Текст книги "Иду над океаном"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)
– Вам, четыреста пятнадцатый, есть почта, – сказала дежурная по этажу.
И впервые за многие дни сердце капитана Барышева дрогнуло. «Вот и конец, – четко подумал он. – Все».
Перешагнув порог и включив свет, он распечатал канцелярский без всяких титулов конверт с одной надписью от руки – «Барышеву, «Украина», № 2415». А в конверте – распоряжение прибыть к девяти утра завтра в штаб. Машина будет ждать без четверти девять.
И этого было достаточно, чтобы он мгновенно, без перехода, включился в железный военный ритм. И ложился он спать так, словно завтра ему вылетать по знакомому маршруту.
И опять утром была стремительная дорога на хорошо отлаженной машине, опять был полковник. И полковник сказал:
– В двенадцать ноль-ноль летит Ан-8. Приказано передать вам следующее: на сборы – полчаса, машина в вашем распоряжении.
Полковник сам не понимал, чем объяснить внимание маршала к рядовому в общем-то пилоту. Отнес это за счет стариковского чудачества или в конце концов за счет каких-то неизвестных ему близких отношений – бывает и такое: насмотрелся за свою жизнь разного. Его смущало это, и он не знал определенно, как ему следует вести себя с капитаном из Н-ска. И он хотел как можно скорее выполнить все, что ему приказано, и поэтому – несколько пережал… До отлета оставалось еще три часа, и Барышев полтора из них мог затратить на себя.
– Товарищ полковник, – сказал Барышев, леденея от сознания, что сейчас он принимает очень важное, необычное для себя решение. – Сколько необходимо на дорогу до старта?
– Ну, минут сорок, если хорошо ехать, – поколебавшись, сказал полковник и пожал плечами, отчего мягкие погоны на его широких плечах сгорбились.
– Разрешите обратиться с просьбой?
Своим тоном Барышев облегчал полковнику разговор с собой – он говорил почтительно и строго по форме.
– Разрешите, товарищ полковник, прибыть прямо к отлету. В одиннадцать сорок пять я буду в самолете. Открылись некоторые обстоятельства.
Полковник разрешил. И, чтобы сгладить впечатление от своей жестокости, он спросил:
– Ну, как вечер? Я телевизор смотрел.
– Я ничего не понимаю в поэзии, – сказал Барышев.
На получение документов хватило четверти часа. И Барышев сбежал к машине. Он с трудом отыскал ее среди множества таких же черных «Волг». Четверть часа отняло оформление выезда в «Украине». И когда все было сделано, Барышев вошел в телефонную будку.
Ответили ему сразу.
Стиснув трубку, натянутый, словно струна, он четко проговорил:
– Прошу позвать Светлану. Говорит капитан Барышев.
– Светлану? – переспросил после паузы на том конце солидный женский голос не то с удивлением, не то с догадкой.
«Ну, что она там тянет», – подумал Барышев. Пока бабушка решала, как ей поступить, Барышев успел подумать еще и о том, что если так долго раздумывает она, значит Светлана дома. И что если бы он не назвался, бабушка, не колеблясь, ответила бы «нет», и все. Иди – проверь.
Трубка стукнула – бабушка положила ее рядом с аппаратом. Прошла целая вечность, прежде чем Барышев услышал в глубине квартиры, в самом сердце Москвы, бабушкино: «Светлана-а-а». И молодой солнечный голос: «Что, бабушка?..» И бабушка, наверно, сказала ей, кто звонит, но сделала это тихо – знала, что в телефоне все слышно.
– Да, я слушаю, – негромко, не тихим, а каким-то притихшим голосом сказала Светлана.
– Я запомнил номер, Светлана, – резковато сказал он. – Мне необходимо вас видеть.
– Когда? – только и спросила она.
– Сейчас. У меня машина и шестьдесят минут времени. Как вас найти? Я должен вас видеть.
Еще тише, чем говорила до этого, она сказала:
– Хорошо, я буду ждать вас у центрального входа в метре «Новослободская».
Барышев тотчас положил трубку. Водителю он назвал этот адрес и попросил:
– Если можно – быстрей.
