355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Халов » Иду над океаном » Текст книги (страница 20)
Иду над океаном
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:26

Текст книги "Иду над океаном"


Автор книги: Павел Халов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 39 страниц)

Бабушка только пригубила, сказала:

– Хорошее. – И ушла работать к себе, торжественно неся свою гордую голову.

Светлана осталась с матерью. Поставив локти на стол и подперев пылающие щеки ладонями, она смотрела на мать, почти не отрывая глаз. Мать спросила:

– Ну, как Москва?

– Хочешь – пойдем, и ты сама увидишь.

– Хочу, но тебе рано вставать завтра.

– Один раз можно, мамочка. Пойдем.

Мать лукаво поглядела на Светлану и погрозила загорелым пальцем.

– Пойдем, только тихо.

Оки украдкой, на цыпочках, выбрались в прихожую. На пороге их догнал бабушкин возглас:

– Возьмите с собой ключи. Я не буду вставать.

Они переглянулись, прыснули и, стуча ботиками, сбежали вниз, в дождь.

И разговор сначала у них был бессвязный и счастливый. Светлана держала мать под руку, ощущая, какая это энергичная, холеная и тонкая рука.

Светлана сказала:

– Когда вы встретились с отцом, ты была такая же?

– Не знаю, – помолчав, ответила мать. – Возможно. Я сейчас не знаю. А почему ты об этом спрашиваешь?

Светлана теснее прижалась к ней плечом и не ответила.

– Ты виделась с отцом?

– Да.

– Да ну?

– Сегодня. Он пришел в университет. Я видела его. А потом мы были в Никоновском тупичке.

Она боялась, что у матери испортится настроение. И говорила осторожно. Но мать оставалась ровной, хотя и погрустнела.

– Мы никогда с тобой не говорили об этом, – полувопросительно, не заканчивая фразы, сказала Светлана.

– А сейчас можно говорить и об этом…

– Он красивый, отец, – сказала Светлана. – Ты его любишь?

– Это трудное дело. Я не могу тебе объяснить. Я сама плохо знаю. Но если о любви – нет. Я его уже не люблю.

– Мама, ты такой стала, что, честное слово, без любви не обошлось…

И снова мать молчала. Они вышли тем временем к Садовому кольцу. Дождь опушил им волосы, ресницы и брови. И под ногами на тротуарах стояли рябые от мелких капель и огней лужи. И все Садовое – насколько хватало глаз – было в дожде и в огнях. Капли текли навстречу или стреляли с мокрых капотов и крыш автомобилей.

– Странно, Светка. Любовь должна была сделать меня сильной. Моя любовь и любовь твоего отца. А она обескровила меня…

– Но сейчас ты такая сильная, мама. Сильная и красивая…

– Я люблю другого, дочка, – тихо и серьезно сказала вдруг мать, останавливаясь и освобождая локоть, чтобы взглянуть в лицо дочери.

Раньше Светлане казалось, что она выше матери. Она поймала себя сейчас на том, что с той поры, как стала сознавать себя, относилась к матери, хоть и с нежностью, но снисходительно. Она не отвела глаз. Ей не было больно оттого, что ни отец более не любит мать, ни она больше не любит его. Ложь, которая жила в их доме, убила все, и это очень хорошо, что теперь они оба свободны и сильны. Жалела только, что два таких красивых человека не нашли, не сберегли друг друга. И вдруг она сказала:

– А знаешь, мама. Я тоже, кажется, люблю. Я еще не знаю. Как в романсе. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю.

В романсе было не «его», а «тебя». Светлана изменила только одно это слово.

– Милая ты моя девонька, – дрогнувшим голосом произнесла мать и прижалась своим мокрым лицом к лицу Светланы. – Это очень хорошо.

– Но ты же не знаешь, кто он. Хороший он или плохой.

– Ты не можешь полюбить плохого…

– Нет, ты послушай, мама, ты послушай. Я еще не знаю, так ли это. Может быть, мне это кажется… Он летчик. И он улетел. Я видела его только два раза, когда познакомилась и когда он улетал. Я вышла к метро, и мы встретились там. И простились. И все. И у меня только одно его письмо.

– И все равно я рада за тебя. И вполне доверяю твоему выбору, доченька. Только одно: если ты полюбила – ты уедешь.

