Текст книги "Иду над океаном"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
Нелька ни разу не обернулась. Ольга коснулась на прощание ее затылка и перенесла ноги через подоконник – никто этого не видел, кроме «натуры». «Натура» подмигнула Ольге, и Ольга спрыгнула на землю.
«Вот бы Наташку сюда привести», – подумала она. Она представила себе, как смешно выглядела бы Наташкина гимнастическая спесь в этом зале, где никто не претендовал на всеобщее внимание и растворялся среди остальных.
* * *
Сколько бы лет ни разделяло тебя с родным человеком, если он действительно родной тебе, встретишь его и узнаешь. Узнаешь, как бы ни изменило его время. У центрального входа в университет под сумрачными, хотя и высокими мраморными сводами стоял человек. Он был один в этот час и стоял неподвижно, в плаще и с непокрытой седой головой. И Светлана узнала – отец. Она остановилась, не доходя несколько десятков шагов, на таком расстоянии, что нельзя было еще видеть черт лица его. И она узнавала в подтянутом, сухом мужчине в плаще с поднятым воротником и засунутыми глубоко в карманы руками отца. Уже видела его серые медлительные глаза, видела большой тонкогубый, плотно сомкнутый рот; видела все это потому, что на расстоянии ощутила свою похожесть на него, потому что ждала этой встречи трое суток, с того самого момента, когда он позвонил, а никого дома не было. Она сама взяла трубку и услышала далекий с хрипотцой голос, уже знакомый ей по прежним телефонным разговорам.
Третьего дня, когда позвонил он, Светлана подумала, что ее мама и бабушка знают дни, когда он бывает в Москве, и бдительно несут службу возле телефона, если Светлана дома. И чем глубже пыталась она разобраться в этом, тем неопровержимее казался ей вывод – да, так оно и есть. И это удивило и расстроило ее и впервые заставило подумать о бабушке с неприязнью.
Оказалось, что отец неожиданно попал в Москву на несколько дней. И им надо увидеться, впервые увидеться за десять лет, одним – без мамы и бабушки.
А теперь он стоял почти рядом – тревожащий, неожиданно нужный, необходимый, горький. Она медленно пошла к нему через вестибюль, а он стоял, прислонясь спиной к колонне, и ждал.
– Здравствуй, – сказала она первая тихим, почти бесцветным голосом, глядя прямо в его пожилое, но крепкое, словно чеканное лицо. Она себе и представляла его таким.
– Здравствуй, Светлана, – ответил он просто и твердо. И только на мгновение его глаза встретили ее взгляд, подержали его, словно пообещав что-то, что должно произойти сегодня. – Ты уже освободилась?
– Да, я свободна.
– Это хорошо. Идем. – Так же, не вынимая рук из карманов плата, он двинулся к выходу и там пропустил вперед ее и вышел следом.
– Я здесь совершенно непредвиденно. Понимаешь, приехали канадцы, мерзлотники. И потребовалась консультация…
Он говорил на ходу, не поворачиваясь к ней, говорил ровно и спокойно, точно вчера или даже сегодня утром они виделись и этот разговор – просто продолжение их жизни, их прежних отношений. Оценить всего этого Светлана не могла. И не умела. Тугой, точно резиновый комок стоял в горле, мешал ей дышать, и она сама ощущала, как бледность заливает ее щеки. Она знала только одно – это начало того главного разговора, без которого им больше нельзя. Но она не знала да и не могла знать, что канадцы приехали несколько дней тому назад и все консультации и справки он уже сделал, послал в коллегию министерства обстоятельный доклад. И что пришел он сюда тоже повинуясь сознанию, что больше молчать ему уже невозможно, невозможно говорить с нею по телефону только урывками. Почему это произошло не вчера, не год, не три года назад, – они оба не смогли бы ответить. Но именно сейчас, в эти дни, нахлынуло на него чувство тоски, вины, сожаления, даже горя. И дочь представала перед его мысленным взором маленькой девочкой с двумя косичками, она виделась ему тонконогим несмышленышем. Ему вспомнилось, как однажды, после его ссоры с женой, Светка расшалилась, разбаловалась, повисла у него на шее, закапризничала. И сейчас, спустя десять лет, он понял, как тревожны были тогда ее глаза, сколько в них было преданности, страха, предчувствия, словно принадлежали эти глаза не семилетнему ребенку, а взрослой, умудренной жизнью женщине. И сердце его оплеснуло горячим. И оттуда, из ее детства, ее глаза погнали его через всю страну от Усть-Неры до Ленинграда, а потом сюда, в Москву.