Сержант насмешливо покосился на своего пассажира и повел «Волгу» так, что она стлалась над асфальтом. И весь путь до метро Барышев не думал ни о чем совершенно – голова была пуста и холодна.
Светлану Барышев увидел сразу. Она стояла в босоножках и светлом платье, с голыми руками, и волосы ее были перехвачены на затылке сиреневой ленточкой – наспех.
Барышев поднялся по ступенькам к ней. Шел он не быстро и весь был точно стиснут в кулаке. И смотрел на нее.
Он остановился ступенькой ниже.
– В двенадцать ночь-ноль я должен улететь. Таков приказ.
– Да?.. – спросила она.
Необычное волнение перехватило горло Барышеву, и во рту было горько и сухо.
В ее лице – неярком, но от этого особенно дорогом (не ожидал Барышев этого) – не было печали. Но было смятение. И серые глаза, потому что он видел только их, занимали почти все лицо.
– Вы понимаете – я улетаю. Понимаете?
– Откуда вы свалились на мою голову, капитан? – тихо сказала она.
– Значит, вы думали обо мне?
Помолчав, она ответила:
– Да, я думала о вас, Барышев.
– Я напишу вам?
– Напишите…
– Метро «Новослободская», центральный вход, Светлане, – невесело усмехнулся он.
– Нет, зачем же? Мой адрес проще. Пишите в университет, на филфак, третий курс.
– Я могу позвонить?
– Откуда вы свалились на мою голову, Барышев? – повторила она.
– Если бы я знал, – пробормотал Барышев.
Светлана коротко поглядела на него и отвела взгляд.
– Я должен ехать…
Светлана молча протянула ему руку, он взял ее и вдруг склонился и поцеловал. Ее пальцы шевельнулись на его ладони и замерли.
Светлана не скоро вернулась домой. Она долго шла по солнечной многоликой улице. Шла тихо, ничего не замечая вокруг себя и не думая ни о чем. Что-то случилось в ее жизни, а что – она не знала еще. Но она уже сегодня ночью испытала властную силу этого – ее томило, волновало, она не сомкнула глаз до самого рассвета. И рассвет встретила сидя на широком подоконнике в одной батистовой сорочке. Внизу был сад. Обыкновенный сад в московском дворе. Загороженный со всех сторон высокими корпусами из светло-серого праздничного кирпича, он всегда был влажным и сочным. И на листьях деревьев и траве не было пыли. Уже начинался сентябрь, в Подмосковье устала зелень сосновых рощ, подпривяла и притомилась трава на лугах, а здесь, в саду, зелень оставалась по-весеннему свежей и чистой, словно только что началась. А может, это только казалось так потому, что кругом были дома, и Москва, не умолкая, а лишь меняя ночью ритм, гудела, ворочалась, вздыхала круглые сутки. Рассвет, который она встретила, ничем не походил на прежние рассветы. Но если подумать, если вспомнить, то окажется – не так-то много рассветов в своей жизни Светлана видела. Когда-то давным-давно, когда в ее душе отозвался «Рассвет на Москве-реке» Мусоргского, она пошла сама встречать солнце, а музыку несла в душе. И тогда она встретила рассвет на Каменном мосту, на Большом. И она была одна. Но тот прошлый рассвет принадлежал в основном Мусоргскому и только самую малость ей самой. В десятом она тоже встречала рассвет – со всем классом. Пошли по Садовому кольцу, ошалевшие от долгожданной и все-таки неожиданной свободы, от собственной юности. И мальчишки курили, и на девчонках были «шпильки» и платья, открывающие шеи, плечи и руки.
И вот совсем иной рассвет.
Окна Светланиной комнаты выходили во двор. Напротив, через гостиную, большую и удобную, – с диванами по краям и дубовым раскладным столом, древним и дорогим, – была спальня бабушки.
