Текст книги "Иду над океаном"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
Потом он проснулся уже окончательно. Было раннее утро. Он встал, налил себе из графина воды в тонкий стакан и выпил ее холодную, отдающую глубинным льдом и чистотой. Он думал, как быть: не мог он более здесь находиться и не хотел ни с кем говорить о том, чтобы разрешили уйти. Потом он надел пижаму и тихо вышел в коридор. На диване в конце коридора спала нянечка. Его палата была угловой. Он, не спуская глаз с дивана, пошел вдоль стены. Сначала была дверь в лабораторию, еще какая-то застекленная дверь, а потом лестница.
Спустя несколько минут он шел по холодной траве госпитального сада к ограде.
Курашев уже бывал в этом госпитале на профилактике и на исследовании. И он, как только догадался, где находится, сразу вспомнил расположение, вспомнил, где можно перелезть через забор. Он перелез через него и пошел по тротуару. Еще только светало, и пешеходы почти не попадались ему навстречу. На перекрестке мигал желтым светофор, а в глубине двора дома, что стоял на перекрестке, шуршала метла. И почему-то именно в этот момент к нему пришло решение – разыскать того майора, с которым он «профилактировался» год назад. И он нашел его очень быстро. (Вместе бегали «в самоволку» из госпиталя к нему домой.) Он поднял майора, и тот, уже дав Курашеву свою старую тужурку без погон, брюки и ботинки и разыскав где-то в глубине шкафа восемьдесят пять рублей – столько нужно было на билет, так до конца и не мог понять, что здесь сейчас произошло.
– Ты позвони в госпиталь, что я улетел к себе, – сказал ему Курашев уже с лестницы.
Майор пообещал.
– Да, да, конечно…
А еще через четыре часа Курашев шел по своему аэродрому домой.
Потом он часто вспоминал, как он шел домой. Свободный от всяческих обязанностей и обязательств, словно он уже отслужил свое и у него сохранилось достаточно сил, чтобы чувствовать себя молодым. Он шел вдоль аэродрома, мимо спящих домиков техсостава, за огородами, потом мимо гостиницы, где жил сейчас генерал Волков. Он шел и представлял себе лицо жены и мальчишек и хотел прийти как можно скорее. И если он не бежал, то лишь оттого, что не догадался.
Он поднялся на свой этаж, и дверь открылась прежде, чем он коснулся ее. На пороге стояла жена. Почему-то он не смог глядеть на нее. Он шагнул в сумрак прихожей уже с закрытыми глазами и чувствовал, как родное милое тело прильнуло к нему.
Курашев опомнился только посередине комнаты. Жена была у него в объятиях, и он ласкал кончиками пальцев ее лицо. Она плакала, а он молчал…
Он чувствовал, что мог бы лететь. Но вряд ли его сейчас вызовут. И он сказал:
– Пока меня никто не тронет. Давай уедем сейчас.
Сначала она не поняла, как это – «уедем». Но потом догадалась:
– Но ведь дети на улице.
– Пойди к Жанне, скажи ей. А мы поедем. Я ведь давно обещал взять тебя на рыбалку. Теперь поедем…
Она не медлила, но и не торопилась. Она одевалась, приводила волосы в порядок, так же как всегда.
Через десять минут они выезжали со двора. Он сам вел мотоцикл, а она, в тужурке и в брюках, сидела в коляске, хотя ей больше хотелось сидеть на заднем сиденье, чтобы ощущать его руками и грудью, вдыхать его запах.
Он тихо вел машину по широкой щебенчатой дороге, и за ними клубилась невысокими клубами красноватая пыль.
Может быть, оттого, что по бокам дороги не было настоящего леса, а росли только жидкие северные березки и еще что-то с тяжелой темной зеленью, оттого, что впереди не высилось ни гор, ни больших строений, а над дорогой, над их головами полыхало бесконечное, без единого облачка небо, Стеше было как-то не по себе.
Потом Курашев свернул влево. Переваливаясь в ямах и объезжая кочки и корневища, мотоцикл ехал по узенькой, очевидно пробитой мотоциклами же, дорожке. Стеша оглянулась. Насыпь шоссе косо уходила вправо, и на шоссе, насколько успела увидеть она, никого не было.