Он прилетел три дня назад, но не мог еще видеть ее, не хватало сил. А он должен был взвесить свою вину и решить, что должно быть дальше, потому что по-прежнему продолжаться эти их отношения больше не могли.
И он говорил. Рассказывал, что делал в Усть-Нере, как летел, зная, что дочь плохо понимает его.
Потом он вдруг остановился, резко, решительно взял ее за руку повыше локтя сильной сухой рукой и сказал, и глаза его при этом заблестели лихорадочно, как у больного:
– Поедем к маме. К моей маме. Ты ведь у нее не бывала последние несколько лет. Поедем.
Шел мелкий дождь, было пасмурно, проспект блестел от воды. И что-то во всем этом будило в нем воспоминания о Барышеве, не угасавшие ни на минуту после того, как он уехал. Она словно повзрослела за эти дни и даже сейчас чувствовала, как взрослеет. Все это – Барышев, отец, то, что приоткрылось ей в ее собственном доме, – было очень взрослым. Прежде все ее открытия и раздумья были словно производными от чьих-то открытий и решений. И жизнь ее катилась по накатанным уже рельсам, а сейчас она словно шла по неизведанному, и даже знакомый до малейших черт город не казался ей сейчас таким знакомым.
Бабушка жила в Никоновском переулке. Светлана смутно вспоминала зеленый дом, деревянные, чисто промытые, некрашеные ступеньки, ведущие куда-то вниз. И окончательно вспомнила все и приготовилась увидеть тихую, светлую, сухую, как былинка, старушку, когда шагнула в запах полыни и снега, который никогда не выветривался здесь.
Старушка целовала сухими тонкими губами морщинистый лоб ее отца, не замечая еще Светланы, они, наверно, тоже давно не виделись, но встретились привычно и спокойно. Светясь, словно она была прозрачная, бабушка вдруг увидела Светлану, за толстыми стеклами очков ее глаза были неестественно темными и большими. Она подошла ближе и посмотрела на нее снизу, придерживая копчиками пальцев очки возле дужки, и узнала наконец.
– Го-с-с-поди, Светлана?! Света же! – Она растерянно оглянулась на Светланиного отца, словно искала подтверждения какой-то своей догадке, готова была к большой радости, но не решалась на эту радость.
Она встретила взгляд сына. И тот, грустно улыбнувшись, отрицательно покачал головой. И бабушка поняла, что все у них осталось по-прежнему, ничего пока у них не изменилось.
Она всплеснула руками, засуетилась, захлопотала, заходила по комнате, помогая слабыми, но цепкими руками Светлане снять плащ, косынку. И все повторяла и повторяла: «Ах ты, го-с-с-поди! До чего же выросла…» Потом остановилась, точно нашла самое важное, что нужно сейчас сделать, и сказала торжественно и светло, подняв палец кверху:
– А я вас, милые мои, блинами… Блинами сейчас… И тесто же у меня… Словно чуяла. Ей-богу, словно чуяла. Я тебя, Коленька, последнюю неделю плохо во сне видела. Почти каждый раз одно и то же: река такая широкая-широкая, как Волга наша, и лошади в ней – все плывут, плывут. Много лошадей. А ты на том берегу стоишь маленький-маленький. И дождь идет… Марфа Петровна говорит: никак, прибудет твой Коленька не в срок, раньше, да и с неожиданностью. Вот и неожиданность. Слава тебе господи… Да как же это вы сошлись, хорошие мои?