И двери всех комнат были открыты. И Светлана слышала, как деловито и свободно похрапывала во сне бабушка. Если бы мама была дома, она зашла бы пожелать спокойной ночи. Светлана представила ее глаза, спокойные и очень темные, увидела усталое и очень доброе лицо. Поняла, что мама еще красива и что ей, наверно, было трудно столько лет жить одной, без мужа. И вдруг подумала, как это можно было бросить такую женщину. Ни мать, ни бабушка никогда не говорили ей, почему отец вот уже шестнадцать лет живет где-то на севере, в Усть-Нере, работает в каком-то рыболовецком институте или в институте вечной мерзлоты, и у него давно своя семья и почему он, когда приезжает в Москву, то звонит Светлане отдельно, и если трубку берет бабушка или мать – то он не говорит ни слова. Именно поэтому все в их доме сразу догадывались, что это звонит отец. Мама скучнела и уходила к себе, а бабушкино лицо становилось официально гневным. Наверно, таким, каким оно бывало, когда она принимала участие в каких-нибудь общественных заседаниях в комитете ветеранов, когда приходилось разбирать какое-нибудь дело по искажению исторической правды.
Бабушка сама не приходила в эту комнату. К ней надо было идти, чтобы пожелать спокойной ночи. Светлана так и поступала, когда с вечера оставалась дома, но бабушка рано ложилась спать, и после комсомольских собраний и иных своих вечерних отсутствий Светлана ее не тревожила.
Дум сначала никаких не было. Что-то просто теснило дыхание. И странный этот капитан, казалось, навсегда ушел из поля ее зрения, словно метеор прочертил небо, принес массу неудобств и беспокойства и исчез. Она даже сначала слегка подосадовала, что дала ему номер телефона и что непременно он завтра позвонит. Москва… Сколько она уже знала таких историй – командированный и москвичка. А Светлане почему-то не хотелось, чтобы в капитане Барышеве проглянуло лицо волокиты и бездельника. Где-то во второй половине ночи она откровенно созналась себе, что думает о нем, о его лице, замкнутом и строгом, о его голосе. Она ничего не знала о нем и мало что поняла из его слов, когда он сказал что-то о том, что сам решил делать свою историю. Приняла это буквально – многие из ее сокурсников начинали жизнь, как вообще принято начинать жизнь сейчас, – с целины, с отдаленной школы, где будет преподавать тот, кто решил начинать свою историю сам. Но она почувствовала рядом с собой, так рядом, что вдруг ей сделалось тревожно, целую чужую, трудную, может быть загадочную, но цельную жизнь. И эта тревога, появившись, не исчезала, а наоборот, все росла и росла.
Она уловила тот момент, когда обычные сумерки ночи вдруг утратили ночные краски – они были еще сумерками, но это уже было утро – потеплело, словно от теплой воды, небо, оставаясь еще темным, и вдруг стало возможно ориентироваться. Двор снова становился частью огромного города, а не жил сам по себе, словно остров в темном океане ночи. И над крышами замаячили шпили далеких высотных зданий. Она подумала: что может в эту минуту делать Барышев? И не могла представить себе его спящим. Она увидела его мысленным взором со спины, идущим, хотя ни разу не видела его со спины и не видела, как он ходит. Только когда такси уносило ее в потоке машин на Садовом кольце, она оглянулась и увидела, как он стоит и смотрит ей вслед: на улице было светло от фонарей, и они расставались как раз напротив освещенной витрины «Галантереи», которая излучала нестерпимой нежности свет. Она увидела только силуэт его – собранный, с руками вдоль тела, с четким контуром военной фуражки. Впрочем, это могло ей и показаться, и она, видя другого офицера, думала, что видит его. А сейчас она представила себе, как он идет – там, в том месте, где она села в такси, – один на пустынной рассветной улице, – не торопясь и не медля. И спина его покачивается в такт шагам.
Она еще раз поймала себя на тайной мысли – она поняла, что ей тоже сейчас хочется пойти туда, а теперь может случиться так, что он не позвонит. А если позвонит, или если она сейчас выскользнет из дома и окажется там, где рассталась с ним, и увидит его? Что она скажет? Что скажет он? Она думала: ему будет так же невозможно произнести хотя бы одно слово, которое касалось бы их обоих, как и ей. И от невозможности лечь и заснуть, чтобы затем встать по-прежнему свободной и легкой, и оттого, что ей вдруг почудилось, что теперь это будет всегда, ей стало страшно.
