Текст книги "Иду над океаном"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 39 страниц)
Иду над океаном
БАЙКАЛО-АМУРСКАЯ БИБЛИОТЕКА «МУЖЕСТВО»,
ВЫПУСКАЕМАЯ ХАБАРОВСКИМ КНИЖНЫМ ИЗДАТЕЛЬСТВОМ ПО РЕШЕНИЮ КОЛЛЕГИИ ГОСКОМИЗДАТА РСФСР,
ПОСВЯЩАЕТСЯ
СТРОИТЕЛЯМ БАЙКАЛО-АМУРСКОЙ МАГИСТРАЛИ
КНИГА ПЕРВАЯ
Военный летчик первого класса капитан Александр Барышев получал новое назначение. За плечами капитана остались восемь лет службы в частях ВВС вообще и три последних года службы – в пустыне. Среди раскаленных песков – бетонная площадка с капонирами, с радарами, с КП, с мастерскими, словно оазис, хотя и этот оазис оставался пеклом. Там некуда было деться от раскаленного песка – он хрустел на зубах, был в борще, в волосах, раздирал веки, слоем лежал на планшетах. Там, казалось, не было ничего земного на много километров вокруг. И Барышев, проведший свою юность в богатейшем зеленью, водою, небом, мягким солнцем и снежной зимою крае, эти три года прожил точно на другой планете. Больше того, даже на высоте ему казалось, что он ощущает раскаленное дыхание пустыни. Так казалось всем летчикам. Они знали, что в армии их зовут сайгаками (кто-то прибыл из штаба и привез оттуда эту кличку). Командира полка, длинного, сухого и черного, как обгоревший шест, подполковника, окрестили «отец-сайгак». Комэск-два на очередном инструктаже предложил позывные: «сайгак»… «сайгак сто четвертый», «сайгак ноль пятый». (Это был бы Барышев.) Но подполковник, поглядев на комэска-два скучными глазами, сказал: «Чтобы я этого больше не слышал».
Барышев сам выбрал себе это место после трагической гибели отца. Собственно, отец погиб после того как Барышев уже выбрал себе путь: ушел в армию, солдатом. («Вы все думаете – отец держит меня на плаву?!») И только там, успокоившись, решил: авиационное училище. Он умел всегда выбирать главное: авиация – это двадцатый век.
В двадцать пять лет Барышев был военным летчиком первого класса, капитаном и командиром звена. Когда по прошествии трех лет пустыни, день в день, его вызвали в штаб полка, он, выходя из дощатого холостяцкого общежития, точно знал, зачем его зовут. Он сказал своему летчику-оператору, маленькому и басистому старшему лейтенанту, который погибал от жары и не выпускал из рук полотенца:
– Все, старлей. Служи дальше. Кончено…
– Отсюда не так быстро отпускают, товарищ капитан, – пробурчал тот.
Все три года Барышев пролетал с этим старшим лейтенантом, звал его на «ты» с первой минуты. А старший лейтенант так и не взял этого рубежа.
Командир полка передал ему, что приказом по армии его просьба о переводе на Север удовлетворена и что в штабе он получит назначение. Барышев видел, что расстается подполковник с ним спокойно. Но и Барышев не испытывал сожаления. Холодными веселыми глазами глядел он на длинного, скуластого подполковника, успевая в одно и то же время и думать о своем, и слушать, что тот говорит.
В день, когда Барышев передал дела, полетов не было. Дежурное звено изнывало на земле. «Противник» не шевелился, и радары вращались вхолостую. Барышев мог улететь и завтра – «Аннушка» приходила сюда ежедневно, но он не стал откладывать.
Насвистывая, он собирал свои нехитрые пожитки – ничего лишнего, как и положено военному, – бритва, вечерний костюм, спортивные брюки, пара белья, плавки, с которыми не расставался, хотя три года воды в большем количестве, чем в тазу, и не нюхал; пара крепких, в меру модных полуботинок, кое-что из обмундирования…
Посмотрел на книги и сказал оператору:
– Читай, сайгак. И передай другому.
– Так и полетите? – угрюмо спросил старший лейтенант.