Бабушка осеклась, сказав последние слова. Замолчала. И Светлана, чуть улыбнувшись, сказала тихо:
– А он ко мне в университет пришел…
Бабушка хотела что-то сказать, но вдруг махнула сухонькой ручкой и ушла, быстро-быстро ушла на кухню плакать. Отец не пошевелился. Потом он достал папиросы и закурил, затянувшись так, словно не курил очень давно.
– Да… – вдруг тихо протянул он. – Вот так… – Это он сказал про себя.
Удивительно русским было все в этом доме – тишина, и чистота выскобленных полов, и половички простенькие, нитяные, с поблекшими, захоженными и, видимо, давними-давними петухами морковного уже цвета по краям, и занавески на маленьких, полуподвальных окнах, и зеркало – старинное, хорошее, тяжелого стекла с мягким свинцовым отливом по углам в темной оправе, и кровать с лоскутным одеялом, и лежанка возле печки, по виду удобная, обжитая какая-то, и множество фотографий под одним стеклом на самом видном месте. От отца здесь оставались две полочки с книгами, у которых уже выцвели корешки и переплеты, и круглая стеклянная чернильница-непроливашка, и стол, невысокий, но крепкий. Там, видимо, занимался отец, когда еще студентом был.
Светлана подошла к фотографиям. Что-то давнее-давнее задело ее сердце. Теплая волна поднялась к глазам и отхлынула, оставляя после себя чистоту и тихость. Она увидела мастерового с твердыми скулами, в косоворотке, в кожаном пиджаке и в кожаном картузе, надвинутом строго по самые брови, и рядом с ним – прислонившуюся к его кожаному литому плечу слабую светлую головку с открытым, словно вопрошающим взглядом. Это были ее дед, отец ее отца, и бабушка, вот эта самая старушка в далеком шестнадцатом году. И Светлана вспомнила, что когда-то ей рассказывали в этом доме о ее деде, рассказывали так, точно он вовсе и не погиб в ополчении в сорок первом году на Волоколамском шоссе, а жил здесь все время и просто лишь был сейчас на работе. И Светлана вспомнила, что она так и звала своего деда – Мастеровой. И вспомнила, как отец ее рассказывал сказки про Мастерового. Не про зайцев и медведей, а про Мастерового, спокойного, сильного, справедливого человека.
Потом она отыскала на этой маленькой фотовитрине и себя с отцом и матерью. И ей показалось, что уже тут, на пожелтевшем снимке, они все трое стояли чужие и все уже было решено.
Отец встал за ее спиной, шурша плащом.
– Я скоро, – сказал он. – Ты побудь здесь, с мамой. – И быстро вышел.
Так и не смогла Светлана выйти на кухню к бабушке, матери отца. Мужества не хватило. А знала – надо, надо. Потом будет еще труднее заговорить, чтобы все сделалось просто и хорошо. Но не могла. Стояла, разглядывала фотографии, вслушивалась, не зазвучат ли на лесенке шаги отца. Она думала: «Здесь жил он. Он жил, когда встретил маму. А там, на кухне, – его мама. И здесь жил еще Мастеровой».
И эта маленькая фотовитрина, собранная за многие годы, помогала Светлане представлять зримо все, что она думала. Юноша, длинношеий, с диковатым, словно бы не доверяющим взглядом и (даже на фотографии заметно) побледневший от волнения, – это он, ее отец в то время, когда Светки еще не было и когда еще никто не предполагал, что она будет. «Как много лет прошло. Как много лет прожил этот дом», – подумала она. Она попыталась представить себе зримо огромное время, объединившее застенчивую девчушку в кофточке в горошек, с оборочками, с кружевным воротничком, в длинной темной юбке на коричневой и нечеткой, словно подплывшей, фотографии, с той сухонькой старушкой, что сейчас сидит на кухне, и не смогла.
Потом она услышала шаги. Несколько раз слышался звук шагов, но Светлана знала, что это ходят чужие люди, а тут сразу решила – отец. И это действительно был он. Он вошел и сказал:
– Долго я?
– Да, – ответила Светлана.
Шурша плащом, отец поставил на стол бутылку вина, коробку конфет, потом снял плащ. То, на что он надеялся, оставляя дочь наедине с матерью, не случилось: он не застал их вместе. Светлана поняла, что он надеялся на это, когда посмотрела ему в глаза.