Небо над крышами позеленело, и потянуло прохладой, точно от воды, остывшей за ночь. Светлана предугадала тот миг, когда солнце – раннее-раннее, первое солнце в этих сутках, ударит по шпилям и крышам. И, наконец, красноватые отблески легли на бетон и железо, и сад внизу из сиреневого сделался таким, каким он был на самом деле – зеленым.
Светлана спрыгнула с подоконника и легла в постель. И опять представила себе, как идет по утренней Москве капитан Барышев.
Она не была уже маленькой девочкой и вполне могла отдавать себе отчет в том, о чем явно думала. Жизнь ее, которую она готовила себе, которой жила сейчас, виделась ей отчетливо тусклой. Вот даже поездка в Казахстан. Казалось бы, преодолела громадное расстояние. И все же она вернулась оттуда точно такой же, какой была до поездки, вернулась к своим любимым и знакомым улицам, автобусам, которыми привыкла ездить, вернулась к своей знаменитой и немного смешной от сознания собственной знаменитости бабушке, вернулась к своим – тем же самым, которые оставила, уезжая, книгам; вернулась в свой дом, где никто ничего не решил, где вечно, сколько она помнит, существует не то загадка, не то тайна, а скорее всего недомолвка… И такое произошло со Светланой, видимо, оттого, что не она сама ехала, а ее везли туда. «Человек, – думала она, – никогда не станет настоящим, большим, пока не откроет для себя пространства. Наверно, Барышев говорил об этом, когда говорил про свою историю…»
Весной в космос летал Юрий Гагарин. Светлана с бабушкой были во Внуково, когда его встречали члены правительства. Она видела, как он шел по ковровой дорожке. Сначала она смотрела на него, как смотрела бы на любого знаменитого артиста – так, словно видела его тысячу раз и все в нем, вся его жизнь имеет к ней только косвенное отношение.
Они с бабушкой стояли так, что Светлана хорошо видела ковровую дорожку, по которой шел Гагарин, – коренастый крепыш, бледный от волнения и сосредоточенности.
В чуть прищуренных, чуть насмешливых глазах Гагарина она открыла, что этот невысокий человек увидел в своей жизни такое, чего никто из живших сотни тысяч лет на земле, из миллиардов тех, кто живет сейчас, из многих миллионов на все века вперед – не видел и не сможет увидеть. «Потом, – думала она тогда, – полетят другие, но они будут подготовлены тем, что видели эти глаза, что понял ум этого парня…»
Те сорок пять минут, которые возвысили его над родом человеческим, переродили и его самого. Он уже совсем не тот, каким улетал. И Светлана думала: никто этого не заметил, только она. Ни жена, очень похожая на нее, на Светлану, ни отец его, ни мать.
Потом она даже заболела от таких дум. Не женщина томилась в ней, а дух человеческий – но и это она поняла сразу же. А теперь вот что-то большое подошло и встало рядом с ней и было уже адресовано не просто в пространство, а ей. Именно ей.
Бессонная ночь не утомила ее. Не было в ней и нервозности или прилива веселья. Просто движение жизни, течение времени стали как-то более осязаемы… И все это создавало в ней какое-то своеобразное ощущение заполненности.
Завтракали они с бабушкой. Сидели друг против друга. Молчали. Но бабушка, уловив в глазах Светланы лукавинку, сказала:
– Что это с тобой сегодня, моя милая?
– Ничего, – не в силах погасить лукавый огонек в глазах, сказала Светлана. – Сливки сегодня изумительные.
– Ты вчера, дорогая, пришла слишком поздно. Я тебя столько раз просила – предупреждай. Ведь существует телефон.
Не ответив на это, Светлана спросила:
– Сейчас опять работать?