– Как это так? Так вот и полечу…
– Ну и черт с тобой! – вдруг во всю мощь своего баса, неожиданного в его тщедушном теле, проревел оператор.
– Не обижайся, сайгак, – сказал Барышев весело. – Еще свидимся. Возможно, еще полетаем вместе.
Барышев понял его обиду, сам на него не обиделся, подумав, что вряд ли бы стоило оператору так реагировать. Летали в общем-то они неплохо. Сантиментов не было, это правда. Так ведь мужчины же они и солдаты, и заранее знали, что не на век сошлись, на время. И дорога потом у каждого своя. Ни ЧП с ними не случалось, не блудили в тумане, помпажа не испытывали вместе, не ошиблись ни разу. А опасности полетов самих по себе Барышев не признавал. Так и в звене вел себя. Если у истребителя основная забота – не сверзиться с неба, то он уже не истребитель, а что-то совсем иное.
После службы в пустыне он имел все основания просить назначения в приличное и по климату и по благоустройству место. Трое из тех, кто летал над этими чертовыми песками, теперь служат чуть ли не в центре, в образцовой части. Там проходят войсковые испытания новые марки машин. Пилотов оттуда потом берут на самые сложные участки и на командные должности, Барышев не хотел этого. Он представлял себе, как удивятся в штабе, когда он из одного пекла кинется в другое – из огня в лед.
Он вылетел в пять часов пополудни и с холодным любопытством оглядел пустыню с бетонной ладошкой посередине, несущей на себе черные полосы от самолетных колес.
Летчики Ан-2 – пилот, штурман и механик – не знали о нем ничего, и ему было легко лететь с ними. Он испытывал чувство необыкновенной свободы. Спустя полчаса после старта он пролез к ним в залитую солнцем кабину. Командир, старший лейтенант, вел машину сам. Его выцветшая военная рубашка на спине между лопатками была темна от пота. Командир обернулся – такое русское лицо было у него и такое моложавое, что показалось знакомым, хотя Барышев точно знал, что никогда он не видел этого парня и больше не увидит его никогда – настолько великой представилась ему Россия и бесконечной жизнь. Через мгновение Барышев понял, почему командир ему кажется знакомым: кино. Таких ребят снимают в фильмах о войне – они там командиры рот и взводов.
Солнце пустыни поработало над ними – весь экипаж был черен от загара, и волосы у всех выгорели до цвета старой соломы. Барышев стоял между креслами пилотов и видел капот мотора, сияющий круг винта и сквозь него – желтое небо.
Командир улыбнулся Барышеву через плечо, сверкнув крупными белыми зубами, и сказал своему штурману:
– Встань.
Штурман – тоже старший лейтенант и тоже в мокрой от пота рубашке, и тоже белобрысый, но только такой длинный, что глубины кресла не хватало ему сидеть нормально, – встал с явной неохотой.
– Садись, капитан, – сказал командир. – Не летал на такой швейной машинке?
– Только пассажиром…
Была пауза.
Потом командир сказал:
– Хочешь – подержись. Знаешь, все-таки авиация с винта началась.
Барышев положил руки на рогатый штурвал, похожий на велосипедный руль, только поставленный торчком.
– Крутани, крутани. Не бойсь – он не падает.
И Барышев ввел в левый вираж тяжелую, хотя и одномоторную машину.
Рев мотора мешал говорить, но командир, видимо, привык. Через час полета, когда Барышев встал со штурманского места, командир уже доверчиво, почти по-детски предполагая сочувствие, рассказывал, что сам был истребителем, летал на «мигарях», ездил к девчонке в поселок – «купил, идиот, мотороллер», – и однажды было так, что опаздывал на полеты, – жал шестьдесят километров по бетонке, а ночью дождь прошел, вот на вираже и сверзился в кювет. Мотороллер – в гармошку, а сам – в госпиталь с переломом основания свода черепа. Но теперь, как сказал старший лейтенант, вот-вот перекомиссия, диагноз снимут – снова к истребителям. Пока хоть оператором на перехватчик. А там видно будет. Он скользнул завидущим взглядом по мундиру Барышева, отметил значок истребителя первого класса и сказал:
– Уже год – мне «капитана» положено. Да на этом сундуке старлей – потолок. Вот и хожу – самый старый старший лейтенант…
– Ничего, командир, осталось немного… – сказал Барышев.