– Ну, мам, как блины? – негромко сказал он.
– Сейчас… У меня все готово, сейчас будут блины, Коленька… – отозвалась тотчас старушка.
– Здесь жил Мастеровой? – спросила Светлана.
Отец сначала не понял, но потом в глазах его что-то дрогнуло, они словно подтаяли. Будто хотел сказать: «А ты помнишь сказку о Мастеровом?» Он сказал:
– Да, он жил здесь. Вон там, где мой стол, раньше стоял его верстак. А я был маленький. Но, знаешь, Мастеровой был металлистом, а дома любил работать по дереву. И верстак у него был столярный, для дерева. Он говорил, что дерево облегчает душу. У нас всегда, когда отец был дома, пахло смолой. Стружки так пахнут. Иду из школы – в подъезде узнаю: он дома…
– Да… – сказала Светлана.
Она глядела на него, пока он говорил. Глазами, как слепой кончиками пальцев, ощупывала лицо его. И что-то не позволяло ей до конца понять, почувствовать, что это он, ее отец. Давний-давний. Она помнила о нем только самые смешные и необязательные вещи. Когда, например, Светке было пять лет, он брал ее с собой в Ленинград – то ли диссертацию защищать, то ли по каким-то иным делам ездил туда. И запомнилось ей только громадное помещение, битком набитое людьми, наполненное гулом голосов, толчеей. Уже потом она узнала, что это был Пассаж. И что отец водил ее туда покупать игрушки. А тогда она потерялась и пронзительно, отчаянно, жалобно закричала. Две надежные руки нашли ее, подняли. И он, колючий, шептал ей горячо прямо в самое ухо: «Ну что ты, что ты, девонька моя, что ты… Я здесь! Здесь я!»
А потом он засмеялся, откидывая голову, и она видела, как на его горле двигался бугорок. А дыхание его пахло табаком, морковкой или чем-то таким, что трудно определить, но от чего сжималось у нее все внутри, и она плакала все сильнее. Но это уже не были горькие сухие слезы отчаяния и страха. Ей было хороню плакать.
Светка помнила и другое. Они шли по набережной Фонтанки. И она уронила туда мяч – большой, оранжевый, с голубыми полосами, в сетке. Мяч долго летел вниз, а потом упал на темную воду и поплыл.
Она при этом воспоминании улыбнулась.
– Ты что? – спросил отец.
– Я мячик вспомнила, – ответила она. – И Пассаж.
– Неужели такое можно помнить? Столько лет прошло…
Но теперь Светлана знала, что и он помнит это, как-то по-своему, иначе, но помнит.
А блины были уже готовы, и бабушка принесла их. Бабушка все говорила, говорила и ставила перед ними на стол масло, сметану, икру, накрытую чистой влажной тряпочкой. Она старалась делать это так, чтобы оказаться поближе к Светлане.
– Садись же, мама! Тут всего достаточно. И я принес твое вино…
Он подчеркнул – «твое». И бабушка достала крохотные серебряные с чернью рюмочки.
– А потом будем пить чай… – Это было последнее, что она сказала, потому что она тут же замолчала и стала глядеть, как они берут блины, как едят их.
«Мамино вино» было сладким и крепким. Светлана спросила:
– Ты живешь там, на Севере?
– Да, – ответил он. – Все время. С тех пор…
– А это далеко?
Он сказал, что далеко. Она не расслышала сначала. Но он повторил. Потом сходил к своему столу и вернулся с маленьким атласом.
– Это вот здесь, – сказал он, протягивая ей раскрытый атлас.
На этой же странице она увидела знакомые ей уже очертания места, куда улетел Барышев.
– Рядом с тобой сейчас – один человек. Но ты не можешь его знать, – сказала она, твердо глядя в глаза отца. Он там совсем недавно.
– Ты очень выросла, – сказал он тихо.
– А ты живешь один?
– Да, один.
– Ты все время с той поры один?
– Нет, не все время, – отрывисто ответил он и замолчал.
