Текст книги "Иду над океаном"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц)
Недавно в одном из авиаполков произошло ЧП. На точке, затерянной на Севере, серьезно заболел солдат-радиооператор. Командир полка полковник Поплавский отправил за больным Ан-2 с врачом. Пилот, что вел машину, хорошо знал обстановку, мог выбирать себе посадочную площадку с воздуха, летать при самых минимальных условиях и, однако, при посадке потерпел аварию. Шестьдесят метров его тормозного пути устилали обломки и обрывки перкаля. Все остались живы. Только механик ударился головой о какой-то выступ и получил сотрясение мозга. Из-за аварии не удалось спасти больного солдата. И Волков летел туда с людьми из своего штаба. К тому же он еще не был в тех местах. И, кроме того, воздушная обстановка в том районе не нравилась Волкову в последнее время. Участились пролеты зарубежных самолетов-разведчиков вдоль границы, и пролеты эти стали совершаться в непосредственной близости от границы. Пилоты на разведчиках были опытными летчиками из соединения «Лисы Севера».
Вездеход остановился перед воротами. Еще снизу генерал громко позвал:
– Маша, Ольга, Ната, прощаться! Улетаю. – Генеральский баритон, плотный и красивый, прозвучал на весь коттедж.
Жена генерала, Мария, появилась первой. И генерал, не двигаясь, смотрел, как она спускается к нему по лестнице, легко касаясь темных перил тонкой рукой. Он никогда не говорил ей, что любил видеть ее именно такой, спускающейся по лестнице. Шаги заглушал ковер, и походка Марии, легкая, почти девичья, всегда напоминала ему их первую встречу: в офицерском доме отдыха в сорок четвертом году в Германии. Она, старшина медицинской службы, сопровождала в этот дом отдыха обгоревшего во время штурмовки командира своей авиадивизии.
Рослый полковник (тогда Волков только что получил полковничьи погоны) штурмовой авиации, оказавшись у самого подножия лестницы, весь в орденах, в новеньком парадном, после встречи с командующим, мундире, не двигаясь, смотрел на старшину.
Наверно, так и должно было случиться – Волков принял эту женщину сразу и безоговорочно. То было счастливое стечение обстоятельств в его жизни: и война близилась к концу, и новенькие полковничьи звезды, и только что полученный орден, и сам он весь был наполнен каким-то непонятным ему ожиданием счастья, и он испытывал такое, точно женщина спускалась прямо в его душу.
Тоненькая смуглая шея, ослепительная, заметная даже в сумраке немецкого угрюмого каменного дома полоска подворотничка, собранные в узел на затылке светлые волосы, ладно пригнанная гимнастерка и мягкие погоны, повторяющие линию плеч, потрясли все существо Волкова. Но особенное было в том, как шла эта женщина, легко касаясь перил, гибко и строго, точно на ней были не сапоги, а самые модные туфли.
Начал он с банального. Когда она, едва не задев плечом его увешанную орденами грудь, прошла мимо, тая улыбку в углах рта, и когда она была уже возле выхода, он окликнул:
– Старшина!
Она остановилась. Он крупными шагами подошел к ней и сказал:
– Мы, кажется, служили вместе?
Ее глаза осветились насмешкой, и в них было еще любопытство. Пожалуй, она и ждала его с этим выражением, но она сказала очень просто:
– Никак нет, товарищ полковник, мы вместе не служили.
Он не помнил, что говорил и как, и его не мучила потом совесть за те глупости, он знал одно: если сейчас она шагнет за поворот в шумный поток улицы, где перемешались солдаты различных родов войск, беженцы, немцы-жители, где даже юркие «джипы» с трудом пробивали себе дорогу, он потеряет ее раз и навсегда. И если бы она, не дослушав его, все же пошла, он задержал бы ее, рукой, но задержал.
Позже она рассказывала ему, что в его голосе, в его словах тогда перемешались и командирские нотки, и обыкновенная растерянность, и что она назвала себя и свою часть, жалея его. Он не записывал, он запомнил, словно выжег в памяти это.