– Не знаю.

– Нет. Не тащи его за собой. У мужчины должны быть крылья развязаны, тем более он – летчик. Пусть тебе поможет наш с отцом невеселый опыт…

Потом они пошли снова, все дальше и дальше уходя от дома. Мать сказала:

– Только бабушке не говори ничего раньше времени. А то она все сделает, чтобы перевести твоего летчика в Москву…

Светлана тихо засмеялась:

– Нет, мамочка, Барышева не переведешь…

Вернулись они поздно – уже не ходили автобусы. Бабушка спала. Было слышно ее тихое похрапывание.

Потом они легли спать в Светланиной комнате. Но уснули только перед рассветом.


«Помните, Барышев, когда вы были в Москве, мама, моя милая мамочка, путешествовала по югу. А теперь она вернулась. Она вернулась молодая, здоровая, крепкая. Я завидую ее молодости. И очень жалею, что у них с отцом не сладилось. Они оба – красивые люди.

Вот ведь как вышло. Днем я виделась с отцом. Он ваш сосед теперь. Не так, чтобы уж очень близкий, но по московским понятиям – сосед. А уже поздно вечером вернулась домой, а дома – мама.

Потом мы пошли по Москве. Я ей сказала о том, что встретилась с вами. Я не сказала ей и сама себе запрещаю думать, что вы и мой отец очень похожи. Нет, не носом и глазами, не фигурой. А чем-то совсем другим, внутренним. Может, быть, походкой. Говорят, что характер человека выражается походкой. Но думать о вашем с ним сходстве я не имею права, потому что так можно «подогнать к ответу». Помните, в школе? Заглянешь на последнюю страницу и потом в ущерб истине и вопреки всему «гонишь» под ответ. Давайте не станем загадывать. Просто я теперь стала богатой. У меня в жизни три человека – взрослых, сильных, три мира, а в целом – это один мир. Мой, я его раньше не знала. Не знаю и теперь хорошо. Но теперь я твердо знаю, что он, этот мир, есть. И узнать его зависит от меня самой. Боже, это же счастье – чувствовать в себе столько силы – чтобы быть готовой узнать мир. Вот что вы, Барышев, с отцом наделали со мной!

Наверно, я не отправлю вам этого письма, а может быть, отправлю. Да. Отправлю. Между последней фразой и предыдущей прошла целая пара, то есть лекция. По французской литературе. Матусевич прочел в подстрочном переводе такие стихи: «В ночном Париже мне нужны три спички. Одна, чтобы поглядеть на часы – узнать, скоро ли ты придешь. Вторая – чтобы увидеть твои губы. И третья – чтобы потом не видеть ничего».

Ну вот и все. Как вам летается там, в северном небе, капитан Барышев? Я узнала сейчас, что птичка с цифрой «1» в середине на вашей тужурке – это знак военного летчика первого класса. Так?

Я отправляю вам это письмо. И приготовьтесь, Барышев. Я не умею и не хочу говорить и делать того, что противно всему во мне. Это трудно. И мне, и тем, кто имеет со мной дело. Но что уж тут…»

* * *

Когда Стеша Курашева увидела мужа наутро после памятной ночной тревоги – твердо стоящего на ногах, молчаливого, как прежде, только с какими-то особенно светлыми глазами, схлынула тоска, она успокоилась. И счастье колыхнулось под сердцем, как ребенок, живое, ощутимое. Состояло счастье это для нее из свободы и простоты жизни – из того, что мальчишки похожи на отца; из привычного ей уже снега, завалившего весь мир, из того, что есть река, где он поймал рыбу. Рыбу для нее. Состояло счастье это из спокойной понятности желаний.

Словно другими глазами увидела свой дом с игрушками, брошенными там и сям по чистому полу, с немногими, лишь необходимыми вещами, задела взором далекие-далекие горы с темной зубчатой каемкой тайги. И перевела дыханье. Точно оглянулась в пути, и светло на душе стало.