Он разглядывал ее и не верил, что эта тонкая, светловолосая, с красивыми узкими руками девушка – его дочь. Он тоже помнил Пассаж и помнил мяч в Фонтанке. Но он помнил иначе – помнил, как оборвалось сердце, когда она потерялась в толпе. И помнил горячую волну радости, захлестнувшую его, когда он нашел ее. Он помнил, как обнимала дочка его шею, помнил, как шел с нею вдоль Фонтанки и как боялся выпустить из ладони ее тоненькое запястье. Он всегда хотел, чтобы у него была дочь. И дочь появилась, и росла, росла тогда, когда ему невозможно уже стало жить в доме. Там нечем было дышать от притворства. Он чувствовал, как уходит из его отношений с женой тепло. А оно уходило, словно кровь вытекала из живого организма. Он был резок с женой и тещей. Не мог иначе от невозможности вложить свое деятельное, активное отношение к жизни в слабую душу женщины, с которой жил. Вспыхивал, наговаривал кучу неприятных вещей. И все не мог уйти, уйти раз и навсегда – дочка ведь. Светка крепко держала его.
А потом ему предложили работу на Севере, в районе вечной мерзлоты. И он сказал жене: едем. Плюнь на все. Едем. Так нельзя, нам будет там хорошо, там много дела. Будем строить электростанцию на вечной мерзлоте…
Она покачала отрицательно головой:
– Нет, потом. Я потом приеду к тебе.
– Ты не приедешь. Не сможешь. Едем сейчас, вместе!
– Я приеду…
И, конечно, она не приехала. А он построил станцию. Потом строил филиал института. И ему было хорошо там, только время от времени подкатывало к сердцу это воспоминание о Пассаже и о Фонтанке. Но, странное дело, все это имело значение до тех пор, пока он не увидел выросшую теперь дочь. А сейчас все причины поблекли, и он думал, что никто, кроме него, не виноват в том, что они не вместе. Теперь она выросла, и даже есть кто-то такой, о ком она помнит и думает даже в эти минуты. И он стал говорить ей о том, где жил, с кем свела его судьба на Севере. Рассказал, как вдвоем с водителем проехал всю трассу и все перевалы. Однажды они остановились на самой вершине перевала. Заглушили мотор и выбрались на трассу. Влажная галька скрипела под их сапогами. И казалось, было слышно, как сырые, холодные тучи шуршали, сползая по склонам в сторону океана. Рассказал даже, как в чьей-то избе, куда занесло их ночью и где вповалку на полу спали рабочие с прииска, он на ощупь нашел ведро и кружку – попить. И хлебнул, оказалось, спирт.
Она слушала, глядя на него неподвижными прозрачными глазами. И она действительно думала сейчас о Барышеве. Но не так, как всегда. Они – отец и Барышев – словно сливались для нее в одно целое. За ними стояла Россия – настоящая, трудовая. Они отдали и отдают ей все до конца. А какая же маленькая жизнь была до сих пор у нее! Маленькая – разделенная на автобусные и троллейбусные маршруты, со знакомыми магазинами и любимыми кафе.
Она поняла сейчас Барышева – странного человека с неба. Он и Москву воспринимал как единое целое, большое – такой, какая она есть на самом деле, а не такой, где жила она, Светлана. Светлана вспомнила и бабушку. И стало горячо щекам. И она приложила к лицу ледяные пальцы. Потом сказала:
– Отец… – перевела дыхание и повторила: – Отец! На, прочти.
Отец медленно прочел письмо Барышева. И молча поднял на нее взгляд.
– Отец. Возьми меня с собой? А? Ты можешь взять меня с собой?
* * *
– Ты знаешь, зачем он приходил? – спросила Стеша, едва за полковником закрылась дверь.
– Он хотел узнать, все ли у нас в норме, – ответил Курашев. – Это естественно.