Она уехала на камуфлированной «санитарке».
Всю ночь Волков не спал. Его шофер достал где-то несколько бутылок французского коньяка, но одному пить не хотелось. В полночь к нему пришел Герой Советского Союза – майор в гимнастерке без ремня и в тапочках на босу ногу.
– Черт знает что – не спится, полковник. Конец. Войне конец.
Полковник налил ему коньяку.
Майор был встревожен, пил хмуро, и оба молчали. Потом Волков спросил:
– Что, майор? Хандришь?
Майор, не выпуская из руки бокала, ответил, глядя перед собой:
– Не то слово… Мне почти тридцать. Война кончается. Ничего, кроме как летать на истребителе, не умею. Кому я нужен, а, полковник?
– Чушь! – резко сказал Волков.
В эту минуту и он сам испытал грусть: скоро не будет того, чем он жил, не будет рядом многих, к кому он привык. Он даже боялся представить себе, кого именно – это было как представить, что у него нет ноги или руки. А то, что будет впереди, потом, он совершенно не знал. Не знал, и все тут. «А, ладно, – вспоминая лицо старшины медслужбы, с бесшабашной удалью подумал он, – разберемся».
В эту минуту у Волкова возникло неодолимое желание увидеть ее. Сейчас же, сию минуту, словно от этого должно было стать ясно, что станет с ним дальше, после войны. Он встал.
– Знаешь, майор, ты пей. Сиди здесь и пей. И не обижайся. Я поеду. Очень нужно мне поехать. Безотлагательно. Только не уходи, а?
Дежурный офицер помог ему отыскать шофера.
Выехали они почти на краю рассвета. Костры, что горели на улице с вечера, уже погасли. В сумрачном городе пахло древесным, совсем не военным дымом и сыростью.
Как и тогда, сейчас, через много лет, Волков дождался, когда она спустится. Он поймал ее взгляд, и по тому, как дрогнули ее чуть блеклые уже губы и в глазах что-то дрогнуло, точно она прищурилась, он понял: она догадалась, о чем он думал только что. И от этого взаимопонимания у него на душе стало как-то спокойно и томительно.
Он взял ее за плечо и осторожно поцеловал в уголок рта.
И опять ее губы дрогнули, точно она хотела что-то сказать. И она сказала, вглядываясь в него:
– Ну, как твоя неприятность?
– Еще не знаю. Сейчас вот лечу.
– Прямо сейчас? – спросила она.
– Да, – сказал он и добавил: – Сейчас.
– Пообедаешь? – спросила она.
– Нет, – сказал он.
Они вместе поднялись к нему в комнату. Она села в кресло, а он ходил, собирая то, что брал всегда.
Она следила за ним, видела его то со спины, то в профиль. Он старел – стал грузноватым, закустились на его большом грубом лице брови, жестче стали глаза… Только волосы, чуть поседев, не поредели и не потеряли блеска. И она любила его таким. Может быть, даже больше, чем тогда, в юности. Тогда это был угар – от весны, от победы, от собственной молодости (вообще-то она тогда считала себя уже старухой), а сейчас все она чувствовала спокойно, может быть, это было ощущение доверия – безграничного, переполнявшего ее до краев, не оставляющего сомнений, – того доверия, которое несет с собой какой-то удивительный душевный уют, – и ничто не страшно, потому что кажется, нет силы, чтобы поколебать это. А может быть, то, что она чувствовала и о чем думала сейчас, называлось чувством родного, где все близко и понятно. Она попыталась ответить себе, но не смогла и улыбнулась. И знала, что, хотя он и не смотрит сейчас на нее, увидит эту улыбку. И он спросил:
– Ты что?
– Ничего, смотрю, как ты собираешься.
– Не надоело? Рада, что улетаю? – шутя спросил он.
– Нет. Представь себе. Просто люблю смотреть. Ты такой большой и сильный. Мне кажется, что ты все умеешь делать, и я вспоминаю последний день войны. Тогда ты жарил мясо. Для нас обоих.
