. И потом, после операционной, человек снова станет для них человеком – с глазами, с руками, с тем, что чувствует и думает. Это потом, не сейчас. Ольга смутно-смутно осознала ту грань, незримую, но очень реальную, которая отделяет их всех от обычной жизни и взаимоотношений за порогом операционной. У рыжего Минина и руки были рыжими, и темные пятна веснушек просвечивали сквозь матовые перчатки. И в прорези халата, застегнутого между лопатками зажимом, тоже просвечивала кожа, покрытая веснушками.
Работал он скальпелем и своими короткими пальцами – расширял ими рану. И вдруг он сказал, почему это делает руками. Голос его под маской звучал глухо, но внятно. В операционной было тихо, так, точно она погрузилась куда-то глубоко-глубоко. И только с шорохом, ритмично звучал дыхательный аппарат, шелестели одежды на операторах. И когда он сказал, что руками расширяет операционную рану потому, что так легче будет зашивать потом шов и легче пройдет заживление, оба ассистента удивленно глянули на него поверх масок, перевели взгляд на Ольгу и снова на операционное поле. А Ольга поняла, что сказал он это для нее, потому что чувствовал, как непривычно ей все это. Хотя она много раз видела все, она знала: сейчас видит и понимает все иначе.
Ольга подавала инструменты, чуть пристукивая ими о раскрытую ладонь хирурга. Минин сказал ей:
– Подавай тверже. Я должен слышать, что у меня в руке.
Несколько раз она ошиблась: подала не тот кохер. И он поправил ее. И в его терпеливости уже звучало раздражение, которое он сдерживал в себе.
Ранено легкое, задета сердечная сумка: орудие, вошедшее в грудь этой женщины, было большим – оно прошло почти насквозь грудную клетку. И ударили ее страшно.
– Нож. Это хорошо, что нож. Хуже, если бы это была пуля или дробь. Для всех хуже – и для нее и для нас. Особенно дробь, – сказал Минин.
Они убрали сегмент в левом легком, ушили перикард. Обычно Минин после этого отходил, снимал перчатки и шел в стерилизаторскую – курить. Это Ольга уже изучила. Но сейчас он стоял до самого последнего узелка.
Когда Ольга опомнилась, за окном операционной было темно. И нечеловеческая усталость давила ей на плечи, ноги не держали ее. Из рук все валилось. Она плохо слышала, что говорят вокруг, перед глазами все плыло и качалось. И она едва добрела до своей перевязочной и легла на жесткий диван. Минин вошел к ней минут через двадцать. Уже в обычном халате с вышитыми красной ниткой инициалами над карманчиком. Она поглядела на него, не узнавая…
– Лежи, лежи, – сказал он. – Я только проведать тебя. Вот примешь таблетку, и все пройдет. Ноги дрожат? – спросил он с усмешкой, перебивая самого себя, и, не дав ей ответить, добавил: – Когда я оперировал на легких впервые, мне несколько ночей снились такие ужасные вещи, что я готов был сойти с ума: то забыл тампон в ране, то пришил не так, то закрыл рану неплотно… Прошло… И у тебя пройдет.
Он говорит с ней, как с больной.
– Пройдет… А вообще ты молодец. У тебя есть хватка. – Он помолчал, покачиваясь с пяток на носки и глядя на Ольгу с высоты своего небольшого роста покрасневшими, чуть навыкате глазами. – Знаешь, что с тобой произошло сегодня? Ты лежи, я скажу. Ты влезла в окно. Да, в хирургию ты влезла в окно. Все входят через дверь. А мы с тобой – через окно. Вон Володя, который мне ассистировал нынче, – на пятом курсе. Он уже делал и аппендэктомию, сам причем. Да еще какую – почти три часа. Флегмонозный аппендицит. И мне помогает, и после «госов» его возьмут в хирургическое отделение. Я работал фтизиатром – пилюли, горчичники, диета, паск… Десять лет работал. Целый диспансер вел. Рая – операционная наша – училась. Так и училась на курсах операционных сестер. Тебе тоже надо учиться. Но это уже потом. Ты влезла в окно. Как и я.
Минин снова помолчал. Ольга не могла больше лежать и села на своем диванчике.