Ночью, когда он уснул рядом – сильный, жилистый, вдавив стриженую голову в цветную подушку, – чуть ли не до рассвета не сомкнула глаз. От снега, залитого лунным светом, в комнате было светло, воздух здесь искрился и переливался – как там, в хате, у его родителей. И лицо его видела сбоку, в профиль – не разглядывала и не любовалась, а просто смотрела, думая о нем и о себе, о времени, что отмеривали часы на столике. Несколько раз поднималась посмотреть мальчишек в детской, босыми ногами, в одной коротенькой ночной сорочке ходила к ним. И вновь осторожно, чтоб не разбудить, ложилась к мужу, с острым наслаждением ощущая настывшим телом прочную родную теплынь от него.

Утром, проводив его в эскадрилью, вдруг одела мальчишек. Сама оделась в мужское.

– А садик? Мамка, в садик же! – рассудительно втолковывал ей старшин.

– Выходной нынче, миленький, и Женьку не пустим.

Она устелила медвежьей полостью люльку мотоцикла. На улице было не больше четырех-пяти градусов мороза. Посадила мальчишек. И поехала, не зная точно куда. В город. За сорок километров. Повод для себя придумала уже по дороге: сколько лет живу у моря, а моря не видела. Говорят, здесь океан. Он над океаном летает.

Вела мотоцикл по расчищенному асфальту, обгоняя неторопливо, но решительно ЗИСы и тяжелые военные грузовики.

Когда были где-то на полпути, вверху прошел истребитель. Не поднимая головы, догадалась: из третьей эскадрильи Як летает. А он ушел, унеся гул в сопки, потом за вулкан, вернулся. И снова Стеша догадалась: учебный полет. Так летчиков начинают вводить в строй. И теперь уже точно была уверена – ее Курашев сидит в передней кабине. Новенький только в третьей эскадрилье. Других нет.

Остановила мотоцикл.

– Мальчишки, отец летит.

– Да откуда ты знаешь? Даже номера не видно.

– Отец. Точно говорю.

– У тебя что – радио есть?

Стеша засмеялась:

– Есть, сынок, радио у меня.

С высокого бугра увидела весь город, огибающий туманный, с черной водой, с дымом кораблей и тесный залив. «Наверно, и он так видит его сверху, – подумала она. – Вот этот город он и закрывает собой».

Ехала по грязному от мокрого снега живому, многоголосому, шумному и тесному городу как хозяйка, хотя ни разу не была здесь. И дороги не знала. А зачем знать, все улицы вдоль залива – в океан упираются. Младший спал в медвежьей шкуре.

Стеша спустилась вниз, к пирсу. Там только что ошвартовался траулер с ржавыми потеками, с ребристыми, словно у исхудавшей лошади, бортами. Чужой был траулер – из Находки, – никто не встречал их. Моряки – кто в чем, с бородами и бакенбардами на тяжелых лицах, веселой гурьбой, громко, чуть не во весь голос говоря о своем, спустились по гибкому трапу на береговую скрипучую гальку. Пошли вверх, в ресторан. Один замешкался – высокий и худой, чем-то похожий на Курашева, задержался возле Стеши.

– Своего ждешь, моря́чка? Мы одни притопали. Там шторм. Сегодня не жди. Штормуют ро́голи.

Не успела Стеша ответить, смотрела на него снизу вверх, испытывая что-то материнское в душе и нежное.

Парень чумоватый, оглушенный, видимо, тишиной после грохота машины, моря, суматохи и долгой тяжелой работы, ответа не дождался и полез вверх – вслед за своими, осыпая тяжелую зеленую и серую гальку сапогами. И с самого верха бугра вдруг спросил у нее:

– Ну как город здесь? Жить можно?

– Можно, – ответила она смеясь. – Живем…

Залив дымился. Чайки нет-нет да и падали в мазутную с зеленым воду. И медузы колыхались на пологой волне у бортов кораблей. И стучало что-то с размаху, глухо и протяжно. И простукивал где-то всю эту толщу движения и тишины крохотный, словно у ее мотоцикла, движок. И рыбой пахло, и солнцем, и снегом. Первобытные запахи какие-то текли в душу Стеши и тревожили.

Она сошла с мотоцикла. Сашок зашевелился:

– И я, мамк…

– Ну давай, давай, побегай, сынок.

С невысокого борта человек в строгой морской форме и с повязкой на рукаве глядел на них. Потом он исчез. И вдруг вернулся, неся в руках что-то серое, большое.