– И я думаю, но я не жалею, что полетал на «Антоне». Это, брат, авиация…
Барышев слушал его, поддакивал, а сам думал о том, что с каждой новой минутой полета все дальше, все невозвратимей уходит пустыня – словно большой, но законченный кусок жизни, а впереди ждет его что-то новое, большое, и что это новое начнется буквально через несколько часов.
…Он расстался со старшим лейтенантом на аэродроме и пошел со своим чемоданчиком к группе деревьев, маячивших на краю поля. И трава – жесткая, прокопченная выхлопными газами, – казалась ему мягкой и свежей.
В Москве его поселили в военной гостинице, в комнате на четверых. Но он только поставил туда чемодан, а сам махнул в «Украину». И получилось так, что ему дали номер. Чем он взял – он не знал. Женщина-администратор поглядела на него и, величаво кивнув русой головой, предложила заполнить бланк.
Потом он поднимался в лифте на двадцать четвертый этаж. По пути в свой номер купил апельсинов, бутылку холоднющего, прямо из холодильника, «Бордо» и роскошных сигарет «БТ». Он улыбался, сияя зубами, и шагал, ощущая в себе упругую и ловкую силу.
Номер выходил окнами на Арбат. Новый Арбат тогда только строился, стены зданий просвечивали насквозь сотами незастекленных окон.
Больше часа Барышев провел под душем. Он отдавал себя воде, словно хотел набраться ощущения впрок. Он стоял, вытянув руки вверх, он впитывал эту воду, подставляя ее потокам лицо, глаза, губы, и вышел оттуда, только почувствовав, что устает…
В штабе сказали:
– Неделю отдыхай. И, если решил на Север, место есть. На самый дальний Север.
– Будешь доволен, капитан. А еще – посмотри столицу. Ты бывал в столице? – это спросил массивный полковник.
– Нет, – ответил Барышев. – В столице я впервые.
– По виду ты столичный человек, капитан. В общем, посмотри, что защищаешь. Тут есть на что посмотреть. И вот, – полковник достал из внутреннего кармана форменной тужурки, что висела позади него на спинке стула, два билета. – Во Дворце спорта, в Лужниках, завтра праздник поэзии. Там будет молодежь, вся Москва и все поэты. Дочке с мужем достал, а он улетел в Египет – на Асуан. Одна она не ходит.
Но вечер поэзии будет завтра, а сегодня весь день, весь вечер, вся ночь свободны. Ни разу в жизни капитан Барышев не переживал такой полной свободы. Он не зависел ни от кого. Даже денег у него было столько, что он мог бы купить автомобиль. Но он не испытывал желания покупать что-либо: вещь – уже не свобода.
Вспомнив, что полковник, отпуская его, сказал, что поставит его в известность, когда вопрос с назначением будет решен, Барышев снял трубку, позвонил дежурному офицеру отдела, передал – для полковника – свой новый адрес.
Вечером, тщательно выбритый, он спустился в ресторан. Там не умолкал джаз. Было многолюдно. За большим столом позади Барышева заезжие геологи отмечали чей-то день рождения.
Военных в зале почти не было, если не считать трех полковников-артиллеристов, ужинавших в углу.
Острое чувство свободы не проходило и не притуплялось. В половине двенадцатого ночи он сел в такси, и водитель почти до рассвета возил его по ночной Москве. У Большого Каменного моста оба они вышли, покурили так же молча, как молча ездили. Перед гостиницей, когда занялся сиреневый, неповторимый московский рассвет, Барышев расплатился с водителем.
Он еще постоял на длинных и широких ступенях парадного подъезда, влажных не то от поливки, не то от дождя, который успел пролиться на знойный асфальт, пока он ездил, и остудить его. Закурил, глядя вверх, в надежде найти свое окно, не нашел и, докурив сигарету до фильтра, зашагал вверх.