– Я не стану от тебя скрывать. Я хочу сделать из тебя операционную сестру. Ты знаешь, как это много для оператора и для операции – операционная сестра? Это очень много. – И, уже уходя, он добавил в дверях: – На днях целая бригада летит в Дальний. Отбирать больных. Меньшенин недаром здесь был. Ты летишь тоже. Поняла?
Она молча кивнула ему. Таблетку, которую он оставил для нее на уголке стеклянной тумбочки, она принимать не стала. А в мозгу почему-то застряло название – Дальний.
– Дальний, Дальний, – шептала она, мучительно стараясь припомнить что-то очень важное, связанное с этим названием. – «Дальний…» Да ведь туда же уехал Саша.
Эта ночь, когда по городу дежурила клиника, выдалась бурной. Часа в три привезли еще одного больного. Вернее, сразу двух – оба с ранением грудной клетки. Одно – огнестрельное. Мальчишка лет семнадцати отправился с приятелями на охоту. На три человека у них было два ружья. Оба взяли тайком у родителей. Всего-то у них было четыре патрона, из них один заряженный на зверя жаканом. Он-то и выстрелил, когда грузили поклажу в лодку. Пуля раскроила лопатку, разворотила правое легкое и осталась под грудиной.
Вторая травма дорожная. Минин осмотрел пострадавшего, которого на носилках принесли к самым дверям операционной. В ворохе окровавленного тряпья что-то слабо шевелилось. Но все слабее и слабее. И Минин, распрямившись над ним, сказал:
– Здесь спешить поздно. Первого на стол.
Странная, неприступная Рая вернулась к этому времени с третьего этажа. Но Ольгу все равно опять послали мыться, и она встала вместе с операционной сестрой.
Теперь она могла все видеть и думать о том, что видит. И удивилась тому, что ее сердце снова было открыто для чужой боли.
Может быть, эта ночь, может быть, отъезд Люды, может, работа с Нелькой и раздумья в мастерской, а может быть, и то, что Ольга почувствовала что-то очень важное в этой поездке в Дальний, дало ей возможность думать о доме, обо всех Волковых спокойно, лишь с некоторым оттенком грусти. Но и грусть эта была такой, точно Ольга повзрослела. Сейчас, вдали от них, вспоминая и свою комнату, мать и отца, она не могла подавить в себе ощущения этой своей взрослости, какого-то непонятного ей материнства. И было здесь что-то прощальное – не то с беззаботной юностью она прощалась, не то ушла, словно вода в песок, обида ее – была обида. И вот она исчезала, и сделалось легко и грустно, точно после светлых слез.
Сменившись с дежурства, Ольга пошла домой, к Волковым.
Для начала часовой не пустил ее. Еще вчера бы этого оказалось ей достаточно, чтобы уйти. А теперь, удивляясь самой себе, осталась у таких знакомых и дорогих ворот.
Часовой, видимо, чувствовал, что делает что-то не то, но иначе поступить не мог. Он не знал этой усталой, в коротком штапельном платье девушки. И он нес службу. Но, видимо, он все-таки позвонил, и вышла Поля. Увидела Ольгу, всплеснула своими большими, стареющими руками, запричитала, окая. Ольга потерлась холодным лицом о ее мягкую теплую щеку. Поля начала стареть. Она даже ростом сделалась меньше. И, наверное, она искренне любила Ольгу и тосковала о ней – куда делась ее суровость, привычная в семье Волковых. Но тут уже и не считали ее чужой. Как-то само собой получилось так, что все они зависели от Поли. И мундиры генерала, и платья Натальи, и кухонные дела, до которых у Марии Сергеевны редко доходили руки, – все зависело от Полины. Она вела счет деньгам, и денег в доме не прятали – они лежали в шкатулочке польской работы на письменном столе в комнате Марии Сергеевны. И сам Волков, получив зарплату, складывал их туда, оставляя себе на мужские расходы.
Поля сказала солдату:
– Ты что же это, служивый! Да ведь она вылитая мать. Эх ты…
И потащила Ольгу к себе. Она пыталась ее кормить, хотела выкупать в ванне. Ольге было смешно и грустно:
– Ну что ты, теть Поля! Я же не в тайге жила и не в поезде. У меня ведь дом. И дом, и работа. И друзья у меня есть…
Все-таки Полина заставила ее сесть за стол. И пока она пила кофе с булочками, Полина сидела напротив, любуясь ею и гордясь.