– Я помню, – сказал он.
– Миша, – немного помолчав, сказала она, – ты очень горяч, ты сначала подумай, прежде чем решать там.
– Как же может быть иначе? Ты думаешь, мне не жаль этого мальчишку? Он очень любит летать.
– Вспомни, когда ты без разрешения сел в штурмовик, напоследок, и упал… Если бы не болото! Я думала – умру. Но все обошлось, и тебя оставили.
Руки его помедлили над чемоданчиком. Он усмехнулся. Тогда он был полковником, Героем Советского Союза, и никто бы его не снял с летной работы. И потом – война кончилась…
Он, уже готовый к отъезду, поцеловал ее снова и сказал:
– Зови девочек. Мне пора.
Мария вышла. Через минуту появилась младшая, Наташа. В синеньком халатике, из которого она выросла уже, тонконогая и глазастая. Но, глядя на дочь, генерал с дрогнувшим сердцем отметил и особенную стать и опасные ее глаза. И то, что волосы она собрала ленточкой на затылке, а не заплела в косы, как делала для школы, – взрослило ее.
– Улетаю, ослик. Что тебе привезти? – сказал он смеясь.
– Ничего, папка. Себя привези.
– Ну, от меня ты не скоро избавишься.
– Это тебе придется избавляться. Я буду до двадцати пяти лет сидеть на шее отца, – сказала она.
Он взял Наташу за шею и поцеловал ее между бровей, на секунду ощутив чистую прохладу ее лба.
– Ольга, конечно, на работе?
– Конечно, на работе… – в тон ему ответила она.
Волков чувствовал, что больше любит младшую. С ней ему было всегда спокойно и радостно, и понимал он ее лучше. И он сначала исподволь, потихоньку, а потом и совершенно отчетливо согласился с тем, что со старшей, с Ольгой, у него ничего не вышло. Он не считал, что махнул на нее рукой, и не считал, что обделяет ее своим вниманием или лаской; быт их семьи был устроен так, что, в сущности, он мог быть спокойным – от его отношения к Ольге ничто для Ольги не изменилось. Она неуклонно все дальше и дальше уходила от него, жила как-то совершенно по-своему, своим миром, где он был бессилен. Поэтому сейчас при одном имени старшей дочери он невольно почувствовал горечь. И даже подумал: «Хорошо, что ее нет». Ольге было девятнадцать. Она уже подкрашивала губы, даже летом носила обтягивающий свитер и разгуливала по дому в спортивном трико. И ему даже в этом виделся вызов.
Генерал, потрепав Наталью за ухо, сошел вниз, к машине.
И все-таки, несмотря на ожидавшую его неприятность там, на Севере, куда он летел, несмотря на тяжелые мысли о старшей дочери, генерал Волков чувствовал в душе подъем. Когда-то в молодости такой подъем заметно делал его общительнее, он шутил, становился добрее. Сейчас, в зрелости, он переживал такой подъем сдержанно, в себе, никто не мог знать, что с ним происходит. И только два человека на свете, по крайней мере сейчас, знали или могли это узнать – жена да тот ефрейтор-водитель, с которым он часто ездил подолгу и далеко.
Этот подъем генерал испытывал всякий раз, когда собирался лететь. Само ожидание полета, сама дорога на аэродром уже доставляла ему эту полноту жизни, состояние уверенности в себе, в том, что все в конце концов идет правильно. В душе он так и остался боевым авиационным командиром. В частях, где ему приходилось часто бывать, вся полковая атмосфера была для него освежающей и желанной. Даже это несколько снисходительное уважение младших к старшим, эти «Михаил Петрович» и «Иван Сидорович», эти «Кузьмичи», «бати», «деды», которыми награждали пилоты и инженеры своих командиров за глаза, а не «товарищ генерал», как в штабе называли его все, от солдата в проходной до начальника штаба, были для него радостными. Бывали такие минуты, когда в нем появлялось (где-нибудь на оперативном совещании или на разборе полетов в полку) этакое ощущение себя «отцом-командиром». Но, поймав себя на этом, он огорчался и начинал тщательнее следить за собой.