Барышева ждала новость. Дежурная по этажу передала ему распоряжение быть на месте, то есть в своем номере, до одиннадцати утра. Оставалось не так уж мало времени, но спать он не хотел. До десяти часов капитан провалялся на кровати поверх атласного покрывала, листая «Нойе берлинер иллюстрите», оставленный его предшественником. Ровно в десять он поднялся, снова принял душ и без четверти одиннадцать был готов. Минута в минуту в одиннадцать позвонили. Говорил полковник, который подарил ему билеты в Лужники.
– Капитан, спускайтесь. Я жду вас внизу, в вестибюле.
Барышев ни разу еще не бывал в такой ситуации и никак оценить всего этого не мог. И он решил не думать на эту тему.
Полковник шел ему навстречу через весь пустынный в этот час прохладный вестибюль.
– Я огорошу вас, Барышев. Вас хочет видеть маршал.
У Барышева пересохло во рту. Они прошли к машине. Минут через десять пути Барышев негромко спросил сидевшего рядом с водителем полковника:
– А что, товарищ полковник, маршал всегда приглашает к себе летчиков, прибывающих за назначением?
Полковник промолчал и остался совершенно неподвижным. Повторять вопроса Барышев не стал. Но необычность вызова и напряжение полковника подействовали на него. Маршалов ему не приходилось встречать и тем более – говорить с ними.
…В громадный, отделанный под дуб кабинет он входил, ощущая лишь одно размеренно бьющееся свое сердце.
Полковник вошел первым.
– Товарищ Маршал Советского Союза, – громовым незнакомым голосом доложил полковник, – по вашему приказанию…
Он назвал фамилии свою и Барышева и оторвал руку от короткого, чуть не курсантского козырька фуражки.
Барышев шагнул вперед по направлению к столу, за которым сидел, поставив локти на стекло и упираясь подбородком в большие пальцы, лысоватый, кряжистый маршал.
– Капитан Барышев, – громко проговорил капитан.
Маршал убрал руки, выпрямился в кресле.
– Вы свободны, полковник. Дайте мне поговорить с капитаном. Подойдите, капитан.
Барышев приблизился настолько, что ему стали видны старые спокойные глаза маршала и каждая складка на его лице. В это время за спиной Барышева, мягко качнув воздух, открылась и закрылась дверь – ушел полковник.
Несколько мгновений маршал молча смотрел на Барышева, потом указал глазами на стул:
– Садитесь, капитан. Вы служили в Н.?
– Так точно, товарищ маршал.
Может быть, Барышеву показалось, но он подумал, что нашел верный тон. Он говорил негромко, но твердо и не нажимая на формальные обороты.
Маршал, снова выдержав паузу, сказал:
– Вашего командира я хорошо знаю, капитан. Хороший офицер. И полк… Прекрасный полк… У вас первый класс?
– Да, товарищ маршал.
– Это хорошо, капитан. Хорошо…
Маршал думал о чем-то своем, медленно произнося последнее слово. Потом он принялся расспрашивать Барышева о том, как в условиях пустыни ведут себя новые машины. Видимо, из-за этого он и пригласил капитана. В заключение маршал спросил:
– Вы твердо решили летать на Севере?
– Я почти из тех мест, товарищ маршал.
– Положим, не очень-то из тех… Я хочу спросить вас, капитан, и прошу ответить мне искренне, и не обижайтесь на мой вопрос…
Он паузой дал Барышеву возможность приготовиться и собраться.
– Вы хотите отличиться, хотите заработать денег или вы хотите два просвета на погоны? Я хочу знать, что влечет вас туда после этих песков?
«Да, вопрос, – что и говорить… И отвечать на него надо так же, как он был задан, – в открытую». Какое-то чувство – не то отваги, не то вдохновения, не то холодной удали – овладело Барышевым. Он помедлил.
– Вас понял, товарищ маршал. Я думаю, нас всех ждут впереди вещи потруднее пустыни или Севера. Деньги у меня есть, и я холостяк, товарищ маршал. И я не пью. Я действительно не пью. И говорю это, прошу мне верить, не для того, чтобы понравиться вам. Два просвета у меня будут обязательно – в любом случае – при отсутствии летных происшествий и дисциплинарных нарушений. Отличиться? – Барышев помедлил и вдруг, озорно глядя на маршала, сказал: – А разве есть, товарищ маршал, истребитель-перехватчик, который не хочет отличиться? Но я думаю, что человек обязан испытать все и знать, что он сможет сделать потом, когда придется делать еще более трудное…
– Хорошо, – сказал маршал, глядя прямо в глаза Барышеву. – А теперь скажите… – Он стал спрашивать об условиях службы на прежнем месте Барышева, о машинах, на которых они там летали. В заключение спросил: – Сколько вам надо времени для Москвы? Не в счет отпуска…
– Мне объявили, что я могу пробыть здесь неделю, – сказал, пожав чуть заметно плечами, Барышев.