– Я и тебе бы советовала заняться работой. Это твой самый важный курс. Там закончишь, нет ли, еще неизвестно. А после третьего курса люди в анкетах уже пишут – «незаконченное высшее». После третьего твоего курса я уже не стану тебе выговаривать. Живи как хочешь. А пока ты, Светлана, должна помнить, что ты не имеешь права бросить тень на имя, которое носишь. Видишь – вот я. Я вполне могу взять и завести дачу, а на даче деревца вишни да грядку клубники. Читать Мицкевича да качаться в гамаке. А я вот работаю. Таков уж наш удел. Ты должна это помнить.
Все это бабушка говорила не торопясь, наливая кофе, добавляя в него сливки, пододвигая чашку Светлане, разрезая слойку и намазывая ее маслом. Бабушка точно уложилась во время – когда положила все это на блюдечко и пододвинула Светлане, она договорила до конца.
Бабушкина слабость, которую Светлана поняла, мешала воспринимать ее слова всерьез.
– Я обязательно закончу университет, – мягко сказала Светлана. – Обязательно, и я очень ясно понимаю, бабушка, что я должна это сделать. Тут счастливое совпадение: и я сама очень хочу его закончить. И хочу поехать работать, как ты когда-то…
Светлана пила кофе, разговаривала с бабушкой, потом убирала со стола и мыла посуду, и она не знала, что от того мгновения, когда позвонит Барышев, ее отделяют считанные минуты. Но тревога в ней нарастала. Бабушка ушла к себе в комнату и принялась работать. А Светлана все больше нервничала. Бабушка позвала ее.
– Вот, полюбуйся. Здесь речь идет о боях на Красной Пресне, – сказала она, протягивая через плечо две полосы гранок. – Уже вторая корректура. Полюбуйся, я там отчеркнула…
Светлана посмотрела оба листка. И не сразу поняла, на что намекает бабушка.
– Ты сравни, сравни. Я же отчеркнула!
И видя, что Светлана не понимает, бабушка повернулась к ней всем своим грузным телом.
– История революции, – твердо сказала она, глядя куда-то мимо Светланы, – принадлежит народу. И необходимо выверить каждую минуту, каждый час, каждый шаг, который сделали ее участники. А издательство, понимаешь, относится – страшно подумать… Раскопали какого-то старика, никто его не знает. Я, например, совершенно не помню его. И другие наши ветераны его не помнят. И он (вот на тебе!) изволит воспоминать.
– По здесь же почти все одинаково!
– Это тебе лишь кажется…
Светлана помолчала, держа в руках верстку, и сказала неожиданно для себя самой:
– Столько лет прошло. Тебе тогда было восемнадцать. И этому, как ты говоришь, старику, столько же. Даже, наверно, больше – он тогда отрядом командовал. Тут написано.
– Я его не помню, – веско проговорила бабушка.
– Но ты ведь тогда была санитаркой совсем в другом районе, бабушка милая…
После небольшой паузы бабушка сказала:
– Ни разу за все годы после революции я не встречала этого имени, только в пятьдесят девятом впервые возникло оно.
Светлана с любопытством посмотрела на нее.
– Ну, а если это неизвестный герой? Сейчас в школах ищут героев. Вдруг он сам нашелся?
– Пока мы всего не проверим – печатать нельзя. Проверим – тогда.
Все, что бабушка говорила, было правильным. Действительно, как можно верить в таких вещах на слово. Но что-то в тоне бабушки, во всем ее облике, в том, как она выговаривала слова, на этот раз насторожило Светлану. Она не знала что, но ей стало чуть-чуть не по себе.
Филологом может быть каждый. Но Светлана не случайно попала на этот факультет, так же не случайно, как это сделала когда-то ее мать. Любовь к русскому языку и литературе в семье была давней. И неизвестно отчего, но Светлане помнились даже предложения из школьной грамматики: «Охотник с рыжей окладистой бородой пробирался сквозь заросли» или «На западе пятиглавый Бештау сияет, как «последняя туча рассеянной бури». Но особенно остро она умела чувствовать, как люди говорят. В языке бабушки, когда она что-нибудь говорила о делах, связанных с историей, с тем, что происходило у них в комитете ветеранов, появлялась какая-то неуловимая жесткость, точно своеобразный акцент. И он казался Светлане нарочитым. Бабушка никогда не жила в Польше, она и родилась где-то под Москвой. Но у нее на маленьком стеллаже стояли книги на польском и польских авторов – Мицкевича, Тувима, Слонимского, Завадского. Бабушка пересмотрела все фильмы студии «Экран», «Кадр» – все, что было можно. И смотрела их еще не дублированными. Но всегда эта стойкость нравилась Светлане, хотя они редко разговаривали так, как сегодня. Пожалуй, о деле бабушка заговорила с нею сегодня впервые.