Ранняя осень в городе ощущалась как-то приглушенно. С горьковатой негромкой радостью догорали тополя, казалось, листва их, раскаленная прежде июльским, а потом и неудержимым августовским солнцем, светилась сейчас уже сама, изнутри. Даже в пасмурную погоду улицы казались более просторными, а стены зданий, которые за лето, в общем-то, выгорели, представлялись просто посветлевшими.
Колеса упруго шуршали по асфальту.
Генерал любил ездить с откинутым на капот лобовым стеклом. И из далеких поездок возвращался обветренным и пропыленным чуть ли не до мозгов. И лицо его долго помнило колковатый встречный ветер.
За городом ефрейтор добавил газу, губчатые покрышки вездехода взвыли на горячем, отполированном, словно взлетная полоса, шоссе. Ветер уперся в лицо и в грудь. Генерал взялся рукой за кронштейн перед своим сиденьем.
А скоро показался и аэродром.
Генерал издали увидел на краю поля неуклюжую – он так и не мог привыкнуть к ее виду на земле – брюхатую машину Ан-8. Шлагбаум взлетел вверх; шофер даже не притормозил: его машину ждали и к тому же ее узнавали издали. Мелькнули вытянувшиеся фигуры часовых, офицера, перетянутого ремнем поверх тужурки.
– Ты когда-либо влепишь мне в лоб шлагбаум, голубчик, – притворно сердито проворчал Волков.
– Никак нет, Михаил Иваныч. Обыкновенно здесь один солдат стоит. А сейчас – четверо. Да еще с лейтенантом. Я их от поворота видел, – сказал ефрейтор. – Ждали.
Еще один шлагбаум поспешно взлетел перед генеральским вездеходом. И они выскочили под синее небо на бетон, на краю которого стояла серая, в один цвет, словно отлитая на одном дыхании, тяжелая транспортная машина. И на фоне неба отчетливо виднелись фигурки людей, черные коробочки автомобилей, столпившихся возле нее. Генерал любил это мгновение: первую встречу с самолетом, с небом.
Все было готово к отлету.
Генерал скользнул глазами по членам комиссии, здороваясь сразу со всеми. Командир корабля, майор, маленький, рыжий настолько, что даже глаза его казались рыжими, доложил ему о готовности, держа маленькую ладонь у козырька. Генерал за руку поздоровался с экипажем – с длинным голенастым штурманом, узколицым, с темными, без единого блика глазами, горбоносым инженером; отметил про себя вольность радиста – воротничок гимнастерки у него был расстегнут на одну верхнюю пуговку. Все пятеро были очень разными. И второй пилот – полнеющий, с багровым лицом капитан, и инженер, казалось, съехались сюда из разных концов страны на один рейс. Он знал, что разношерстность экипажа кажущаяся. Долгая служба и любовь к авиации научили его понимать этих людей и видеть то, чего не мог понимать человек случайный. По взгляду, брошенному вторым пилотом на командира, по тому, как держались инженер и радист – один с независимым достоинством, другой с откровенным любопытством, – Волков понял их особенную спаянность и знал, что в воздухе они станут действовать отлично. Он, дав командиру договорить, сказал добродушно:
– Хорошо, майор.
Потом он обернулся к офицерам:
– Ну что, летим, товарищи?
Все задвигались, заговорили – негромко и тщательно: в присутствии начальства.
– Тогда по местам, – сказал генерал.
Барышев вышел на центральной площади города, который когда-то считал своим. Давно, много лет назад. Он узнал громадное кирпичное здание больницы – с маленькими продолговатыми окнами, трибуну под ним, как утес перед асфальтовым разливом площади, корпус центрального телеграфа, все четыре этажа которого просматривались днем насквозь, а ночью были битком набиты светом, казалось, что в самом корпусе нет перекрытий, что это просто гигантская коробка, а внутри у нее один свет.