Но Стеша подумала, что муж не прав. С первого взгляда на Поплавского она почуяла, какое сложное чувство владело командиром. Да, он хотел удостовериться, как выглядит его командир звена: не каждый день летчики покидают машины над океаном, да и не всякому летчику выпадает такое за всю службу. Дело даже не в том, что полковник сам, властью, данной ему долгом и званием, посылал ее мужа на то задание. За годы своего замужества Стеша усвоила как непреложную истину, что людям, которым он подчинен, естественно распоряжаться его судьбой и жизнью. И она знала, что офицеры-летчики относятся к такому положению вещей сознательно и трезво. Конечно, каждый выполнит до конца свой долг. А как же иначе?.. Она рассуждала таким образом, укладывая ребятишек спать, готовя ужин, заваривая чай, как любил Курашев, и все время помнила выражение его лица там, на речке, помнила, что он сидит в комнате, положив свои сильные руки на стол.
Она принялась стелить постель, откровенно и счастливо думая о том, что принесет ночь им обоим. Потом они пили на кухне чай. И она, изредка поднимая глаза над чашкой, видела его против себя. И вдруг она решила, что теперь скажет ему то, чего никогда не говорила прежде.
– Костя, – сказала она, – Костя, я хочу, чтобы ты знал. – Голос ее даже чуть сел от волнения и трепета. – Я хочу, чтобы ты знал. Я счастлива. Нет, не потому, что мы ездили. Не из-за сегодня. Я давно счастлива с тобой. Я иногда думаю, что бы со мной было, если бы я тебя не встретила… Ты только сейчас ничего не говори и не двигайся. Пей чай.
Потом, когда Курашев стал раздеваться, стекла в окнах дрогнули, над поселком шли истребители. Курашев по звуку мог определить, какие летят машины, режим их полета. Он понял: идут Яки, идут к океану – он тоже много раз ходил этим маршрутом… И он отметил это так спокойно, точно к нему никакого отношения самолеты не имели. Следом, с интервалом, может быть, в минуту, – Курашев в это время снимал сапоги, – прошел и еще один Як. Курашев замер, пока он проходил здесь, над ним, и нечаянно встретился глазами с женой.
– Костя, – сказала она, – я знаю, почему приходил Поплавский. По-моему, ты очень нужен ему…
В эту секунду Курашев вдруг и сам понял это с такой четкостью, точно все происходило снова. Он опять увидел полковника за столом, увидел, как он надевает фуражку, увидел почему-то спину полковника, когда он, прихрамывая, уходил по коридору, слышал размеренный стук его сапог на лестнице. И все встало на свое место, отозвался в самом сердце уже затихающий, переходящий в свист звук двигателей Яков. Кровь отлила от сердца. Он не отнял рук от сапога, а стал его натягивать. Потом он стал надевать рубаху, галстук, тужурку и все быстрей и быстрей, и руки у него дрожали от волнения. Он не видел, что Стеша ушла готовить ему вещи, как это делала всегда.
Курашев торопился, торопилась Стеша, стараясь делать все так, как прежде, чтобы он не заметил, как страшно ей отпускать его сейчас, он имел полное право не идти. Ведь он мог и не вернуться. Потом она поняла, что ищет «тревожный» чемоданчик, но его не было, и она в изнеможении опустилась на стул и сама не заметила, что плачет. Плачет от неизбежности того, что сейчас происходит. Она не могла смолчать и не могла приберечь даже часть этой ночи, чтобы сказать все ему уже после того, как истребители вернутся. В ней росло ощущение, что если бы она не сказала ему это сразу, что-то бы в их отношениях померкло, что-то бы испортилось, сделалось непоправимо мелким.
– Что? Что ты плачешь?
Голос его зазвенел.
– Я не могу найти чемоданчика, – ответила она.
– Да он же в эскадрилье. Там он остался.
– Не возьмешь же ты хозяйственную сумку…
– Возьму! И не плачь… Это ненадолго. Это не может быть надолго…
Когда он ушел, она так и осталась сидеть на стуле посередине комнаты. Взревел мотоцикл, лязгнула пустая коляска. Потом он дал обороты двигателю, уже не боясь, что потревожит соседей.
Поплавский не сразу понял, кто этот высокий сутулый капитан с хозяйственной сумкой в руках, он даже хотел сделать начальнику штаба замечание, но тут узнал Курашева.