Маршал усмехнулся:
– Щедро… Я хотел дать трое суток. Но пусть останется так – неделя. Передайте полковнику, чтобы он доложил мне время вашего отлета.
Полковник ждал его в приемной. Он искал что-то на лице Барышева и спросил:
– Ну как? Что – маршал?
То, что произошло сейчас, дало Барышеву какую-то, пусть минутную независимость от полковника. И он сказал совсем раскованно:
– Приказано передать, чтобы вы поставили в известность, когда я улечу отсюда. Он подтвердил неделю… что вы дали мне.
Полковник снял фуражку и принялся вытирать большим платком сначала лоб и виски себе, потом внутреннюю часть околыша.
– Отвезти вас в гостиницу?
– Благодарю, товарищ полковник. Я пойду пешком.
Полковник проводил его за дежурный пост, пожал руку и сказал вдогонку:
– А в Лужники-то съездите, не пожалеете.
…Барышев понимал, что за этим вызовом, за вопросами маршала, за вежливостью полковника кроется что-то необычное. Впрочем, теперешнее особенное расположение полковника, который и прежде был вежливым, можно понять. По все остальное было отражением каких-то событий, какой-то обстановки, которой Барышев не знал. Но он знал точно, что лично к нему претензий здесь нет. И он был доволен собой. И твердо решил, что в Лужники он пойдет.
Громадный Дворец спорта был заполнен до отказа, но не вместил всех желающих. Десятки тысяч людей заполнили его. Сотни машин, автобусы, такси запрудили пространство перед главным входом. И впервые сейчас Барышев осознал громадность Москвы. Он растерялся, запутался, замучился, он почти потерял себя, пока добрался до своего места. На ум ему пришло, что в пустыне он увидел бы человека с высоты в три тысячи метров, а здесь трудно было разглядеть отдельную фигуру – качается темное, пестрое человеческое море, неуправляемое, не подчиненное никаким закономерностям.
Полковник знал дворец – места выбрал хорошие. Только здесь Барышев вспомнил, что второй билет тоже остался у него.
Внизу на большом квадрате спортивной арены из некрашеных досок был сооружен большой помост с микрофонами вдоль всего параметра, посередине длинный стол. Пока все это было в темноте и только смутно угадывалось. Но вдруг вспыхнули юпитеры – с боков, сверху, там, внизу, – и помост точно сам засветился праздничным театральным светом… И дворец взорвался аплодисментами, гулом голосов. Где-то закричали что-то восторженное, но непонятное; на арене появился высокий худой человек с длинными руками. Лица его нельзя было разобрать, но было видно, как его глаза в юпитерах засверкали хрустальным блеском и золотился ежик волос. Человек поднял руку и хорошо поставленным голосом заговорил.
И слова, и вся обстановка настолько были необычными для Барышева, что он плохо понимал, что тот говорит. Человек говорил что-то вроде: «Вы, те, кто заинтересован в том, чтобы хорошо дышала великая держава – поэзия! К вам обращаюсь я!..»
Потом один за другим на помост стали подниматься другие люди – толстые и тонкие, молодые и старые, по-разному одетые, но каждый, как показалось Барышеву, был одет специально – даже тот вон в сером, невероятных размеров свитере. Поднимались женщины, и с каждым новым человеком аплодисменты усиливались. Потом и те, внизу, захлопали в ответ, и глаза их сверкали, точно драгоценные камешки.