– Эй, парень! А парень!

Это он сказал Сашку, который принялся ковырять что-то на берегу у самого уреза воды.

– Тебе, пацан, говорю.

Сам он косился в это время одним глазом на Стешу – подтянутую в мужниной куртке, в спортивных брюках в обтяжку, раскрасневшуюся от езды.

– Ну, шлушаю.

Сашок «с» не выговаривал.

– Хочешь краба? Сестренке дашь – сварит.

– Хочу. Только это не шештренка, мамка это – вот чудной!

– Ну, мамке. Мамка – так это еще лучше. Да ежели такая, как твоя, совсем здорово!

Стеша не вмешивалась, только слушала и глядела, покусывая, чтоб не рассмеяться, алую губу ровными зубами.

Моряк сошел по трапу, неловко в обеих руках неся перед собой эту серую диковину. И положил ее перед Сашком. Тот не испугался, только подался чуть назад, серьезно и строго глядя на невиданное еще.

– Водой морской варить надо, – сказал моряк негромко и уже обращаясь только к Стеше.

– Спасибо, – сказала Стеша. – Большое спасибо вам.

Моряк смущенно отряхивал руки.

– За что? Этого добра у нас, что грязи.

И пошел, раздумывая: «Вот есть же у кого-то счастье».

Стеша присела на корточки рядом с Сашком, рассматривая это странное, виденное прежде только на баночных этикетках создание.

Они еще проехали по городу из конца в конец. Потом Стеша, оставив мотоцикл у обочины, сводила ребятишек в туалет, затем в кафе, напоила горячим какао с пирожками. И заторопилась: было уже время, сердце властно позвало ее домой.

Еще никогда они с Курашевым так не любили друг друга. Словно исчезла последняя преграда, стеснявшая их, не дававшая все эти годы желанию обрести власть над ними. И она никогда еще не берегла так мужа, как в эти ночи. И никогда еще так не искала в любви радости для него.

И вот теперь она вспомнила о Марии Сергеевне. Неизвестно отчего. Просто вспомнились ее взволнованные, большие, горячие глаза. Может быть, то, что испытала Стеша, вспомнив Марию Сергеевну, было угрызением совести? Или сожалением оттого, что не ответила ничем на тот душевный порыв ее, ведь неспроста же, не от скуки Мария Сергеевна увезла ее к себе, бросив все, и неспроста таким взволнованным было ее лицо.

А она, Стеша, в своей беде видела виноватой и ее – Марию Сергеевну – это ее муж, генерал, представлял собой ту неодолимую волю и власть, распорядившуюся жизнью и смертью Курашева, а значит, жизнью и смертью ее – Стеши и ее мальчишек – Сашка́ и Женьки. Никак иначе она думать не могла да и не хотела тогда.

Теперь она обрела своего Курашева. Теперь она уже знала, как мудро и всерьез он видел тогда свое небо там, над океаном. Она сейчас удивилась тому в себе, что нашла силу и право говорить ему на берегу реки, в тайге, что смогла отпустить его в ту ночь. Собственно, сама натолкнула его на мысль, что он нужен полковнику. Она гордилась оттого, что открыла в себе эту силу. Значит, эта сила, только не вызванная к жизни, всегда была в ней.

Вечером посыльный вызвал Курашева в штаб. Это не на полеты.

Вернулся он вместе с Поплавским. Лицо Курашева светилось. Сделалось заметным все, что оставалось в нем от детства. И Стеша, еще не зная ничего, с щемящей нежностью вдруг ясно увидела его таким, каким он был в мальчишках – чуть виноватый, растерянный, с длинными руками, которым он никак не мог найти места, голенастый, нескладный.

Поплавский стрельнул по ней хитрыми глазами и нахмурился, чтобы скрыть улыбку. Когда они, сняв тужурки и фуражки, прошли в комнату, Стеша в фартуке, с ножом в одной руке и полуочищенной картофелиной в другой, требовательно спросила:

– Ребята, что случилось?

– А что – заметно?

– Заметно. Что случилось?