Сначала они ехали через низину, потом начали подниматься, и теперь показались кусты. Они становились все гуще и гуще, и кое-где уже возвышались деревья, очень ветвистые, с темными стволами. Некоторое время они ехали вдоль склона горы, которой она не видела с шоссе. Пахло сырой хвоей и землей. Порхали какие-то птицы. Она не знала ни птиц, ни названий деревьев, хотя прожила здесь уже более шести лет. И запах леса был для нее незнакомым, чужим. Ей казалось, что пахнет талым снегом. Все это ничем не напоминало ей тот лес, те запахи, тех птиц, которые она знала в центре России.
Она впервые отъехала от поселка так далеко, хотя давно ей хотелось этого. Она не высказывала мужу этого своего желания, он сам несколько раз обещал ей. И она думала, что когда он ездит на рыбалку, то именно рыбалка – чисто мужское занятие – тянула его сюда. А теперь она поняла – не только рыбалка, а и этот лес.
Ей хотелось, чтобы дорога кончилась и она смогла бы увидеть Курашева.
Он еще раз свернул налево. Они пересекли небольшую полянку, проехали через почти сплошные заросли кустарника, ей пришлось даже закрыть лицо полой тужурки.
– Ну вот, мы приехали, – сказал Курашев.
Мотоцикл остановился и смолк. Она открыла лицо.
В двух метрах от мотоцикла был обрыв. Местами его покрывали оползни, кое-где островками торчали кусты и росла высокая трава. От самого подножия обрыва начинался галечный плес, огибая который текла быстрая, со светлой водой река. И был слышен звонкий шорох ее течения.
Курашев достал из багажника узел. Он сказал, указывая рукой вниз, на плес:
– Видишь кострища? Это мои. Иные ездят ниже, иные выше бывают. Я же – здесь.
– Куда она течет? – спросила Стеша. – Я не понимаю, куда здесь можно течь!
– В океан, – сказал он. – Пойдем.
Держа в одной руке узел, другой он обнял ее за спину, собираясь увлечь за собой. Но она повернулась и чуть уперлась ладонями в его грудь.
– Подожди. Я хочу посмотреть на тебя…
У них у обоих были светлые серые глаза. И волосы были у обоих одинаковые, непонятного цвета – и не темные и не светлые.
Она смотрела снизу на него, точно впервые видела. Когда-то, давно-давно, после того как они поженились, она увидела его в шлеме. Летал он тогда на МиГ-15, и не здесь, а в низовьях Волги. Тогда случилось ЧП. Что-то произошло с его МиГом. Его сажали, а жили они рядом, в трех минутах хода от аэродрома, в степи, в щитовом домике. И она прибежала тогда прямо на взлетно-посадочную полосу. Когда он выбирался из кабины, она стояла у крыла и видела его в ту минуту. Наверное, оттого, что она была девчонкой еще, он показался ей прекрасным. Рыцарь неба. В шлеме. Потом острота этого впечатления немного сгладилась. Но какое-то возникало порой чувство, сознание, тревога или все это вместе, что она его совершенно не знает. И еще, что он настоящий, а значит, и красивый – не тот, который бывал с нею, с детьми, который собирался на рыбалку и возился во дворе с мотоциклом, а другой – рыцарь неба. Она допускала это, это ее беспокоило, подстегивало ее чувства, это было хорошо, когда она была двадцатилетней. Но теперь это ей мешало, словно между ним и ею была еще последняя, непреодолимая стена.
Она, чуть-чуть откинув голову, смотрела ему в лицо спокойно и строго. Она поняла, что он такой, как сейчас, – высокий, с узким лицом, на котором прочно утвердился крылатый нос и рот с узкими обветренными губами и крупными складками в углах, со светлыми глазами, которые сейчас таили в себе пережитое им, – он и есть настоящий, близкий ей навсегда человек. Стеше сделалось спокойно и хорошо, точно она кого-то победила. И она улыбнулась, продолжая все еще глядеть на него.
– Ты что? – спросил он.
А ей показалось, что он знает все, что она сейчас думала.