Светлана отдала гранки и пошла к себе, размышляя об этом. Но ей вспомнился голос Барышева и слова, которые он произносил. Она с первой же фразы почувствовала, как четко и строго говорит он и как совершенно не подбирает слова, а они во фразе держатся прочно, точно вкопанные.
Шел уже одиннадцатый час. И когда в бабушкином кабинете раздался телефонный звонок, Светлана похолодела. У нее едва хватило сил и самообладания, чтобы спокойно откликнуться, когда бабушка позвала ее.
Бабушка сама пришла за ней и посмотрела пристально, прямо в глаза.
– Тебя зовет какой-то капитан, Светлана, – твердо выговорила она. И потом, когда Светлана уже ответила, плохо понимая, что говорит ей Барышев, она снова встретилась с пытливым и настороженным взглядом бабушки.
– Ты уходишь, милочка?
– Да, мне ненадолго.
– Это и есть причина того, что ты так поздно пришла вчера?
Светлана растерянно остановилась посредине гостиной, никак не понимая, что ей нужно сейчас делать.
– Я полагаю, – продолжала бабушка за ее спиной, – было бы проявлением хорошего воспитания и добрых намерений, если бы этот, как его, капитан, пришел сюда и представился сначала. Ты не находишь?
Светлана пожала плечами.
Ан-8, машина не больно торопливая, величественно висела над зеленым океаном на своих чуть приопущенных книзу крыльях в еще более безмерном океане неба. Лишь изредка она скатывалась с чудовищной высоты, почти оттуда, где и днем были заметны звезды, в белесую сентябрьскую дымку, к запахам перезрелых трав и усталой почвы, к тихому и от этого особенно томительному шелесту поблекших уже деревьев по краям незнакомых аэродромов. Барышев вместе со всеми шагал по бетону и траве к КП, а потом в столовую, а когда его экипаж, который уже пролетал в этих местах и которому все это было не в диковинку, отправлялся отдыхать, шел куда-нибудь к реке, к озеру, к ручью и ложился там на спину… И он слышал каждый отдельный шорох, каждый звук, ощущал под собой плотную, прогретую за лето землю. Барышев нес в себе свет. Он чувствовал себя так, точно где-то внутри у него был источник света – вроде лампочки подсветки приборов. Он не писал Светлане, не давал ей радиограмм с борта, хотя было вполне возможно и он даже собирался это сделать где-то за Уральским хребтом, который он видел с высоты так же, как на школьном рельефном глобусе. Но когда он попытался составить текст, то так и просидел над клочком бумаги: не укладывалось в слова все то, что он переживал. Он сидел и видел перед собой ее лицо, ее глаза – серьезные, тревожные, изумленные в одно и то же время.
Ан-8 оторвался от бетона, и тотчас на взлетно-посадочной полосе погасли стартовые огни, и в рассветном небе, каком-то удивительно спокойном, сиренево-зеленом, остались только его бортовые огни. Он их неторопливо нес на консолях крыльев – красный и зеленый. Барышев сидел на жестком кресле у иллюминатора и видел всю эту неповторимую глубину. Ему казалось, что время замерло, и самолет сам замер, и лететь ему еще многие годы. И опять он подумал: «Светлана, это все – Светлана».
Потом он пошел в кабину. Насыщенная рассеянным мерцанием от подсветки приборов, от неба – отсюда было уже видно зарю, – заполненная неповторимой, свойственной только кабинам самолетов рабочей тишиной, которая состоит из шороха, чуть слышного потрескивания, едва ощутимого свиста и запаха нагревшихся приборов, она вернула ему и ощущение времени, и чувство родства с этими людьми, буднично делающими свое дело.