Они переглянулись. И тогда Поплавский своим резким и сухим голосом сказал:

– Мужа твоего орденом наградили. Поняла? Боевого Красного Знамени…

Стеша опустила руки, картофелина упала и покатилась. Она прошла к дивану, где сидел муж, опустилась рядом с ним, закрыла лицо руками, не выпуская ножи. И вдруг неизвестно отчего заплакала. Слезы лились из-под пальцев, она плакала, раскачиваясь из стороны в сторону, точно баюкая то горькое и светлое, что накопилось за все эти дни, что наконец переполнило и хлынуло через крап, наотмашь.

Кто-то вынул нож из ее руки. В комнату входили люди. Они шли и шли, а она ничего этого не видела и не знала.

Потом она пришла в себя, и первый, кого она увидела, был полковник Поплавский. Лицо его было смертельно бледным. Он понял, что произошло с ней. А стол уже накрывали, летчики открывали банки, звенела посуда, всем властно распоряжалась Жанна.

Стеше не дали переодеться. Она смогла только вымыть руки и снять фартук.

Она опомнилась, когда оказалась за столом. Рядом с Поплавским оставался незанятым стул. И там на тарелочке стояла рюмка, доверху налитая коньяком.

– А это? – спросила Стеша.

И в то же мгновение поняла: Рыбочкина. Здесь, за этим столом, сидел Рыбочкин.

И теперь надо было Курашеву лететь в штаб округа за орденом.

Стеша погрустнела, но смолчала.

– А знаешь, Курашев, бери жену с собой. Я предупрежу, чтоб гостиницу вам устроили.

– Правда? – не веря еще, обрадовалась Стеша.

– Конечно. Деньги у вас есть. Положенные ему дни он не отгулял. Вот и пошатайтесь…

– А детей, куда детей?

Стеша нашла взглядом Жанну. Та улыбнулась красивыми своими губами, тряхнула головой:

– Валяйте. Последний раз.

Жанна хмельна уже была. И злость эта в ней – Стеша поняла – от любви к ней и от зависти: скучно жилось ей со своим аккуратным технарем. А завидовала напрасно. И с Курашевым ей скучно стало бы, потому что не покоя и уверенности в жизни хотелось ей, а грохота и суматохи, и еще чего-то такого, чего ни сама Жанна не знала, ни Стеша. Это как в жару пить – чего ни попей – жажда не пройдет, а усилится только.

А Стеша благодарно и виновато как-то поблагодарила ее взглядом. И заметила вдруг – оценивающе, по-женски нестеснительным, знающим взглядом окинула Жанна Курашева. И, отмахнув золотые волосы за ухо, сказала:

– Ну и за это выпьем! Ой и выпью же я за тебя, сосед, мужу не опохмелить.

– Сама – пей, – строго сказал Поплавский. – Сколько угодно. А ему довольно. Ему завтра звено готовить. И ты, орденоносец, кончай. Отстреляешь завтра, потом лишь отпущу.

Полковник не стал ждать, когда за столом скучно станет. Он посуровел всем лицом – от глаз до подбородка, в углах рта обозначились морщины. И встал. Прихрамывая, вышел в прихожую.

Курашевы оба пошли проститься. И там полковник, уже надевая фуражку, снова сказал:

– Не пей больше, Курашев. Не молоденький. Стрелять завтра. Полетишь на рейсовом. До аэродрома – ГТС довезет. Я прикажу.

Утром по полку объявили указ о награждении Курашева и посмертно – Рыбочкина. Стояли эскадрильи на бетоне, и перед ними за бетонной полосой все было в снегу, и белым искрящимся острием уходил в голубое небо конус вулкана.

Приказ читал Понимаскин, Поплавский стоял чуть поодаль, опираясь на палочку, и смотрел на людей перед собой такими же точно глазами, как вчера за столом, когда решил, что пора ему уже уходить… Он никому еще не говорил, что и его самого вызвали в штаб армии, что там сегодня появился маршал. И что ничего хорошего лично для себя он не ждет от этого полета.