Весь этот грохот умножался репродукторами, вмонтированными в стены и своды. И снова высокий и худой с прической ежиком начал говорить. Теперь он читал стихи. Он говорил плотными периодами и ладонью отсекал фразы. Дворец молчал, как будто умерли все, кто здесь был, и громкоговорители доносили подробности дыхания поэта внизу. Казалось, он, гигантского роста, невидимый, стоит напротив, в двух шагах, а не там внизу, маленький и тонкий, раскачиваемый неощутимым ветром. И Барышев словно заледенел.
Поэты сменяли один другого – и все повторялось сначала, и после каждого стихотворения дворец накалялся все больше и больше. Так не могло продолжаться до бесконечности.
Соседи справа и слева от капитана – молодые девушки и ребята – сидели, одержимые непонятным ему чувством. Барышев забыл о времени – это напоминало ему первый в его жизни полет в облаках. И Барышев не выдержал. Он, подгоняемый со всех сторон голосом, начал пробираться к выходу.
Не останавливаясь, чтобы перевести дух, и натягивая на ходу фуражку, Барышев выбрался, наконец, на ступени парадного входа. И здесь гремел голос.
Барышев вышел на пустынную аллею.
Потом он пил воду. Голос гремел, но уже далеко позади – под громадным небом он приобрел свои истинные размеры.
Подошла девушка. Барышев глянул на нее холодно. У стойки они стояли только вдвоем. Барышев посмотрел ей в глаза. Они были полны тишины и печали. Она сказала:
– Ничего подобного никогда не видела.
Она поставила стакан, снова поглядела на капитана просторными серыми глазами и сказала:
– Стихи нельзя принимать в больших дозах. Разве человек со слабыми нервами выдержит?
– У вас не выдержали, – угрюмо заметил Барышев.
Она улыбнулась:
– И у вас.
– Я не москвич, и я солдат.
«За каким чертом я пошел сюда!» – подумал Барышев, сожалея об утраченном чувстве свободы и независимости. И неделя, что предстояла ему в столице, представилась Барышеву бесконечной.
От стойки они отошли вместе.
– Как вас зовут? – спросил Барышев, еще не в состоянии справиться с раздражением.
– Светлана, – ответила она.
– Капитан Барышев, – представился он сердито. И, помолчав, сказал: – Стихи тут ни при чем. Это психическая атака.
Светлана внимательно посмотрела на него, медленно сказала:
– Пожалуй, вы правы…
Они вышли на площадь. Светлана спросила:
– Вам куда?
– Неужели у вас еще и машина?! – сказал Барышев.
– Нет, машины у меня нет, хотя я очень бы хотела ее иметь. Я спросила потому, что думала посоветовать вам, как добраться. Ведь вы же в гостинице живете?
– Да, я живу в гостинице.
– Простите – Барышев?..
– Да, моя фамилия Барышев.
– Барышев… Вы против машины или против частной собственности?
– Я против обузы.
– Ну и хорошо. А вот и мой троллейбус. Прощайте, Барышев. Спасибо вам…
Светлана протянула ему узкую, но энергичную ладошку. Действительно, подходил троллейбус, почти весь стеклянный. Долго еще потом Барышев не мог понять, отчего он вдруг сказал прямо и резко:
– Не уезжайте.
Она опешила:
– Почему?
– Не уезжайте, и все. Прошу вас.
– Барышев, у вас будет много развлечений сегодня. А я для развлечений не подхожу. Вы еще успеете и в ресторан, и останетесь довольны Москвой…
Она говорила негромко и печально, а он слышал в ее голосе горечь и иронию.
– Дело ваше, – сказал он. – Я не развлечений ищу. Просто еще несколько часов назад меня радовало, что в Москве я один. И все было нормально, пока вот не сунулся сюда…
Светлана помолчала. Троллейбус уже ушел. Шоссе было пустынно. И пустынность его только подчеркивали одиночные машины, что проносились мимо, неся подфарники. Казалось, что где-то в начале шоссе их кто-то ритмично выпускает одну за другой и теперь они так и будут ходить по кругу.
– Хорошо, – вдруг сказала она. – Вы можете проводить меня.
И, когда они пошли рядом, она спросила:
– Так о чем мы будем говорить?
– Можно не говорить, – сказал Барышев.