– Давно хотела спросить тебя, – ответила Стеша, протянув руку и пальцами коснувшись складки возле его губ, – о чем ты думаешь, когда летишь и когда опасно лететь? Не после, когда сядешь, а там, высоко в небе…
Он посмотрел поверх ее головы. Потом сказал:
– Там некогда думать. Так, мелочи, обрывки всякие…
– Нет, я не верю, – произнесла она, подумав. – Ладно. Пойдем. Ты же хотел к реке?
– Да. Я тебе говорил. Я всегда приезжаю сюда.
Она пошла первая и первая ступила на гальку речного плеса. Потом с узлом из плащ-палатки спустился и он вслед за ней. Шел он сзади ровно и тяжело, и шум его шагов заглушал и ее шаги, и шелест реки.
Метрах в десяти от воды она остановилась: здесь было кострище и возле него лежала коряга. А река была широкая и шумела. Маленькие буруны кипели подле ее ног. Дно, видимо, полого уходило вниз. Время от времени обнажались макушки камней. В противоположный берег вода била сильнее, и то тут, то там крутой берег был подмыт, и в его зеленом покрове обнажалась темная земля, а некоторые деревья и кусты росли будто из воды.
– Скажи: она всегда такая – эта река? У нее есть имя?
– Имя? – переспросил он издали. Она оглянулась, он сидел на корточках перед развязанным узлом. – Есть. Подкаменка это.
Он поднялся и пошел к зарослям. Она смотрела, как он шел. Рукава его были засучены, в руке он держал топорик.
Он вернулся через некоторое время с сучьями для костра. Они вместе развели костер. Стеша поднялась, а он еще что-то делал у костра и вдруг сказал:
– Осенью река всегда такая. А потом будет маленькой. – Он помолчал, продолжая свое дело. Потом сказал снова: – Я сейчас поймаю большую рыбу.
Он сходил к вещам, погремел там чем-то, потом пришел, держа в руках снасть. Она ничего не понимала в этом.
– Ты знаешь, я совсем забыл, что идет чавыча. И голец идет – самое время. Только ты не думай…
– Я не думаю ничего. Мне просто хорошо с тобой. – Она сказала это очень тихо. Он стоял над ней сзади и теперь дотронулся до ее плеча.
– Ну раз так уж вышло – я поймаю рыбу.
Курашев поймал рыбу. Она была большая и долго билась у их ног. А когда перестала биться, Курашев начал ее разделывать. Стеша сказала:
– Дай, это сделаю я…
– Нет, – ответил он, – ты у меня в гостях.
Он почистил рыбу, нарезал ее и стал жарить на палочках, прямо на огне.
Она ела рыбу, пахнущую дымком, горячую, с хрустящей корочкой и розоватым мясом, и поглядывала на него. Он тоже ел. И она подумала, что он очень красиво ест. Стеша хотела, чтобы мальчишки ее умели есть так же – неторопливо, скупо двигая челюстями, словно ожидая, когда поест женщина.
Он тоже все время следил за ней. Для этого ему достаточно было изредка поглядывать на нее. И потом он уже знал, что делает она. Он не думал ни об океане, ни о чужой машине. Он думал об этой женщине.
Им стало жарко. Он расстелил плащ-палатку, выбрав место, где галька была мелкой, снял свою робу и сказал:
– Ты сними тужурку…
Стеша сияла тужурку и осталась в одной серенькой кофточке с короткими рукавами.
Руки у нее были смуглыми и тонкими, и шея была смуглой и тонкой. «Откуда она такая?» – с нежностью думал он. Ему вспомнилось давнее: первый год жизни с ней. Это было зимой, в Сибири. Они приехали к его родителям. Отец, лысый и высокий, широкий в кости, неторопливый старик, сам встречал молодых на станции с кошевкой. В кошевке были сено и тулуп.
Когда поезд ушел, сделалось настолько тихо, что слышно было собственное дыхание.
Отец и сын давно не виделись – несколько лет. Но отец был сдержан до сухости. Когда они сели, он прикрыл их ноги тулупом, сам прилег в передке на сено. И кони с места пошли рысью.
Дорога тянулась через редколесье, глухо стучали конские копыта, по сторонам дороги бежали волнистые сугробы, в которых деревья стояли погруженные словно в затихшую после половодья воду по самые ветви.