Но много было здесь такого, чего Барышев не помнил, не узнавал и не мог принять. Это заключалось не в новых зданиях по краям огромной площади и далеко за ее пределами, а в чем-то совсем ином. Скорее всего иное было в душе самого Барышева. Он привез сюда свое полудетское отношение к городу.
В этом городе, на этой площади, на этой автобусной остановке в любое мгновение Барышев мог встретить того, с кем рядом провел юность. И ту девочку, широкоглазую и прямую. Вспомнилось тут же мгновенно и ярко – левый берег, грозовое небо. Где-то над хребтом грудились тяжелые кованые тучи, а они – весь класс – на песке. И солнце в последний раз ахнуло по далекому, словно всплывающему из темной бугристой воды городу последними лучами. Беззвучно сверкнула молния, и ударили в песок тяжело, как пули, первые капли. Она бежала по самому урезу воды, а капли били по ней, по ее босым ногам, ложились мимо, взбивая фонтанчики. Она бежала, держа в одной руке сверток с одеждой, а другой крепко прижимала к груди волейбольный мяч. Капли разбивались о мяч, а она все теснее прижимала его к себе. И была видна грудь – маленькая, упрямая, незагорелая. У Барышева – он бежал рядом с ней, нес ее туфли – подкосились ноги и дыхание замерло от нежности. Много лет потом он помнил эту незагорелую грудь и широкие прозрачные глаза на скуластом и каком-то прозрачном лице.
Она могла вернуться сюда и, может быть, стоит сейчас здесь и ждет автобуса… И сначала Барышев испытал желание тотчас пойти по своему городу, узнавая и не узнавая его. Но потом пришло спокойствие: ничего этого не надо, и пусть живет город своей жизнью. Пусть та девочка выросла, и пусть она вернулась сюда после своего странного отъезда. Ни для города, ни для нее он не находил слов, сердце его билось ровной спокойно, и ему даже было немного грустно от этого спокойствия, Все свое он привез с собой и даже поймал себя на том, что, вспомнив левый берег и город, увидел в той давней девочке Светлану.
Он ни на час не промедлил здесь, а сразу же согласился лететь на Север, едва оформив все документы. Вместе с офицерами штаба он сел в служебный автобус и прибыл на тот же самый аэродром, к тому же самому Ан-8. Окажись он здесь неделю назад, он нашел бы, что делать. Барышев подумал об этом и представил себе, как ходил бы по улицам – загорелый, натянутый как струна.
– О, капитан! – узнал его командир корабля. – Вы не задержались! Но теперь вам придется спрашивать разрешение на полет у генерала.
Генерал заметил одинокую фигуру офицера. Он один не вошел вместе со всеми в самолет. И по всему было видно, ждал, когда генерал освободится. Генерал повернулся к нему. Капитан шагнул вперед.
– Товарищ генерал-лейтенант…
– Слушаю вас… – сказал генерал.
– Капитан Барышев, направлен в войсковую часть для продолжения службы. Разрешите лететь с вами.
– Разрешаю лететь с нами, – насмешливо сказал Волков, оглядывая капитана. – Вещички-то, капитан, уже небось в машине?
Капитан поколебался.
– Так точно!
– Ну, добро, добро, капитан, садись, – сказал Волков.
И еще секунду генерал помедлил у трапа. Он для чего-то оглядел аэродром, увидел далеко на краю поля серебристые хвосты машин, медленно, словно нехотя вращающуюся антенну локатора, старомодный и скорее по традиции болтающийся над СКП – стартово-командным пунктом – колпак и поднялся по трапу.
Самолет оторвался и пошел. А Волков, когда все успокоились, привыкли к его присутствию, задумался. Он всегда размышлял, когда летал далеко – как сейчас.
– Товарищ генерал! – услышал Волков голос командира. – Открылся океан, высота двенадцать тысяч метров!
– Генерал отдыхает, – сердито, в меру тихо и достаточно громко, чтобы генерал услышал, если не спит или успел проснуться, оборвал летчика другой, хорошо поставленный мужской голос.
Но Волков не оглянулся и ничем не показал, что он не спит.