Кабина была громадной. Барышев стоял на ее решетчатом полу, а возле его виска покоились на педалях ноги командира корабля, и Барышеву отсюда были видны только вихорок его светлых волос и мочка уха.
Где-то в самом носу самолета, ниже, чем были ноги Барышева, на фоне зари четко печаталась фигура штурмана. Тот тоже смотрел вниз, неподвижно сложив руки на столике перед собой. Штурман только на мгновение оторвался от работы. Но Барышев увидел его именно в эту секунду.
Барышев ничего не сказал, он стоял в кабине молча и был благодарен летчикам за то, что те ни словом, ни взглядом не отметили его появления. Ему было хорошо и удобно стоять здесь, ощущая сквозь подошвы вибрацию машины от работы двух мощных двигателей.
Их посадили раньше, чем они рассчитывали, сняли с неба.
Прозвенел Дальний привод, прозвенел Ближний, метнулись в приборах стрелки, когда проходили над последним приводом, и успокоились: Ан-8 шел к узкой полоске бетона. И Барышев весь отдавался непривычному для него ощущению такой неторопливой посадки. Но почему-то их отправили на второй круг. Поднатужились опять оба громадных двигателя, завыли где-то в утробе машины электромоторы, убирающие закрылки, загремело под ногами – это втягивалось шасси, уже готовое к встрече с бетоном, но машина еще некоторое время, приседая вниз, тяжело шла вдоль ВПП. И только тут Барышев увидел: длинными рядами, «елочкой», словно автомобили на большой стоянке в Москве, стояли истребители, те самые, описание которых им читали в полку на занятиях.
Барышев не мог ошибиться. Несколько месяцев назад на такой машине прилетел начальник летной подготовки – молодой, с непроницаемым, острым лицом генерал-майор. Он посадил это странное, стремительное и тяжелое в одно и то же время тело на раскаленный бетон, отрулил в сторону, туда, где не было никого.
И когда он шел вместе с «отцом сайгаком» на КП, машину уже «забрали» в чехлы и возле нее встали часовые.
Комэск-два, покусывая былинку, сказал тогда Барышеву:
– Видели, капитан? Тот самый…
– Подойдем? – предложил Барышев.
Комэск не сразу отозвался:
– Попробуем. Не увидим, так понюхаем.
– Этот самолет, поди, и пахнет иначе.
Они подождали, пока невысокий генерал с гермошлемом в руках впереди и высоченный, особенно рядом с генералом, подполковник сзади проследовали мимо, помедлили еще и пошли к машине.
Но часовые остановили их еще на подходе. Комэск-два на обратном пути сказал, едва скрывая негодование:
– Ну и садился бы где-нибудь, черт его возьми!
У Барышева машина вызывала любопытство – и только, и он не почувствовал себя оскорбленным, как его комэск. И вот теперь он увидел или почти увидел эту машину и смутно, еще неясно почувствовал, что теперь новый истребитель имеет отношение непосредственно к нему самому. И ему стало томительно и беспокойно. Он не отрывался от иллюминатора: Ан-8 шел в левый разворот, словно нарочно давая возможность Барышеву увидеть это невероятное для полкового летчика скопление машин. Да и сам аэродром не имел конца, и его границы терялись в оранжевом мареве пыли.
Ан-8 удалялся от них, чтобы через минуту-две, когда освободится полоса, снова прийти сюда.
А потом Барышев понял, почему их отправили на второй заход: на ВПП один за другим парами садились истребители. И каждая пара касалась бетона в одном и том же месте, оставляя синее облачко дыма из-под шасси.
Стукнуло, встав на замки, шасси, загудел, затрясся корпус самолета – и снова хлынула, набегая, бетонная полоса, косо понеслись назад за иллюминатором ряды истребителей. А Барышев вдруг подумал, что существует какая-то железная взаимосвязь во всем, что произошло с ним за последние дни: и то, что он улетел на «Аннушке» из пустыни, и Москва, и маршал, и такое неожиданно быстрое направление на Север, и эти машины в самой глубине России, где многие сотни километров, как плотный чехол, скрывают их от мира, и Светлана… Да, Светлана.