Отец чуть пошевеливал вожжами, и кони шли и шли размашистой, но ровной иноходью. И бег их по утреннику доставлял им удовольствие.
– Батя, стой!
За секунду до этого Курашев не собирался этого говорить. Старик коротко, через правое плечо (он лежал, опираясь на левый локоть) глянул на него и натянул вожжи. Кони нехотя, едва не вставая на дыбы и злясь, стали.
Курашев перемахнул через верхний брус саней и побежал в сторону, к ближней елке. Он проваливался сначала по колени, а затем глубже – почти по пояс. Сердце у него билось громко, он задыхался от бега и от того еще, что кругом был забытый уже им, а теперь вновь обретенный, снег, от того, что сзади пофыркивали, переступали ногами, тускло позванивали сбруей кони и в санях сидела женщина с серыми глазами, с тонким запахом волос, с дыханием чистым и спокойным. И он задыхался еще от чего-то, чему не знал названия. Сейчас, вспомнив это свое состояние, Курашев как-то отчетливо и спокойно понял: это было чувство родины.
Потом была встреча с матерью и сестрами. Младшая, Танька, выросла до того, что, увидев ее, Курашев рассмеялся. Она сначала расстроилась и покраснела – голенастая, ногастая девка обещала быть красивой – это было видно и по разрезу глаз, и разлету темных, но не черных бровей, и по тому, как трепетали тонкие крылатые ноздри.
– Ну ты и выросла же, – сказал Курашев, еще смеясь.
– Когда в другой раз приедешь – небось старой стану, – сказала она, уже улыбаясь и обнажив ровные, белые как снег зубы.
Знала сестра, что хороша, что красавицей растет.
Мать, статная, крупная, ходила по дому степенно – ни слез, ни растерянности, словно так и надо.
Не принято было у них на родине сходиться со всего села в дом, где гости – неважно какие, дети ли вернулись, заезжий ли кто. Завтра придут, а нынче – нет. Как-то в училище еще Курашев рассказал одному парню об этом.
– Кержаки. Точно. Кержацкие нравы, – сказал парень.
Курашев подумал, помолчал, вглядываясь невидящими глазами в свое прошлое. Потом словно вернулся:
– Это Сибирь, брат. Понял? У нас так. А кержаки – это когда сам по себе, хоть гори…
И никто не пришел в этот день. На голый, ничем не покрытый стол мать и сестры натащили всякого. Караси вяленые, глухари, грибы маринованные и соленые, с холоду, огурцы с хрустиком, словно они такие и выросли соленые. И опять глухари и караси, и таймень, но уже горячие, и картошка в отдельной миске – без ничего.
А пили водку. Все. Сестры по стаканчику крохотному, мать – чуть больше. Мужики – по тонкому стакану. Молодой подали, как и сестрам, стаканчик, но с золотым ободком.
А водка стояла на столе в четверти, – такой теперь не продают.
Мать перехватила взгляд сына на эту чудовищную посудину, сказала:
– Отец в район ездил, в бутылках купил. А сюда слил.
Ели долго и много, почти до вечера. Даже Танька. После водки глаза у нее блестели и были любопытными. Она то и дело стреляла в молодую глазами.
Мать сказала:
– Угомонись. Выйдешь замуж, сама узнаешь.
Танька, словно пойманная с поличным, опустила очи долу.
Курашев захохотал:
– Ну, брат… То есть ну, сестрица.
– Долго побудете? – спросил отец.
– Неделю, батя…
– Мать вам тут половину изготовил. Живите.
– Спасибо, батя.
– Завтра с соседом в лес пойдем. Берлогу тебе обложили. Ждать нельзя больше – встанет.
– Отлично, батя.
Курашев смотрел на лица своих сестер, отца, матери. Он видел стены, по-сибирски нештукатуренные и небеленые, бревенчатые. Он ощущал сквозь носки чистый некрашеный пол, сидел на крепком, удобном стуле и чувствовал по левую руку от себя присутствие женщины, которая принадлежит ему и которая его ждет.
Ему сделалось отчего-то грустно и нежно в душе. И он положил руку на плечи жены. Он сделал это невольно и тотчас убрал руку. Но домашние уже заметили. Он понял это, когда спустя несколько минут отец сказал, вставая:
– Ну довольно, мать. Спасибо. Ребята с дороги. Отдохнуть им надо.