Отсюда, с двенадцати тысяч метров, океан хорошо просматривался. Солнце было почти над спиной машины. Совершенно безоблачное небо, по-осеннему усталое, щедро накрывало невероятно громадную массу воды внизу. И было такое впечатление, точно маленькая брюхатенькая машина неподвижно повисла на ниточках двух своих крошечных двигателей посередине гигантской чаши. Внизу рябил, местами отсвечивая солнцем, темнел пятнами темно-синих глубин океан. Сколько бы ни летал Волков, на какую бы высоту ему ни приходилось забираться – он не переставал удивляться тому, что над морем, над громадными водными пространствами воздух настолько прозрачен, что если нет облаков, то видно даже волны, а на островах – каждый бугорочек, хоть и уменьшившийся до точки.
* * *
Самолет должен был прибыть ровно в полдень. Но уже на аэродроме за полчаса до объявленного времени выяснилось, что рейс опаздывает на сорок пять минут. И у людей, приехавших встречать известного сибирского хирурга Игната Михайловича Меньшенина, оказалось много свободного времени. Напряженность сразу же спала, и все заговорили, оживились, и оказалось, что все рады неожиданно выдавшемуся свободному часу.
Это были очень разные люди: профессор Арефьев, главный хирург области, руководитель клиники – высокий, спортивного сложения мужчина с густым седым бобриком, в безукоризненной белизны рубашке с французским темно-синим в красную крапинку галстуком, с золотыми запонками; работник отдела пропаганды обкома Алексей Иванович Жоглов, кряжистый, с крепкими массивными плечами мужчина, плотно охваченный тяжелым черным пиджаком. Получилось, что встречающие так и остались группами, как приехали на аэродром. Арефьева привез Жоглов на обкомовской «Волге», с ними был еще начальник санмедслужбы округа генерал-майор Захаров.
Так они и стояли втроем на асфальте сквера перед зданием аэропорта. Арефьева потягивало к коллегам, он нет-нет да и бросал взгляд на другую, самую многочисленную группу встречающих – это были врачи из клиники, не очень молодые, но и не пожилые, в самом расцвете сил. Они прибыли на больничном автобусе и курили на широченных ступенях аэровокзала, и оттуда доносился женский смех. Смеялась Мария Сергеевна Волкова, заведующая сердечно-сосудистым отделением в клинике Арефьева – женщина милая, изящная, свободная какою-то особенной свободой, исходящей из житейской независимости, из сознания собственной обаятельности, из того, что всегда в ее присутствии всем делалось как-то интересно и легко, и ухаживания никогда не переходили грани уважения и не становились похожими на флирт: все знали – сердце Марии Сергеевны прочно занято ее мужем, генералом Волковым, которому она родила двух девочек, уже почти взрослых теперь.
Были в той же группе еще два хирурга, чье пребывание в клинике не то чтобы беспокоило Арефьева, а тревожило его как-то. Ему, честно говоря, было небезразлично, что они думают о нем. Он побаивался прямоты рыжего, насупленного, замкнутого, точно застегнутого на все пуговицы заведующего легочной хирургией Минина и иронии, скрытой, но от этого не менее понятной всем, нейрохирурга доцента Прутко – высокого красавца, в которого был повально влюблен каждый второй курс. Оба совершенно разные, даже недолюбливающие друг друга, они были прекрасными операторами, знали это один о другом и относились друг к другу с неизменным уважением. Только если Прутко работал легко и красиво, точно ему было раз плюнуть – удалить опухоль возле мозжечка, то Минин своих больных вел тяжело, трудно, мучаясь, только что не потел. Он вцеплялся в больного и тащил, вел его, точно на руках нес к свежему воздуху.
Из тех, кто находился в той группе врачей на ступенях аэропорта, приятен Арефьеву был другой. Этого носатого, чрезвычайно быстроглазого, быстрорукого тогда студента, низенького, но с прямыми плечами штангиста Ваню Саенко Арефьев приметил еще несколько лет тому назад.