Может быть, оттого, что он был таким и таким его видели пилоты и техники, может быть, оттого, что в стылом воздухе необыкновенно серьезно прозвучали эти слова: «Посмертно», – слушали их молча. И сам Курашев словно впервые осознал, что же произошло тогда над океаном. И он подумал, что хотя он и считал себя всегда и в этом случае предельно честным, все же сознание того, что он выжил, не утонул и не замерз, не давало ему по-настоящему оценить происшедшее. Он вдруг где-то внутри себя услышал те последние слова, что сказал Рыбочкин за мгновение перед катапультированием. Они оглушили его, и все у него внутри похолодело. Он не мог вспомнить лица этого человека, он, оказывается, ничего о нем не знал, не знал даже цвета его глаз, хотя они вдвоем немало налетали. И сейчас он испытывал настолько жгучий стыд и презрение к самому себе за все это, что покраснел до корней волос. И он стоял, слушая Понимаскина, глядя на носки унтов. А когда поднял голову, уже все кончилось. Понимаскин перестал читать. И сухо, словно нехотя, отрывая одно слово от другого, заговорил полковник Поплавский. В это время ни единого звука, кроме звука его голоса, не было над аэродромом, лесенкой стояли приземистые клинокрылые машины второй эскадрильи. На другом берегу бетонного моря серебрились хвосты «мигариков», а чуть поодаль колебалось марево над прогретыми Яками третьей, которая сейчас будет летать.

Курашеву казалось, что Поплавский прекрасно понимает, что происходит с ним. И от этого ему было еще тяжелее.

Полковник на самом деле ждал этого. Он знал, что такое с Курашевым произойдет. Если нет, то в кого же тогда он вложил душу, кого считал равным себе в жизни; кому же тогда завидовал доброй грустной завистью. Если бы не произошло этого с Курашевым, то Поплавский, он твердо это знал теперь, пожалел бы о своем решении послать Курашева на перехват. Нужно любить жизнь. Но не за счет других.

Все Поплавский отдал армии. И прежде не часто задумывался, почему он живет в армии так, а не иначе. Странно, но именно это несчастье и этот подвиг в его подразделении, слившиеся в одно неразрывное событие, заставили его сделать то, чего он не умел прежде, а вернее всего, не любил, заставили «теоретизировать». Он всегда, когда встречался с каким-нибудь умником, относил к нему этот, в своем внутреннем употреблении иронический, глагол. Он вспомнил войну. Почему командир полка оставил его прикрывать отход армии, а никого другого – его, майора Поплавского, человека, которым дорожил.

Говоря сейчас перед строем суровые, может быть, не вполне соответствующие моменту слова, разглядывая этот строй, он понял, что тогда, в 1941 году, когда командир полка оставил его прикрывать отход армии, он посчитал для себя честью последний приказ своего командира. И понял, что и командир, усомнись хоть на мгновение в том, что, теряя людей и сдерживая «юнкерсы», он будет не только радоваться каждой победе, но и умирать будет всякий раз, когда пойдет к земле, разматывая черный с темно-красным огнем шлейф, машина его эскадрильи, не оставил бы он Поплавского в небе над последними ниточками окопов армии.

И когда он вдруг в ровном строю лиц увидел страдающее от горя и досады на себя лицо Курашева, его запавшие, глядящие словно из глубины, глаза, – отлегло.

Он не знал здесь только нового капитана Барышева. И, отведя взгляд от лица Курашева, он вопросительно и едва ли не сердито поглядел на него. Этого капитана ему уже не узнать. Второй жизни никто не дает.

Низенький, плечистый, с крыльями, растущими из середины фюзеляжа, с прозрачным пузырьком крохотной кабины стрелка в хвосте, шелестя словно игрушечными турбинами, самолет пошел ввысь, и следом за ним, подныривая в возмущенном потоке воздуха, пронеслась темно-зеленая мишень – одно сплошное крыло с клиновидным стабилизатором. И когда они, уже оторвавшиеся от бетона, но еще на фоне дальних снегов, проходили мимо, был виден трос, их соединяющий.

Капитан Барышев сидел на скамье возле стены, прислонясь непокрытой головой к плакату схемы прицеливания и атаки. И глаза его были закрыты. Даже в такой день, как этот, летчики держались вместе. А Барышев был один. И у Курашева не было силы вывести его из этого замкнутого круга. Ни силы, ни слов.

Они взлетели парой. Барышев держал машину безукоризненно.

И цель была захвачена, и Курашев уже сказал земле: «Цель вижу, атакую». И вдруг Поплавский с земли ответил:

– Семнадцатый, отставить атаку. Идете на перехват. Двадцать четвертому – атака.