Сестры убирали посуду. Мать повела Стешу в комнату, что отвели им и все там приготовили. А отец поглядел на сына и сказал:
– Покурим на воле?
И они вышли на крыльцо и долго молча курили, глядя в вечереющее небо и на снег.
Курашев вошел к жене. Она стояла перед окном, что было обращено к лесу. Он встал с нею рядом, обняв ее за плечи. Стеша откинулась на его руку – ей было хорошо, и он не стал ничего говорить.
Потом повернул ее к себе, расстегнул пуговку платья – не верхнюю, а среднюю, там, где начиналась лопатка.
Она чуть улыбнулась сомкнутым ртом, глаза ее были прикрыты, а ноздри трепетали от дыхания. Он пригнулся и поцеловал ее холодными с мороза губами.
И, когда она была с ним в постели, ока сказала тихо-тихо, одним дыханием:
– Хочу, чтобы здесь… Здесь начался сын.
Проснулся Курашев ночью. В комнате было светло от луны и от снега за широким окном. Он осторожно встал. Жена его, обнаженная, лежала на правом боку, чуть подогнув ноги. И она показалась ему настолько прекрасной, что он с сожалением прикрыл ее одеялом, скомканным в ногах.
Потом он, ступая босыми ногами по чистым и теплым половицам, подошел к окну и открыл его. Дома никогда не замазывали окон на зиму, – это он помнил. На улице было тихо и совершенно безветренно. И, наверное, от этого холодный воздух только прикасался к его лицу, к его груди и плечам, он почему-то не тянул вниз, к ногам, и медленно входил в комнату.
Было тихо. И впереди неподалеку темнела тайга, а небо над ней было светлым и бескрайним, и ни одно движение, ни один всплеск рукотворного огня не достигали зрения Курашева.
Проснулась жена.
– Костя, – позвала она сонным теплым голосом.
Но, видимо, то, что заставляло его сердце биться с какой-то удивительной полнотой, окончательно пробудило и ее.
– Ты не спишь? – спросила она и не стала ждать его ответа.
Курашев услышал шелест одеяла и потом звук ее шагов – это никогда ни с чем не спутаешь – звука женских босых ног, женское дыхание и шорох движения женщины за своей спиной. И он ждал, когда она подойдет. Она подошла и облокотилась на подоконник, касаясь его уже остывшего плеча своим плечом.
Она проговорила тихо и раздельно:
– Этому нет конца!.. Костя, этому же нет конца. Какая ночь!
Он понял, что Стеша говорит не только об этих прошедших минутах и тишине, а еще и о том, что пережила уже здесь, на этой земле. Он посмотрел на нее. Светились, словно мерцали сами по себе, кончики ее ресниц, брови и весь контур лица, словно кто-то специально очертил ее профиль…
И вот теперь Курашеву до тоски захотелось увидеть ее всю.
Он усмехнулся. Теперь она спросила его:
– Ты что?
– Так.
– Неправда, – сказала она, приподнимаясь на локте над ним. – Ты думаешь. Я знаю, ты сейчас думаешь не об океане. Ты думаешь о чем-то хорошем.
– Да, – сказал он. – Я вспомнил ночь, Стешка. Помнишь ту – у бати.
– Ты сумасшедший, – сказала Стеша.
Не могла же она сказать ему, что вся ее жизнь с ним – продолжение той ночи.
– Ты знаешь, Стешка, – сказал Курашев. – Это смешно, но я видел тебя только девочкой. Я не видел тебя целую жизнь…
…Вернулись они в сумерках.
Посередине комнаты, у стола, вытянув больную ногу и откинувшись на спинку стула, сидел полковник Поплавский. Он был в форме, с Золотой Звездой над орденскими планками, и фуражка его лежала на углу стола.
Стеша замешкалась в прихожей, Курашев вошел первым и замер. Он не знал, что должен делать. А на душе у него сейчас было просторно и чисто. Точно он надышался снега. И он смотрел на полковника так, точно ждал этой встречи и рад был видеть этого человека.
– Ну вот, – только и сказал Поплавский. Курашев все стоял в дверях, чуть улыбаясь, и глядел на него. – Дети твои, капитан, спят… Я застал здесь соседку.