Он проходил мимо студенческой столовой. Там была очередь. И он увидел: на подоконнике сидел парень и вязал узлы. Он делал это так виртуозно, что Арефьев остановился и засмотрелся. Движения, которыми парень вязал кетгут, были молниеносны. За всю свою хирургическую практику Арефьев встречал подобную способность всего несколько раз. Теперь Ваня – уже не Ваня. Арефьев почти подарил ему тему – операции на автономно-охлажденной почке. Теперь уже у Вани тридцать наблюдений. Арефьев вел Ваню Саенко от ступеньки к ступеньке, находя какое-то мучительное наслаждение от своей щедрости. И он не оставлял его все эти годы. Об этом знали все. Арефьев был достаточно искушенным в житейских делах, чтобы не понимать, что Ивану трудно под его покровительством. Но ничего изменить уже было нельзя. Да Арефьев и не стал бы изменять. «Ну, уж это пусть сам для себя устраняет».
Стоял прекрасный сентябрьский день.
В сквере перед аэропортом воздух был насыщен мягким блеском огромных стекол и слабым светом доживающей зелени. И солнце насквозь просвечивало аэровокзал, были видны люди на его этажах.
Тяжелые машины садились, внезапно подкравшись, и взлетали, сотрясая все вокруг мощью своих турбин на форсаже.
До приземления самолета, на котором летел Меньшенин, оставались считанные минуты.
Арефьев встречал Меньшенина на конференциях, симпозиумах и во время иных событий общесоюзного и республиканского значения. Собственно, быть хирургом и не знать Меньшенина было невозможно.
Работа, которую Меньшенин вел в своей сибирской клинике, сделала его почетным членом Оксфорда. Несколько лет назад Арефьев сам побывал в его клинике. Сам видел почту, очереди больных, которым никто не назначал приема, – они сами прибывали из-за Полярного круга, из Молдавии, из-под Москвы. Тогда его, Арефьева, это покоробило: словно к святому на поклонение или к знахарю.
Но где-то внутри себя он должен был как-то сравнить то, чего добился сам, с тем, что теперь представлял для хирургии Меньшенин. Это сравнение неизбежно, если имеешь в виду своего ровесника и чуть ли не однокашника. В один год они закончили институты (правда, разные), в один и тот же год (с разрывом в месяц-полтора) защищали диссертации, и защищали в одном и том же месте, чуть не с одними и теми же оппонентами.
Арефьев начал работу здесь, когда на весь город с населением тогда всего тысяч в сто было лишь две общих больницы и ни одной специализированной клиники. А из всей аппаратуры, какой была вооружена в то время хирургия, имелся один только настоящий операционный стол.
Меньшенин же уехал в Сибирь. И пока ни один из них не добился заметных успехов, они не знали друг о друге ничего. Только раз или два в те годы Арефьев натыкался на записки Меньшенина по поводу возможности оперативного лечения синих пороков сердца. Статьи Меньшенина заинтересовали Арефьева, но при ближайшем рассмотрении показались ему скорее научно-фантастическими, чем научными. Город, в котором начал работать Меньшенин, был значительно крупнее этого города, но все-таки и он был провинцией. Меньшенин, как считал Арефьев, если и не погнался за модой, царившей за рубежом, то позволил себе пооригинальничать по молодости. Да и сам Арефьев занимался полостной хирургией – она захватила его всего, он много души отдавал поискам новой модификации «улитки Юдина» – способу ушивания резецированного желудка, операциям на почке.
А кроме всего прочего он был доволен и собой, и отношением к себе, к своей работе. Здесь, на Востоке, каждое открытие, даже намек на открытие встречались очень по-доброму, и он не заметил сам, как сделался ведущим хирургом. Он полюбил эти места, полюбил могучую реку и тайгу. Привык к уважению и почитанию, которые окружали его.
За несколько минут до прилета Меньшенина он неожиданно понял, что его так беспокоит. Не встреча с этим человеком, его беспокоит то, что принесет ему сейчас, в его теперешнем положении, этот визит. Он слышал голос Жоглова, а сам тем временем думал о себе, о Меньшенине, сравнивал себя и его. И он подумал, что в текучке повседневной операционной работы, преподавания, общественных занятий он так и не довел до конца все свои замыслы.