Они шли медленно и долго. Надвигался вечер, и московское небо было зеленым, щемяще пахли цветы. Этот город умел стряхивать с себя дневную усталость – сверкали, отражая небо, окна, и в зеркальных поверхностях автомобилей скользили полосами отражения огней, неба… Асфальт не нес на себе и тени миллионов следов – словно только что отлитый, он был черным. На звонкой, бездонной зелени неба легко печатались хрупкие конструкции зданий со шпилями. И Москва была наполнена свежими, чистыми, отчетливыми звуками, когда кажется, что каждый звук адресован тебе и что-то обещает. Мерцали лица прохожих, и мерцал грустный профиль большеглазой и высокой Светланы.
Хорошее расположение духа возвращалось к Барышеву. Но он сам предложил это молчание и слов для того, чтобы заговорить, не находил.
– Может быть, я все же сяду в троллейбус? – сказала Светлана, останавливаясь.
– Как хотите, – сказал он.
Она уловила перемену в его настроении и с интересом посмотрела на него.
– Вы уже простили Москве эту неожиданность?
Он засмеялся. И они пошли снова, хотя рядом была троллейбусная остановка. И заговорили о пережитом, но уже спокойно и серьезно.
– Знаете, Барышев, я заканчиваю филологический в МГУ. Ну, не в этом году – на следующий. Мама сейчас в Казахстане. И пробудет там до октября. Я тоже там была. Но у меня прихворнула бабушка. У меня чудесная бабушка – живая история. Участница революции. Из-за бабушки только я и вернулась. А мама – филолог тоже, но она совсем иная. Отца у нас нет. Так мы и живем, три женщины. И все очень разные…
Светлана говорила неторопливо, по-московски мягко, с явным «а». Москва у нее получалась так: «Ма-асква…» И голос ее был радостен Барышеву. Но он сказал сухо:
– У вас готова была оценка, и все же пошли…
– Видите ли, Барышев. Я филолог. Я знаю – это ненадолго, долго так продолжаться не может. Разве можно жить, исповедуя вот это, например: «И я не счастлив оттого, что счастлив, и снова счастлив, что не счастлив я»? Такое несчастливое счастье похоже на умирание.
Теперь Барышев согласился:
– Пожалуй, вы правы.
– Знаете, Барышев, – горячо заговорила она, оборачивая к нему лицо и заглядывая в глаза. – Мне кажется, поэт обязан понимать, что если его появление вызывает припадочное состояние, то что-то плохо, нечестно в его поэзии, в его стихах. Вот у Пушкина есть: «Служенье муз не терпит суеты. Прекрасное должно быть величаво».
– Я помню это, – сказал Барышев. А про себя он подумал: «Вот город! У полковника зять в Египте плотину строит, у Светланы бабушка знаменитая, а сама она в МГУ, на третьем… А если спросить вон у того прохожего в нейлоновой куртке, – окажется авиаконструктором. Здорово!» Ему было и весело и горько: куда он со своими надеждами и величием помыслов рядом со всеми этими людьми и башнями!.. «А все-таки, – озорно подумал он, – у нее бабушка. А маршал, маршал-то разговаривал со мной. Со мной, а не с моей бабушкой».
И вдруг он понял, что ему интересна эта необычная в своей простоте девушка: такую простоту могут позволить себе люди или очень чистые, или независимые. А может быть, только чистые и независимые в одно время.
«У меня же целая неделя впереди!» – вспомнил он и повеселел окончательно.
– Я хотела спросить вас о вас самом. Вы летчик, это я вижу. А…
Барышев прервал ее.
– Я летал на перехватчиках. Служил в самом пекле. А теперь поеду в другое – только там ниже нуля. Вы продолжаете славную историю. А у меня, милая Светлана, нет этой истории. Моя история начинается с меня самого. – Он помолчал и добавил: – Если хотите – и у меня была история. Не очень радостная, может быть. Мне не хочется об этом говорить. Однажды мне пришло в голову, что свою историю я должен когда-нибудь начать сам. Все равно же придется начинать. Так уж чем раньше, тем, возможно, длиннее она окажется. И, возможно, интереснее.