– Красивой стала. Взрослая. Есть у тебя уже жених-то, поди?
– Жениха нет, теть Поля.
– Ну человек какой-то мужского пола…
– Есть, далеко только. Да он, наверное, про меня и забыл, – сказала Ольга.
А сама она всем своим существом прислушивалась к звукам в доме. Вдыхала родные запахи. Но было тихо. Да и откуда им взяться, звукам, – отец в штабе, мать – в клинике, Наталья на занятиях в спортзале. Ольга знала это. И все же спросила, где они. Полина ответила:
– Отец-то ведь… Переводят его…
– Как переводят? – замирая, спросила Ольга.
– В Москву. Большим начальником едет. Да ведь ты не знаешь ничего, бедовая головушка. И что это тебе дома-то не живется. Ну погуляла да и будет.
– Нет, милая моя, моя хорошая теть Поля… Не в этом дело. Я всех вас люблю и скучаю. Иной раз и сама думаю – зачем? Зачем все это я придумала! Потом успокоюсь – и не могу. Сейчас вот, говорят, и в литературе пишут о конфликте отцов и детей. Нет его, этого конфликта у меня. У меня другое – я хочу сама. Я так железно хочу всего добиться сама…
Она помолчала, разглаживая скатерть перед собой. Потом сказала:
– Можно я пройду к себе?
– О господи! Да ведь ты дома! Ну что же это за наказанье.
Тетя Поля заплакала.
– Ну хорошо, хорошо. Прости меня. Так уж получилось.
Мало что изменилось в доме: только гравюра появилась на стене маминой комнаты. Подлинная и, очевидно, очень хорошая: вьетнамские крестьяне в огромных шляпах, под дождем. В уголке надпись на французском языке – и чуть ниже перевод: «Генералу Волкову от воинов дружественной армии». А внизу – знакомым твердым и четким отцовским почерком: «Машенька, в день твоего рождения. Отныне нам с тобой только дважды по двадцать. Всегда. До самой последней посадки».
Ольга молча улыбнулась. Здесь так пахло мамой – легкий запах хороших духов веял в воздухе. И казалось, что и тахта еще хранит тепло ее тела.
Но свою комнату и кабинет отца она не успела увидеть: внизу решительно стукнула дверь, раздались четкие шаги и ясный голос Волкова. Потом на мгновение внизу сделалось тихо, и потом генерал ринулся наверх: наверное, Полина успела ему сказать. Последнее, что видела Ольга, – было растерянное, взволнованное, помолодевшее от счастья лицо отца. Чувствуя, что сейчас упадет, Ольга сделала шаг ему навстречу, второй… И тут сильные руки подхватили ее.
Они не разговаривали. Они молча стояли, пока Ольга не пришла в себя, потом отец. Отец не отпустил ее. Крепко сжимая ее плечо, он повел ее к себе и усадил на диван, а сам сел рядом. Никогда еще она не испытывала такой щемящей любви к нему. Она сама удивилась тому, что в этой ее любви все отчетливее звучит какая-то материнская нотка.
На ее плече все еще лежала его рука – тяжелая, горячая, смуглая, она видела ее вторым зрением. Рукав тужурки золотым шитьем царапал ей шею. И даже это было ей радостно.
– Ну как ты, девочка? – незнакомо спросил его голос.
– Не беспокойся, отец. Все у меня хорошо. Главное – я вижу цель.
– Я должен был бы ответить тебе: я рад за тебя. Я не могу этого сказать, девочка. Но я не знаю, что нужно сделать, чтобы все изменить. Может быть, ты знаешь, что нужно сделать, скажи.
– Нет. Ничего не надо делать. Ничего. Вот я всем сердцем чувствую – все правильно. И не надо больше об этом. Я люблю вас обоих. Я очень люблю вас. И часто вижу во сне.
– Ты знаешь, девочка, меня отзывают в Москву?
– Я знаю.
– Как ты поступишь? Поедешь со мной?