– Это ты, Курашев? – словно не видел его недавно, сказал он и устало улыбнулся. Он помолчал, разглядывая офицера, и добавил: – Твои товарищи летят туда же почти, куда ходил ты. Пятьсот десятый и пятьсот двадцать второй.
Полковник говорил однотонно, с расстановкой, точно говорил про себя:
– Они ребята настоящие. И ты, Курашев, спокойно можешь остаться здесь на КП.
Истребители уходили вверх. При разбеге они прорезали гигантское поле аэродрома ослепительными раскаленными струями газа. И когда они на своих косых и коротких крыльях уносили в небо огни, аэродром содрогался еще долго и потом затихал. Веял холодный, точно от сквозняка, ветер, словно аэродром находился где-то высоко-высоко на громадном плато, и там, где плато это обрывалось, там уже было только небо, а где-то далеко-далеко внизу грудился северный город, ползли реки, дымилось побережье. И казалось, что если подойти к краю аэродрома, то угластые тысячетонные глыбы прибрежных скал покажутся отсюда мелкими камушками. И небо над головой было черным.
Генерал Волков часто бывал на аэродромах, но этот аэродром – один из самых северных в округе – волновал его как-то особенно. И воспоминания, и то, что происходило сейчас, и разговор Поплавского с Курашевым переплетались в его сознании, и были секунды, когда он как-то очень реально ощущал себя молодым. Это было странно: он вспоминал и ощущал себя молодым не в прошлом, а именно сейчас…
Ему вспомнилось, как после возвращения из-за границы он много времени отдавал девочкам – Ольге и Наташе. Правда, больше уже Наташке…
Вспомнив о детях, Волков расстроился, ему припомнился полный горя и тоски взгляд Ольги, когда она была еще маленькой – лет восьми. Он возился с трехлетней Наташкой, подкидывал ее, тормошил – «летчицей будешь!» Ольга звала, звала его и не дозвалась. Он сам вдруг повернулся и увидел ее, маленькую, голенастую, худенькую, со взрослой серьезной тоской в глазах.
– Это ты мне говорил, – сказала она с отчаянием и негодованием. – Мне говорил. Я же все помню!
Она повернулась и ушла – не убежала, а ушла. И Волков был настолько ошеломлен, что не вернул ее, не догнал тут же, а надо было сделать это. «Может быть, отсюда все и пошло?» – подумал он.
Жили они тогда замечательно. Много бывало у них интересных людей. Волков, консультируя съемки фильма о перехватчиках, общался с режиссером, изысканно свойским и очень эрудированным человеком.
Поначалу режиссер относился к Волкову несколько необычно, называл его генералом свободно, однако держал между Волковым и собой прозрачную, но непроницаемую стену. И в один прекрасный момент на съемках, которые велись на аэродроме, генерал вдруг догадался, что многого чисто человеческого не знает этот режиссер, а его эрудиция, мягко говоря, не так уж и безгранична и производит такое впечатление оттого, что режиссер умеет пользоваться неопределенными местоимениями «как-то», «где-то» в сочетаниях со словами «ощущение», «я думаю», «здесь надо сыграть так». Его замечания выглядели, на первый взгляд, тонко, мудро. Услышишь впервые и оробеешь. «Я где-то ощущаю, что это надо сыграть как-то так», – и при этом неопределенный, пластичный жест рукой – по-мужски сильной и красивой. И вот там, на съемках, он понял вдруг, что за этими словами у режиссера стоит обыкновенная беспомощность. От сердца отлегло. Волков стал работать со съемочной группой с удовольствием. Это почувствовал и режиссер, и все, в конце концов, встало на свои, как считал Волков, места, и режиссер начал относиться к нему даже с большим, нежели было нужно для фильма и для отношений между ними, почтением. А генерал даже был некоторое время слегка влюблен в актрису, снимавшуюся в главной роли.
Однажды он засиделся в штабе поздно. Вдруг позвонила она и сказала капризным и в то же время решительным тоном:
– Михаил Иванович, закончились съемки. Я тут задержалась, уже страшно поздно, нет ни одной машины, и я не могу взять такси… Не пришлете ли за мной?