– Ее зовут Жанна. Я очень рад, что вы пришли, – сказал Курашев.
– Я знаю, как ее зовут. Между прочим, мы нашли куски твоего истребителя… А они все летают. Летают вдоль границы. Пока тебя не было, дежурные уже дважды ходили туда.
Курашев промолчал. Он прошел в комнату, сел на тахту, оперся руками о ее края. Теперь он видел полковника сбоку. Полковник не повернулся к нему и не изменил позы.
– А еще я пришел сказать тебе, что ты представлен к боевому Красному Знамени.
И эту фразу он произнес так же спокойно и устало, как и все, что говорил прежде. Вдруг он повернулся – грузно и неловко:
– Но я знаю – дело не в этом. Для меня, для тебя – не в этом дело. Я знаю одно, капитан, нам надо так держать. Знаешь, есть у моряков такая хорошая команда…
Поплавский хотел просто посидеть в комнате с этими людьми и помолчать. Или выпить с ними молча. В кожаной куртке, что он оставил в прихожей, у него был коньяк. И лимон был. Отличный, сочный, запах его Поплавскому чудился даже здесь.
Вошла Стеша и не удивилась, застав его. Она тихо скользнула к мужу и села рядом с ним. Поплавский охватил их взглядом – так похожих друг на друга – и усмехнулся. Ну, а если нужно было говорить сейчас с человеком, которого он посылал на смерть, то он хотел бы говорить о чем-нибудь другом, только не о чужих самолетах.
– Слушай, Стеша, – сказал Поплавский. – Я принес коньяк, там, в тужурке. Давай-ка мы с капитаном выпьем? А? Давай-ка, дорогая…
* * *
И опять Ольгу потянуло к Нельке. Потянуло так неодолимо, что она едва дождалась часа, когда можно будет пойти туда. Ольга шла пешком и заставляла себя не спешить, пила у стойки жгучую, полную пузырьков газированную воду и снова шла дальше, покачивая сумочкой и чувствуя на спине, на обнаженных руках и на икрах ног легкую тяжесть сентябрьского пополуденного солнца.
Нелькин дом из светло-серого кирпича, весь в темных пятнах от круглых крон городских стриженых тополей, показался ей похожим на лошадь, серую в яблоках. Ольга даже засмеялась.
На третьем этаже Ольга постучала. Она была уверена, что Нелька дома. Из глубины квартиры, откуда сквозь щели в двери веял сквозняк, донесся Нелькин голос:
– Не заперто!
Ольга вошла. Нелька в зеленой мужской рубахе с закатанными рукавами, в спортивных брюках и в ботинках стояла спиной к двери перед мольбертом. На нем громоздился большой, строго квадратный холст. Она повернулась не сразу, а еще некоторое время глядела на холст, чуть склонив голову к плечу. Потом она оглянулась и вся еще была не здесь, а там, в холсте, и глаза ее смотрели куда-то мимо Ольги, а лицо, худое, темное, заострилось еще больше и словно постарело. Но она через мгновение улыбнулась и снова стала Нелькой. Она подошла и, пряча за спиной руки, испачканные краской, поцеловала Ольгу в щеку холодными губами.
– Ты молодец, Ольга. Молодец, что пришла! – Она сказала это так искрение, что у Ольги стиснуло горло.
– А знаешь, твой дом – серый в яблоках!..
Нелька забыла, что ее руки испачканы, схватила Ольгу за локти, повернула к свету и засмеялась, закинув голову. И Ольга засмеялась тоже…
– Ты чудо! – воскликнула Нелька. – Ты настоящее чудо. А я напишу этюд этого дома.
Когда они обе успокоились и когда сели у стола, Ольга наконец увидела то, что было на холсте.
В какой-то большой комнате, скорее всего в зале, это было еще неясно, на поставленных один к одному стульях сидело несколько человек. Руки их лежали на коленях одинаково, но разные были эти руки. И одежда на них была непривычно парадной. В центре мужчина в черном пиджаке, в белой рубашке с галстуком – широким и туго затянутым, справа от него – женщина, тоже в костюме и в белой блузке с украинской вышивкой по воротнику. Слева молодой стриженый худой парень с длинной шеей. За их спинами еще двое, одни контуры, Все они смотрели напряженно, словно позировали перед фотоаппаратом – таким громадным, с чехлом. Так и хотелось оглянуться назад – где-то сзади их должен был фотографировать суетливый и обстоятельный сельский фотограф.