– Нет, отец. Не горюй. Я приеду потом. Я встану на ноги и приеду. Тогда нам всем будет легко друг с другом.
– Если бы ты знала, как я все теперь понимаю.
– Я знаю. Я чувствую это. Но тебе нечего понимать, отец. Честно…
Ольга не выдержала и потерлась щекой о его руку на своем плече. И почувствовала, как дрогнула эта рука.
Ольга не сказала отцу, что сама едет в командировку и, наверное, надолго. Что они едут целой бригадой. Отбирать больных для будущего торакального центра. Отец хотел отвезти ее, но она отказалась, сославшись на дела в городе.
* * *
Словно после долгой разлуки, встретились Волковы. И глядя в милое, родное лицо жены, открытое ему до самой последней черточки, слушая, как взволнованно она рассказывает о предстоящей операции на «сухом сердце» (она это называла – при «гипотермии»), Волков поймал себя на том, что мало того, что ему интересно слушать это, но что он слушает и воспринимает это серьезно. Ему, в сущности очень здоровому человеку, свойственно было слегка высокомерное или чуть насмешливое отношение к медицине. Только, пожалуй, в молодости, ну не то чтобы в молодости, а скорее в зрелости, когда болели девочки, он был посерьезнее, а потом все снова вошло в прежнюю колею.
И теперь он понял, что Мария так же обдумывает и «проигрывает» мысленно всю операцию, как это делают и у них в авиации.
Ему хотелось сказать ей об этом, но слов он не находил. Не было у него этих слов.
И еще он не хотел ей напоминать сейчас о предстоящем переводе, но он понимал, что не сможет без нее жить один. Несмотря на то, что он всегда был окружен и будет окружен впредь множеством людей.
Было время, совсем недавнее, когда он чувствовал, что теряет эту женщину – она уходила от него, уходила вся; не давались ему глаза ее – карие с золотым отсветом на самом их донышке, молодые-молодые независимо от ее возраста. И на пятидесятом году жизни он понял, что любит ее всю – от макушки до пяток, и горд тем, что все в ней: и поступь ее, и округлившийся стан, и посадка головы, в которой еще оставалось что-то девичье, – создал он.
«Быстротечна жизнь, – думал Волков. – Если бы понимать это в юности! А то удосужился разглядеть жену на склоне лет».
Она уловила в нем эту нотку. А может быть, поняла, что происходит с ним. Она замолчала на полуслове, подошла к нему, сидящему в кресле, и облокотилась на спинку, опустив ему руки на лицо.
Вопреки тому, что он не собирался ей рассказывать о новом назначении, он сказал это и услышал, как она замерла над ним на мгновение, потом она сказала:
– Я давно знаю об этом. Ты молчал. Наверное, так было нужно. Но и ты должен знать, Михаил. Я много передумала за эти дни. Да что там дни – за эти годы. Мне сорок лет, а я не стесняюсь сказать тебе, что люблю тебя. Это только мальчики и девочки считают, будто уже после тридцати лет жизнь – угасание. А мы-то с тобой хорошо знаем… Верно?
– Верно, – глухим от волнения голосом сказал Волков.
– Но обычной генеральши из меня не вышло. И уже не выйдет. Я знаю: тебе тяжело со мной. И все же пойми меня, я смогу быть с тобой только если и я человек. Понимаешь? Если только я что-то стою и могу сама, а не при тебе.
– Я понимаю это, – машинально сказал Волков. – Вы с Ольгой одинаковы…
– Может быть, это смешно, Михаил. Но Ольга многому научила меня. Она заставила меня вспомнить всю жизнь. И молодость. И я даже не знаю, кто она для меня больше – дочь или подруга… И еще один человек… Он, сам того не зная, перевернул мне всю душу. Когда-нибудь я расскажу тебе о нем. Даже я хотела, чтобы вы узнали друг друга. Но потом так и не решилась. Не знаю почему… Была еще встреча. Даже две. Ты помнишь летчика, которому ты вручал орден?
– Курашев? – спросил генерал.