Барышев подумал вдруг, что за годы, прошедшие с того дня, когда он переступил порог военкомата, он никому ни разу не говорил о себе. В анкетах было написано все верно. Барышеву нечего было стыдиться в своей юности и в своем прошлом. А потерь стыдиться нельзя. Потери у него были. И любовь была. Молодая, смешная, но была. И она не прошла, эта любовь, а словно остановилась в своем развитии и так осталась навсегда – светлой и горькой, и далекой, словно на левом берегу большой реки, – где пришла к нему.
Уже совсем стемнело, и огни горели вовсю, сияли витрины, а улицы сделались еще бесконечнее и праздничнее.
Они прошли порядком, и Барышеву нравилось идти, не зная, куда он идет, – это тоже была свобода.
Видимо, Светлана переживала что-то похожее, потому что она сказала:
– Всю жизнь я прожила в Москве. Она для меня – как живой человек, очень родной. Старые москвичи, куда бы ни уехали, не забывают ее. Я вот в Казахстане была два месяца, а вернулась – чуть не заплакала от радости.
– Ну, вы не очень долго отсутствовали, – усмехаясь, сказал Барышев.
– Вы так считаете?
– В городе, где я не родился, но много прожил, я не был почти десять лет. Да, десять – точно. Даже немного больше. Но я помню его…
И снова тянулась и тянулась широкая московская улица с огнями и машинами, и снова они шли, и Барышев изредка чувствовал своим локтем ее локоть и иногда видел ее словно размытый профиль.
И вот Светлана остановилась. Она сказала, положив пальцы на рукав его военной тужурки:
– Не обижайтесь, Барышев, бабушка ждет меня. Она уже начала беспокоиться. А мне еще далеко, и я устала. Ну просто ноги не идут. Мне интересно с вами, я не обманываю.
– Простите, – проговорил он.
– Нет-нет, не в этом дело. Я говорю правду, честное слово! И если хотите – позвоните мне завтра. Я не навязываюсь, а просто хочу, чтобы вы знали, что я говорю правду.
Она быстро проговорила номер телефона. Барышев хотел записать и потянулся было за ручкой и записной книжкой, но она остановила его:
– Не надо. Забудете – значит все правильно. Не забудете – тоже все правильно. Я повторю.
И она повторила номер, но только медленнее, и он понял, что не забудет этих цифр.
Только теперь она отняла свои пальцы, подошла к самому краю шоссе. Буквально через несколько мгновений, повинуясь взмаху ее руки, остановилось такси. Барышев хотел поехать с ней, но она, уже приоткрыв дверцу «Волги», сказала, улыбнувшись:
– Вот я окончательно убедилась, что вы не москвич. У нас большие расстояния, провожать не принято – провожания на десять километров омрачают знакомства.
«Волга» ушла, и ее красные огни тотчас затерялись среди множества других.
На этот раз Барышев не гонял по Москве. Прямо от того места, где его оставила Светлана, он пошел пешком. И решил не спрашивать дороги, не садиться ни на какой транспорт, а просто идти, сколько бы ни пришлось. Он заходил в ярко освещенные магазины, сидел в кафе, у которого не было фасадной стены, выпил чашку крепкого кофе (у нас сегодня бразильский) – и снова шагал и шагал, не чувствуя усталости. Иногда он ловил на себе женские взгляды, это и нравилось ему, и не беспокоило его души. Он поймал себя на том, что все время – даже если разобрать это время по секундам – помнит Светлану. Что-то в ней напоминало ему ту давнюю-давнюю широкоглазую девочку, которая осталась «на левом берегу». Но только она будто повзрослела. Да и сам он повзрослел, из тщеславного, гибкого юноши он превратился в рослого капитана авиации, но главное – он стал мужчиной, на зуб попробовавшим материал, из которого сделана жизнь, и узнавшим, чего он хочет.
Он не мог сказать, какие чувства владеют им сейчас – ни нежность, ни радость, что встретил ее, ни благодарность случаю, что свел их у лотка с газированной водой, ни тревога, ни ожидание завтрашнего дня. Он чувствовал себя так, точно случилось то, что должно было случиться и о чем он знал давно. Сердце его билось ровно. Он помнил ее, и все. Шел – и помнил, ловил на себе взгляды женщин – и помнил, пил кофе маленькими глотками – и помнил, видел впереди себя прогуливающихся девушек – и помнил…