Видимо, в августе здесь шли дожди: на проселках под слоем пыли ощущалась засохшая колея, спеклись и потрескались глинистые склоны кюветов. Небо, видевшееся Барышеву на высоте голубым, здесь, с земли, казалось пепельным. Бескрайний день от зари до сумерек был наполнен ревом, рокотом, свистом турбин, тягачей, шорохом и каким-то мощным направленным движением. Да и по ночам с высоты падали на землю прозрачные, мягкие шары грохота – самолеты брали звуковой барьер, и в окнах звякали, отзываясь в зубах, стекла. Но даже не будь этого внешнего, что может увидеть любой, Барышев понял бы сразу: идет массовое переучивание. В столовой, рассчитанной на полк, не иссякали очереди. Шлемы, фуражки, куртки, планшеты гроздьями висели на вешалках, громоздились на подоконниках, тумбочках. Усталые, обветренные техники партиями сменяли друг друга.
Техники занимали в столовой ее правую половину, а в левой – ели пилоты, летно-подъемный состав. Вперемежку с полковниками тут сидели капитаны, старлеи и лейтенанты, и все такие же, как техники, темнолицые.
А истребители все уходили и уходили в небо – парами и по одному – и возникали над ближним приводом, чтобы так же, парами и по одному, сесть на бетон.
Трое суток продержали Ан-8 здесь. Барышев оказался единственным человеком, кто не входил ни в одну группу и был предоставлен самому себе. Он мотался по стоянкам, разглядывая новую машину; лежа в траве, воняющей керосином и хранящей неповторимый самолетный запах, следил за пилотажем, видел, как ушли на восток две восьмерки новеньких машин. Ушли, просверкав фонарями кабин и плоскостями, полированными так, что казались облитыми водой, и не вернулись. Барышев запомнил номера и не дождался возвращения – ушли совсем.
К вечеру вместо этих машин сели новые – баш на баш – две восьмерки, только что с завода. Пригнали их заводские испытатели. Ночью были полеты. Барышев видел, как взлетали истребители, неся позади себя синее ревущее пламя. И пламя это гнулось о бетон, когда машины приподнимали носы над взлетно-посадочной полосой.
Он не мог спать. Под утро, когда в гостиничном номере обозначились, чуть посветлев, окна, Барышев зажег настольную лампу и написал Светлане письмо. Внезапно и просто написалось оно и оказалось, когда он его написал, настолько необходимым, что Барышев тихо засмеялся.
Он написал, не мучаясь и не выбирая слов:
«Светлана, лечу над громадной Россией и вижу ваши волосы и ваше платье, и помню запах ваших рук. И свет вижу, исходящий от вас. Лечу, и кажется мне, что во мне что-то поворачивается, как земной шар – мягко и строго…»
И подписал: «Барышев».
Наутро они улетели. Когда уже заняли свой эшелон – поближе к черноте стратосферы, – с земли, точно последнее напоминание, их достал истребитель. Оставляя за собой инверсионный след, он свечой прошел вверх, медленно переворачиваясь, перекидывая солнце с крыла на крыло, точно уголек с ладони на ладонь. И исчез.
* * *
Наконец-то генерал Волков мог уйти из штаба. Он сам не знал, почему ему так нестерпимо хочется скорее лететь: и обстоятельство, благодаря которому он должен был улететь, было пренеприятнейшим, и множество дел требовало его присутствия здесь, в штабе, и все же он испытал почти юношеское чувство освобождения, когда наконец спустился вниз, сел в открытый вездеход и, откинувшись к спинке сиденья, сказал водителю: «Сначала домой».
Молоденький ефрейтор в аккуратной, словно с плаката, гимнастерке водил вездеход генерала, и генерал испытывал к нему почти отцовское чувство. Он сам себе казался грузным и тяжелым рядом с водителем и добрел от этого. Мальчишка, стройный, узкоплечий, с красивым тонким матовым лицом, где поблескивали опасные насмешливые глаза, умел водить машину как-то особенно. Он сидел за рулем прямо, словно джигит на строевом смотре, и работал, казалось, без всякого напряжения, только руками.