– Да. Кажется, Курашев. Сюда прилетала его жена – Стеша. Я знаю, жизнь никогда не сведет меня с этой женщиной, но я ее запомнила. Запомнила навсегда. Я подумала, что, будь я мужчиной, я обязательно полюбила бы ее. Она очень всерьез. Когда прикасаешься к чему-то очень талантливому, можно или погибнуть, или получить заряд огромной силы. Мне везло всегда на встречи с одержимыми людьми. Первым был наш комдив. Суровый и честный. Я знаю: он немножечко влюбился в меня, девчонку. И если бы не ты, товарищ полковник, все полетело бы к черту. Но появился ты. Ты был вторым и самым главным человеком в моей жизни. Под твоими знаменами я живу. Но где-то случилось так, что меня не стало – я привыкла. Понимаешь – привыкла! Это страшно – привыкнуть и понять это.
Теперь все. Я понимаю, поздновато бы. Но ведь если прикинуть – сорок лет! Ерунда. Если есть желание, сила и разум. И просто, видимо, мы с Ольгой тебя очень любим. И оттого хочется жить без привычки. Чувства очищаются, когда ты значишь что-то еще и сам по себе.
Никогда она не говорила так долго. Да и вообще они еще не говорили на эту тему. Говоря, она раскраснелась. Глаза ее пылали. Она отошла к окошку и стояла там, спиною к мужу, в строгом английском костюме, твердо охватив себя за локти. А ему было видно ее лицо, потому что рядом было зеркало.
Она перехватила в зеркале его взгляд и на минуту смутилась:
– Ты понимаешь меня?
Волков ответил не сразу. Вопрос был трудным: он понимал ее стремление быть самой собой во всем. Но к чему эта бесконечная война с ним? Ему было горько оттого, что, как он был убежден, оставалось в ней недоверие к нему.
– Я понимаю, – сказал Волков. – Но неужели нельзя без этой войны? Мы не очень молоды с тобой. И у каждого из нас важное дело. Но надо выбрать самое важное – твое или мое. И служить ему. И потом – все то, что ты ищешь здесь, все, что ты хочешь здесь сделать, – можно делать и там. Разве я не прав, Машенька?
– Ну как мне убедить тебя! В любое другое время раньше, может быть, и потом так и надо было бы поступить. Но не сейчас, не сейчас. Сейчас я не могу. Это будет очень плохо. Плохо – для всех нас.
В сердечно-сосудистом отделении все будто бы шло по-прежнему. И тем не менее что-то изменилось – не в распорядке, не в ритме работы, тут все шло по-прежнему: конференции, обходы, хлопоты по будущему ремонту, операции – комиссуротомии, обследования. И все же какое-то напряжение реяло в атмосфере. Чаще появлялся Арефьев. И был он более замкнут, чем до визита Меньшенина. Его вальяжность вроде бы потускнела. И врачи видели в нем все чаще усталого, пожилого и вообще-то не очень стройного мужчину. Казалось бы, это новое должно было бы сделать его понятнее для окружающих. Однако получилось наоборот. Чем проще он становился внешне, тем заметнее было его истинное отношение к ним.
Даже мороз по коже подирал, когда нечаянно перехватывал взгляд его, обращенный и вроде на тебя и в то же время мимо, куда-то за спину. В нем не было тоски, горечи, он просто смотрел мимо, как, наверное, на самом деле всегда не видел их и прежде.
Назревало время перемен. Оно и страшило, и радовало. И только, может быть, одна Мария Сергеевна не находила в себе ни тревоги, ни радости. Как-то так получилось, что грядущие перемены не задевали ее.
Иногда Арефьев становился к столу. Работал он блестяще. Но и тут ясно обозначалось это его состояние. И после операции он уже не шутил с ассистентами – то с Мининым, то с Прутко, не галантничал чуть снисходительно, как прежде, с Марией Сергеевной. И не был он и грубовато-фамильярен, как позволял себе прежде.
За несколько дней до операции, которую Мария Сергеевна готовила с такой страстью, он приехал в отделение в необычное время – к вечеру, когда добрых две трети врачей уже разошлись. Но Мария Сергеевна этому почему-то не удивилась. Она встала из-за стола, здороваясь с профессором. И тут впервые за последние несколько месяцев увидела, что Арефьев смотрит на нее, а не куда-то за ее спину.