После долгого пребывания в накуренной атмосфере штаба, после трудных тяжелых разговоров о деле голос этот ему показался голосом из иного мира. Он ответил:
– Зачем же присылать? Я сам заеду за вами…
На другом конце телефонного провода некоторое время молчали. Потом она негромко сказала в самую трубку:
– Я буду очень рада.
Всего-то четыре слова, а перед мысленным взором Волкова встало прелестное лицо. Он почти наяву видел, как влажные и немного бледноватые молодые губы актрисы касаются телефонной трубки.
Волков ехал на «Мосфильм» через весь город, сидел рядом с водителем-сержантом, чувствуя себя решительным и счастливым.
Опершись о его руку, она, мягко блеснув глазами прямо в зрачки Волкову, впорхнула в машину. Именно впорхнула. Даже сейчас, на расстоянии, генерал не мог найти другого слова, которым бы он мог определить, как она все это сделала – каким-то единым, естественным и гармоничным движением. Он посадил ее рядом с водителем, а сам сел сзади и навалился руками на спинку сиденья; запах, исходящий от нее, кружил ему голову. Он не хотел бы ее отпускать, да она и не торопилась. И была она очень тихой и покорной. И в голосе у нее была человеческая искренность и проникновенность.
– Боже мой, как хорошо… – сказала она тихо-тихо, для себя.
Он подвез ее к большущему дому на Цветном. Был уже совсем рассвет. Волков поцеловал у нее руку. И, поднимая голову от ее руки, увидел вопрос в усталых, но сияющих глазах.
– Я позвоню вам, – сказал он, зная, что не позвонит никогда.
На просмотре фильма он увидел ее еще раз – она была на сцене, а он не пошел туда и остался сидеть в первом ряду с Марией.
Артистов посадили на модные стульчики полукругом по всей сцене. Женщины блистали ногами, мужчины умело сидели на виду у всех – генерал бы не смог сидеть там вот так, как на блюде. И она увидела его, сразу поскучнело и осунулось ее лицо. Она долгим внимательным взглядом поглядела на Марию и опустила глаза.
Жили они интересно. Генерал понимал и тогда, что живет интересно. Что стоила, например, поездка вместе с правительственной комиссией на смотр новой техники!
На сожженном, ровном, как стол, потрескавшемся от жары плато, где торчали редкие ломкие былинки, выстроились сверкающие свежей весенней зеленью танки, новые, необычные для глаза машины с длинными стволами пушек, с плоскими, словно растекшимися под собственной тяжестью башнями.
Комиссия и сопровождавшие ее военные и промышленные руководители, среди которых был и Волков, медленно двигались вдоль этого затаившего мощь огня строя.
Высокий, молодцеватый, загорелый дочерна генерал-майор давал пояснения руководителю и членам комиссии. Повинуясь движению его руки, от короткой, но монолитной шеренги экипажа очередного танка отделялся командир – шаг вперед, рука резко вверх к черному шлему – и снова вниз.
Дальше, за танками, стояли новые артиллерийские системы. Таких Волков прежде не видел, хотя слышал о том, что армия получает новое вооружение. Глядя на эти механизмы, он подумал, что старым российским словом «пушка» их уже не назовешь.
Танки двинулись. Дрогнула и словно присела под ними земля, и они, взревев многооборотными моторами, пошли, разворачиваясь в строй для атаки рубежей, известных только экипажам.
Второй день был отдан артиллерии, третий – стрелковому оружию. Волков даже видел, как командующий округом стрелял сам, и стрелял неплохо. Один из генералов-авиаторов сказал Волкову:
– Что, генерал, стрельнем? Предлагают…
Волков стрелять не стал.
На четвертый день колонна черных «Чаек» и зеленых армейских «газиков» двинулась к затерянному в степи аэродрому. Теперь уже танкисты, артиллеристы ехали последними, а летчики следовали за головной «Чайкой».
Курашев, еще не успокоившийся после дороги, вышел на улицу. Он закурил и, затягиваясь, стоял и смотрел на звезды. Их было очень много. Где-то вдали словно тяжелый шар катился по бетону – это возвращался перехватчик.