И в этой подчеркнутой напряженности фигур, в ритме мужских рук, одинаково лежащих на коленях, в том, что и женские руки тоже были на переднем плане и лишь сцеплены пальцами, был особый смысл, позволявший понимать каждого в отдельности. Так, бывает, собирают передовиков и фотографируют для первой страницы газеты. Но хоть и была картина похожей на фотографию – никакой фотографии не под силу было бы так воссоздать людей. Ольга чувствовала, что за одинаковой позой у каждого своя трудная напряженная жизнь, что всех их объединяет какая-то внутренняя чистота и что в этой своей наивности перед фотообъективом они высоки – выше Ольги. Тут еще были чистые углы, исчерканные угольными линиями, и лица тех, кто стоял сзади, были лишь чуть намечены, и одежда еще не была написана как следует – разве что галстуки, воротники рубашек да вышитая сорочка женщины. Но все уже читалось отчетливо.
– Слушай, – тихо сказала Ольга. – Слушай, что это такое?
– Не смотри, – отозвалась Нелька. – Еще рано.
– Я ничего не понимаю в живописи, но это здорово, понимаешь, здорово.
Нелька пристально следила за выражением ее лица и вслушивалась в ее голос. Ольга это поняла и обернулась. Нелька встретила ее глаза спокойным и твердым, немного не доверяющим взглядом.
– Я тебе говорю правду, – отвечая на этот взгляд, сказала Ольга. – Когда ты успела всему этому научиться, увидеть все это и узнать? Уму непостижимо!
Нелька не ответила. Она села на тахту и, зажав худые коричневые руки между коленями, думала о чем-то и смотрела прямо против себя, словно прицеливалась. Затем она сказала:
– Я и сама не знаю. Один человек – я забыла кто, а может, и не знала точно никогда – сказал, что в художнике все, что он создает за свою жизнь, заложено с детства. Вот ты меня спрашиваешь, а я и сама теперь не знаю, когда я это увидела. У меня такое ощущение, словно еще с той поры, как себя помню, мерещилась мне и эта штука. – Она едва заметно указала на холст. – И глаза эти, и руки. А потом жила, жила, училась, встречала таких вот людей и здесь, в городе. Даже в тебе есть что-то. Ну такое… Вот ты смотришь на меня, на картину смотрела… И я подумала – без такой веры мы, наверное, очень бы сухо жили…
Ольга села и прислонилась своим плечом к острому плечу Нельки.
– Я никому никогда не завидовала. А тебе – завидую. Ты нашла, ты все нашла – дело свое, себя. Мне всегда такие люди, как ты, нравились.
– Ничего я не нашла… Я написала одну вещь. Ты ее не видела. Думала, что нашла. А я ничего не нашла. И вот снова. Ты себе не представляешь, какое это ярмо!
– Нашла, нашла… Сама ведь знаешь, нашла.
– Может быть, ты и права… – после паузы сказала Нелька.
– А я вот – не нашла. Ничего не знаю. Дома жить не могу. Не потому, что не люблю своих, и не потому, что не согласна с чем-то: не могу просто, и все, и никаких мыслей, замыслов, помыслов…
Опять наступила пауза, и ее нарушила Нелька:
– Я старше тебя, мы почти одногодки, но я старше. Лет на десять. Жила иначе, чем ты. Может, оттого и повзрослела. Я не знаю, как вы там живете, но такие вещи, как с тобой, не случаются просто так.
Она неожиданно откинулась назад и вдруг, разбросив руки в стороны, сказала:
– А знаешь, это все-таки неплохо, что сейчас нам трудно: что-нибудь настоящее и выразится. И потом станет ясно, кто живет лишь для себя, кто – для людей, кто – просто дубина от необразованности. Понимаешь, в искусстве рождается истина. Сейчас, на этом вот перегоне. А потом придет такое, что каждая вещь будет нести откровение. А это – начало, эскиз пока что. – Нелька кивнула на холст: – Смотри… Хочу на улицу, к людям хочу, в шум.