Двадцать четвертый – Барышев.

Курашев повел на эшелон.

Ему казалось, он даже слышит грохот пушек Барышева. В этот день летали многие. В наушниках звучали голоса морских летчиков. Просил посадку пассажирский лайнер. И посадочный курс проходил как раз над домом Курашева. Он вспомнил об этом, представил себе, как прошла тяжелая громадная машина, словно увидел со стороны, и чуть улыбнулся. Потом он услышал распоряжение буксировщику, тащившему мишень, по которой только что острелялся Барышев, вернуться. Потом Поплавский проговорил:

– Молодец, двадцать четвертый. «Плот» вдребезги!

Значит, Барышев не промазал.

И снова полковник сказал:

– Двадцать четвертому – в зону патрулирования…

И вдруг Курашев услышал другое:

– Всем – «Анкара». Всем – «Ангара».

А вслед за этим по СПУ молодой, взволнованный голос второго летчика из задней кабины:

– Командир! Идем на реальную?

Никитин – этот долговязый старший лейтенант с мальчишеским голосом – впервые попадал в такую обстановку. Случается же – за три года службы «перелетал» почти со всеми летчиками и ни разу не ходил на реальную цель. Курашеву были понятны его радость и взволнованность. И он грустно усмехнулся: вспомнился Рыбочкин. Невольно сравнил спокойную, почти крестьянскую деловитость Рыбочкина с тем, что прямо кричало в голосе Никитина. А из эфира исчезли все голоса. Только треск и шорох.

– Да, – сказал он, – на реальную цель.

Поплавский вел их строго на север, по кромке океана. У берега еще не было льдов, но дальше до самого горизонта все покрывали зеленовато-белые лоскуты, переходя местами в сплошные ледяные поля. Но Курашев знал, что это просто ледяное крошево: сейчас в океане еще не может быть ледяных полей. Это будет зимой. И словно в подтверждение, он увидел внизу крохотный кораблик, за которым тянулся темный хвостик чистой воды…

Твердой рукой Поплавский вывел их прямо на цель в зону захвата. И метка цели обозначилась так близко к центру прицела, что не пришлось доворачивать.

На удалении пяти тысяч Курашев перешел на визуальное сопровождение. Чужой самолет уже уходил. Он только приблизился к воздушной границе и теперь уходил, описав параболу, – ее линия пришла из небыли и уходила в небыль.

Угрюмо смотрел Курашев, как уходит чужая машина, серебрясь на солнце. И вдруг он подумал, что не в тот раз он по-настоящему готов был к бою, а сейчас. Да, сейчас, потеряв Рыбочкина и осознав, что он потерял и что открыл в себе самом. «Нет, я не постарел, – тяжело подумал он. – Просто я стал истребителем. Сколько же надо летать, чтобы понять это?» И он не нашел ответа, потому что знал теперь: впереди огромная, трудная, сознательная жизнь, где надо будет не просто хорошо летать, хорошо садиться, не просто любить небо, а быть готовым на то, на что он готов сейчас. И видеть всех своих. Уметь их видеть. И это, пожалуй, самое главное.

Цель ушла. И вернуться она не могла – дальности не хватило бы.

Когда их вернули, Никитин с сожалением сказал:

– Эх, жаль, командир, невезучий я.

– Чудак, – ответил Курашев. – Ну и чудак. Ты хочешь, чтобы они перли, не боясь получить по роже? Хороши же мы были бы! Гордись…

А Барышев все летал и летал по кругу. Холодный кислород в маске жег лицо, болели кости лица. И глазам было больно не только от холодного кислорода, но и от бесконечного сияния снегов, от ослепительного, прозрачного неба. Так и не пустили его пока еще к океану – океан остался на востоке. Барышев видел его в неясной дымке до самого горизонта, и на вираже океан казался ему небом, чуть подернутым облаками.