Любому другому хирургу достало бы гордости до конца дней, сделай он то же, что сделал Арефьев. А Арефьеву в преддверии встречи с большим ученым-хирургом на мгновение показался жалким тот итог, который он попытался подвести сейчас.
– Что вы сказали, Алексей Иванович? – проговорил он, почувствовав, что Жоглов ждет от него ответа на вопрос, который, видимо, задал только что.
– Я думаю, – сказал Жоглов, – что пребывание такого хирурга в нашем городе поможет нам сдвинуть с места и вопрос с клиникой. Вы об этом столько хлопотали…
Сам того не зная, Жоглов больно задел Арефьева, и он не стал поддерживать разговора. Он мысленно вернулся к своим размышлениям. Да, он по-прежнему блестящий оператор. Даже больше – почти колдун. Взять хотя бы позавчерашнюю операцию. Семнадцатилетняя девочка с крупным абсцессом в нижней доле левого легкого. Полтора месяца Арефьев даже не намекал Минину, что знает истинное положение – желудочно-легочный свищ через диафрагму, сросшуюся с желудком и легким в месте абсцесса. Рентген убедил его в правильности выводов. За два дня до операции, на планерке, он сказал об этом. Минин насупился и не проронил ни слова. Но Арефьев не заметил тогда, как переглянулись хирурги, как Прутко насмешливо покачал головой, поймав взгляд Минина. И он не знал и не мог знать, что Минин тоже и давно считал так же, что и между собой они говорили об этом не раз. И самое главное – молчали лишь оттого, что не хотели ставить его в смешное положение. Молчали и мучились.
К встрече Меньшенина все было готово. И номер «люкс» в гостинице «Дальняя» – самой богатой, хотя и несколько старомодной, и время расписали по часам, и маршруты. Договорились о поездке на рыбалку, и снасти были подготовлены, и заказан на сегодня хороший ужин, предупреждены шоферы, в какие часы дежурить и как сменяться, выделена машина.
Ждали его здесь каждый по-разному.
Самолет подруливал к аэровокзалу, и все, теперь уже объединившись в одну группу, двинулись к трапу.
Меньшенин летел сюда по приглашению института, но все медицинские учреждения были заинтересованы в его приезде так же, как спортивные учреждения некогда добивались того, чтобы здесь провели Всесоюзные соревнования по гимнастике.
Люди сюда ехали и ехали, на вокзалах и в аэропортах клубились тучи пассажиров – все больше молодежь с путевками ЦК комсомола. Ехали на стройки химкомбината, в цветную металлургию, на прокладку нефтепровода, на подъем сельского хозяйства. Несколько крупных заводов, оборудованных по последнему слову техники, вошли в строй только в последние годы, и рабочая прослойка сразу дала скачок. Вырос в области и отряд творческой интеллигенции – писатели, художники, актеры – это была, можно сказать, сфера деятельности Жоглова, который все еще присматривался, искал пути к оживлению работы местных творческих организаций.
Алексей Иванович, работавший секретарем парткома на заводе «Морском», близко знавший рабочий народ, недавно был выдвинут на работу в аппарат обкома партии. И как раз в круг новых его обязанностей входило руководство творческими организациями. Забот на него теперь – сложных и трудных – свалилась масса; об этом он и думал сейчас, идя к самолету.
Только один человек во всей этой группе не имел личного отношения к приезду Меньшенина, кроме любопытства и кроме чисто практических надежд на то, что Меньшенин, как было объявлено, проведет несколько показательных операций по своему профилю, – это Мария Сергеевна Волкова. Она относилась к приезду хорошего хирурга как женщина-врач, она ждала, что он спасет нескольких ее больных, спасти которых она сама не смогла бы, даже если бы и решилась на операции. И ей, как истинной женщине, эти больные не давали покоя, мучили ее душу, отягощали самые счастливые минуты в ее жизни.