И когда они шагали под догорающим солнцем по городу в студию, Ольге пришли на память стихи поэтессы, из-за которой девчонки сходили с ума в школе и к которой сама Ольга прежде была равнодушна: «Еще все будет, пусть с трудом, не сразу, но будут и тайги густые мхи, и новый дом, и парень ясноглазый, и новый сад, и новые стихи…»
Высокая просторная комната с окнами во все стены была полна людей. И в коридоре, и на лестнице, ведущей вверх, – всюду толпились молодые люди, курили, громко разговаривали, громко смеялись, и вообще атмосфера здесь царила шумная и непринужденная, и люди чем-то отличались от привычных Ольге. И она не знала, чем именно – те же короткие рубашки, те же прически, вроде такие же платья и юбки.
Нелька ткнула Ольгу в какой-то угол, с кем-то познакомила (двое парней, которым она по очереди протянула руку, тотчас же стали продолжать свой разговор), сказала, что сейчас вернется, и исчезла.
Ольга постояла немного и, чувствуя неловкость своего положения, вошла в студию – парни даже не оглянулись. Это и понравилось ей и в то же время лишило ее остатков уверенности.
В углу стоял деревянный постамент в две или три ступени, и на нем уже сидела, как говорила Нелька, «натура» – белокурый парень в плавках. Он был не высок и не строен, но в его фигуре Ольга почувствовала какую-то ладность, собранность, и он совсем не был похож на Кулика или на кого-нибудь другого из тех, кому ей приходилось делать перевязки. Лицо у парня – почти черное, скуластое, с неестественно голубыми глазами, словно морем подсиненными. Он не то улыбался, не то хмурился, обводя взглядом толпу. И вдруг сказал:
– Эй, вы! Сколько можно собираться? Через сорок минут слезу.
– Сиди, сиди, Аполлон, – беззлобно ответил ему кто-то рядом с Ольгой.
Потом в последний раз вспыхнул шум – грохот мольбертов, стук стульев и табуреток, и вдруг все сразу стихло, словно по команде. Последнее слово осталось за «натурой», «натура» с высоты сказала: «То-то. Поняли…»
Ольга села на подоконник – другого места не было, а через несколько минут появилась Нелька с планшетом и ящиком, отыскала ее глазами, укоризненно покачала головой, видимо, искала ее на лестнице, на цыпочках прошла к Ольге и села на ящик, прислонясь худой горячей спиной к ее ногам. И зашуршали карандаши, и все это было похоже на оркестр без дирижера. Спустя несколько минут Ольга наклонилась к самым Нелькиным волосам и спросила:
– А есть здесь у вас руководитель?
– Есть, – кивнула та. – Рисует. В том углу.
Ольга поискала его глазами и не нашла – все были одинаково молоды. Разве что за исключением полного, потеющего, краснолицего милиционера в том углу, куда указывала Нелька. По он так старательно рисовал в своем планшете, так тщательно вымеривал пропорции карандашом, что не мог быть руководителем.
В первые минуты сеанса Нелька еще помнила об Ольгином присутствии, а затем она увлеклась. Увлеклась и Ольга, смотрела, как из неразберихи линий на большом листе ватмана у Нельки стал появляться человек – тот, что сидел там, наверху. Это был он и не он.
Он так же держал руки на коленях, тот же поворот был в его фигуре. Но у Нельки руки парня вышли покрепче и подлинней, пальцы чуть тоньше, а лица еще не было. И тот сидел на своем троне в каком-то обыкновенном повороте – без напряжения, сидел и все, словно афишу читал. А у Нельки этот человек повернулся так, словно хотел сказать незримому собеседнику что-то резкое и властное. Он напоминал ей на рисунке хирурга Минина, особенно его руки, они были такими же умными и сильными и в то же время какими-то нервными.
Потом Нелька резинкой убрала кое-что лишнее – и стало еще лучше.
– Знаешь, Нель, – спустя полчаса сказала Ольга. – Я пойду. Для меня слишком много на сегодня.
– Скоро перерыв.
– Я через окно. Тут низко. Я буду ждать тебя на улице.
– Ладно. Только не жди. У меня здесь еще дела. Придешь завтра?