И кончилась «Ангара». И эфир ожил, заговорил хриплыми, неузнаваемыми голосами. Это было похоже на то, как бывает в кино, когда оборвется лента, а потом пойдет с того самого движения, с того полузвука, на котором все остановилось. Так бывало и над песками. И лишь одно отличие стискивало горло Барышеву: когда кто-то из его товарищей или он сам ходил на перехват над пустыней или над горными хребтами и замолкал эфир, оставляя место для работы перехватчика и земли, а потом вновь возникали голоса, Барышев узнавал эти голоса. Здесь ему был знаком только голос Курашева. Он и Поплавского не узнавал, потому что ни разу не встречался с его голосом в воздухе. Знал, что полетами руководит Поплавский, но живого лица его не видел. И когда из эфира исчезал Курашев, Барышеву становилось жутковато и одиноко. И время растягивалось невероятно – начинало казаться, что летает он здесь, в зоне патрулирования, не полчаса, а целое столетие, и что еще летать ему бесконечно. Да еще и оператор в задней кабине молчал, а Барышев не находил слов для него. Но со всей полнотой Барышев понял, как важно, оказывается, было то, что он знал в пустыне летчиков в лицо и по именам, когда пауза кончилась и опять ожил, зашевелился, заговорил эфир. Словно попал незваным на чужой праздник.

Он проследил, как сажали Курашева. И ему оставалось летать не больше пятнадцати минут.

Барышев еще раз увидел океан. Но не сразу понял, отчего так неясно он виден был ближе к берегу и отчетливо – у горизонта.

И тут второй летчик сказал по СПУ:

– Вынос, товарищ капитан. Туман. Через несколько минут закроет аэродром.

Он был прав. Буквально в следующую секунду после того как щелкнуло в шлемофоне – оператор отпустил кнопку СПУ – спокойный голос руководителя полетов произнес:

– Двадцать четвертый, курс… Со снижением.

– Вас понял, – ответил Барышев. – Выполняю.

Потом он сказал:

– Курс… Высота…

– Выходите в расчетную точку.

На высоте 3000 метров – значительно выше того, чем было бы нужно, Барышев вышел на Дальний привод посадочным курсом.

И тут случилось то, что было бы не страшно в любых иных условиях, кроме тех, в которых он оказался сейчас и которые осложнялись с каждым мгновеньем: вынос – язык тумана – втянулся между горами и стремительно полз к аэродрому. Топлива оставалось на несколько минут полета. Но прибор, указывающий угол глиссады планирования, дрогнул и омертвел. Точно такой же прибор дублирован и на кабину второго летчика. И там он тоже отказал. Теряя высоту по пяти метров в секунду, Барышев не отрывал глаз от вариометра.

Удивительно, отчего бывает такое: одно-единственное мгновение, ну два, три, до отказа наполненных действиями, работой, когда сознание смертельной опасности холодным лезвием входит в сердце, вмещает всю жизнь. Потом оглянешься, попытаешься отделить одно движение от другого – и немыслимым покажется, что успел и сообщить на землю (и твой голос изменился), и заставил одну руку «быть твердой» и не потянуть ручку на себя, и удержать другую, чтобы не двинула управления двигателями на взлетный режим в стремлении уйти от опасной теперь земли вверх, в небо.

Мысль проходит в секунду тридцать сантиметров по нервным клеткам. А в мозгу Барышева в те мгновенья, когда он увидел замершую шкалу прибора, без показаний которого посадить эту машину невозможно, а топлива может хватить только набрать высоту, минимально нужную, чтобы катапультироваться, или на второй заход, вспыхнуло ослепительным голубоватым светом лицо Светланы, точно в кино, крупно – брови, глаза, нос и рот – близкое настолько, что видны трещинки на пересохших от волнения губах, стрелки морщинок в уголках глаз и голубоватое московское солнце над переносицей, и Курашев – таким, каким видел его в последнее перед стартом мгновенье. И себя увидел у метро – на ступеньку ниже Светланы – решительного и гордого и замкнутого на все замки. Таким увидел он себя и стал сам себе противен за то свое состояние.

Под кислородной маской лицо сделалось мокрым. Маска жгла, точно была раскаленной, а затылок под шлемофоном заледенел, как будто Барышев крепко, намертво и давно прижимал его ко льду…

…Приборы не работали и в кабине у оператора. А высота убывала. И, как ему казалось, через секунду надо выпускать шасси. Посадочная полоса неслась на него неясная от волокон туманного выноса, растекавшегося над аэродромом. Уже не было видно ни неба, ни сопок слева.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю