Текст книги "Иду над океаном"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
Нелька не понимала, что происходит с ней. Она взяла из постели Лариску, умыла ее. Та спрашивала, тараща сонные глазки:
– Ты чего это? А мамка?..
– Не шуми, мамка спит, работала много, поздно легла. Вот и спит.
– Не так. Ох, ты не умеешь… Ну вот, и завязала не так. Папка, завяжи, как мама…
– Ларка… Человек тебе помогает, а ты… – сказал Сашка из-за печки, где одевался.
– И ничего не я, ничего не я, – сразу тише сказала Лариска.
От нее пахло чем-то щемяще милым, знакомым. «Видимо, все дети пахнут одинаково», – подумала Нелька.
Поднялась Галка, заспанная, еще не пришедшая в себя. «Растет, – подумала Нелька, – ночь тяжелая у нее».
Через открытые двери Рита ревниво наблюдала за ней с кровати. Подавая на стол, Нелька перехватила ее взгляд и смутилась.
Ей показалось: Рита видит такое, чего она и сама еще не сознавала.
– Ты чего? – спросил Сашка, поднимая глаза над тарелкой, когда она осторожно опустилась на табуретку напротив него.
– Ничего…
Некоторое время он испытующе глядел на нее, потом его губы чуть тронула усмешка. Он поел, отодвинул посуду, выпил холодный, но крепкий чай, потом закурил, затянулся дважды и сказал:
– Пошел. Пора. Бывайте.
Он шагал, не оглядываясь, через двор, как всегда.
Потом он пошел по серой – солнце еще не взошло – дороге, и справа от него была темная, словно червленая, зелень неподвижных садов, а кое-где впереди него тоже уже шагали мужики в спецовках, майках и обязательно в тяжелых кирзовых сапогах. Он шел, помахивая правой рукой, и Нелька почувствовала, как хорошо, как добротно шагается ему по этой дороге.
Рита поднялась вскоре после ухода мужа. Бессонная ночь словно и следа не оставила на ее широком лице, удивительно холеном для сельской жительницы. Рита яростно взялась за дело. Сегодня в ней не было обычного добродушия и успокоенности. Она гордо несла широкие смоляные брови.
Она стирала прямо посередине хаты. На две положенные боком табуретки она поставила ванну. Принялась таскать из бочки воду ведрами. Нелька подхватилась помочь.
– Делай свое, – мягко, но настойчиво сказала Рита, пряча полыхающие глаза. – Вот полоскать на речку пойдем.
Нелька почувствовала себя неловко – за все это утро, за свои мысли и ощущения, словно ее уличили в запретном.
– Хорошо, – сказала она, – я буду работать.
– Это рисовать, что ли? – не сразу спросила Рита.
– Да.
Рита уже накладывала в ванну белье.
– Вы стираете в холодной воде?
– Я и в холодной выстираю – будь здоров. – В голосе Риты явно слышался вызов. Во всяком случае, в нем Нельке слышалась какая-то неизвестная ей до того сила.
– Но ведь это же трудно?
– Кому нибудь и трудно…
Рита помолчала, потом словно что-то приотпустило у нее в душе, и она сказала:
– Я думать буду… – И еще через целую минуту добавила: – Я иногда специально стираю, чтоб подумать…
Нелька готовила альбом, карандаши. И когда наконец была готова, когда внутренне собралась, села у окна. Риту она видела в три четверти. Та только полыхнула на нее глазами и ничего не сказала. Мыльная пена, казалось, кипела в ванне. От австрийки у Риты, пожалуй, осталась лишь посадка корпуса, чуть кряжистее, чем нужно, да то, что на шее, на которую упали коричневые завитки, не было желобка. А все остальное так и отдавало Днепром. И брови – широкие, смоляные, крыльями уходящие к самым вискам, и глаза с приподнятыми внешними уголками, и губы, чуть скорбные и чуть привядшие, плотно сомкнутые, и даже тень от темного пушка над верхней губой, – все было украинское. А особенно нос – небольшой, но тонко вырезанный, с крохотной горбинкой и ровными ноздрями.
Она работала не быстро, но была в ней, в движениях красивых раздольных рук с ямочками возле локтей какая-то особенная стремительная сноровка.
И с первым штрихом Нелька поняла: вот и началась ее вещь, а может, и большее, чем одна вещь.
– Ну, что ты там натворила? – сказала спустя час-полтора Рита, отирая руки о передник и придвигаясь так, чтобы увидеть рисунок.
– Смотри… – Нелька положила альбом на табуретку.
Рита разглядывала набросок, не нагибаясь. Потом сказала, дрогнули только брови:
– Ничего, можешь.
И пошла опять стирать.
О чем она думала, Рита? Может быть, о ночах своих с Сашкой, может, о детях, может, о ферме, где работала? А может быть, о земле?.. Дорого Нелька дала бы за то, чтобы знать это.
– Давай помогу, – неожиданно сказала Нелька. – Красиво у тебя получается.
Рита отозвалась не сразу:
– Нарожай с мое, научишься.
– Нет, Рита, так, как ты, – это другое.
– Что же? – насмешливо спросила Рита.
– Не знаю, – тихо сказала Нелька. Потом она спросила: – Когда полоскать?
– Обед сварю.
Нелька вышла из дома, постояла и побрела – сначала через двор, потом через дорогу, изъезженную и тракторами, и тележными колесами. Она перебралась через пересохшую канаву. И тут, прямо от дороги, начиналась тропинка через поле.
Оно, словно море, омывало деревню, вытянувшуюся одной улицей с легким изгибом. Только море это не несло прохлады. Жарко, запыленными колосьями, оно билось о темные изгороди садов и огородов, о темные бока сараев и амбаров. Нелька пошла по этому морю хлеба наискосок и сама не знала куда.
На другой день вечером, когда Рита была на ферме, Сашка придержал Нельку на крыльце за голое, прогретое солнцем плечо и потянул к себе. И настолько властны были над ней его руки, худые, но тяжелые и сильные, что она с каким-то внезапным для нее самой наслажденьем всей спиной откинулась на эту руку. Ей казалось, что сделался тесным лифчик, и сердце забилось в мучительном предчувствии, что сейчас это беспокойство в груди омоет прохладное, утоляющее. Она прикрыла глаза. А когда открыла, увидела над собой Сашкино лицо. В зрачках его подрагивали искорки от заходящего солнца. Она слабо высвободила плечи из его ладоней, ушла. И плакала всю ночь, до самого рассвета. Не из-за Риты, не из-за Сашки, плакала от невозможности понять, что это такое с ней произошло. Так и стояли перед нею Сашкины глаза с искрами, горькие от волнения складки у рта и воротник гимнастерки, застегнутый лишь на одну нижнюю пуговку. И вдруг она догадалась, что и себя она видит словно со стороны, – запрокинутое лицо, полное доверия, жажды и ожидания. Нелька плакала оттого, что все это была не любовь. Это было совсем-совсем иное. В ней говорил художник – сильный и искренний. Вот так, не с палитрой, не с кистью в руке перед холстом, она и поверила в себя. Эта вера не дала ей радости, а принесла лишь горечь и неудовлетворенность, а вернее – жажду, которую сколько ни утоляй – не утолишь.
Теперь она знала и Александра, и Риту, и детей их, и поле, словно сама она раскорчевала, распахала здесь землю, сама засеяла ее хлебом, сама научилась переходить вброд поле – из края в край. Словно Галка, Ольга, Лариска были ее детьми и она сама нарожала их.
Нелька успокоилась поутру. Она завтракала со всеми вместе и не поднимала поначалу глаз, а потом подняла их – просто и открыто поглядела прямо в Сашкины глаза с коричневыми зернышками вокруг черных, уже спокойных зрачков. И она сказала:
– Ну вот и все, дорогие мои, мне пора. Засиделась. Холст ждет, руки стосковались. И если есть у меня дорогие люди – то это вы и есть.
Она говорила горячо, говорила быстро, потому что боялась: перебьют или поймут ее не так как надо. А она очень хотела, чтобы все, что она перечувствовала здесь, в этой хате с ними, они поняли.
– Я оставлю вам и рисунки, и эти вот этюды. А наброски возьму. Я еще не знаю (лукавила, уже знала: вот именно в эту секунду увидела свою картину снизу доверху, со вторым планом и с третьим), что это будет, Но, когда напишу, приеду и покажу вам.
Они молчали – Сашка и Рита. Сашка смотрел на нее, и рука его с ложкой застыла на весу. Рита перебирала пальцами по чистой, серого полотна скатерти, ее руки, сильные, красивые, лежали плотно, шевелились одни пальцы.
Если бы она сказала о своем решении иначе, она все бы испортила. Ей, после бессонной ночи, после слез, после пережитого накануне страстного желания, которое возникло как-то странно, отдельно от ее существа, оставляя ей возможность видеть себя словно со стороны, было сейчас легко, чисто и устало, как бывает накануне дождя, когда он еще не начался, но пойдет обязательно – еще секунда-две и грянет.
– Смотри, – первая нарушила молчание Рита. – Не подумай чего. Может, что и не так было, семья ведь. Сама знаешь, уклад свой, давний… Но если не очень тебе нужно ехать, оставайся. А?
– Нет, Рита. Спасибо. Больше нельзя, – сказала Нелька. – Нельзя.
Сашка наконец отвел глаза, опустил их, словно хотел что-то сказать, но вдруг понял: не надо ничего говорить.
Через двадцать минут Нелька была готова.
Она поцеловала Галку, потом Ольгу, Лариску, одним дыханием коснулась щеки Риты.
– Прощайте, братцы, – сказала с порога.
– Ты, Саша, посади ее, – сказала Рита мужу. – Сегодня с нашей фермы Кондрат за витамином едет. Скажи ему, я просила. Нехай девка в кабине едет, пылища-то…
Сашка усмехнулся. Он стоял на крыльце, постукивая прутиком по голенищу сапога, в своей рабочей гимнастерке, заправленной, словно обыкновенная рубаха, в совершенно штатские штаны, и без кепки.
Сашка подхватил ее чемодан. Этюдник она взяла сама. Сашка шел впереди, чуть покачиваясь и загребая сапогами пыль, но она, отяжелев за ночь, не поднималась.
Они не разговаривали. Только когда отошли от дома, как-то само собой вышло, что они пошли рядом. Нелька вторым зрением видела его профиль: диковатый длинный глаз, нос с горбинкой и губы, вылепленные отчетливо и чуть небрежно, да крепкий подбородок с крутой скулой – хоть грецкие орехи грызи.
Когда она уже сидела в кабине грузовика, Александр сказал:
– Ну, прощай, коли…
– Прощай, Саша… Не сердись.
– Да я – что. Ты вот сама… – Он хотел сказать «не сердись», она перебила:
– Ты прекрасный мужик, Саша, о таком – мечтать только. Понял? И не сердись. Прости.
Она протянула из окна кабины руку, Сашка тряхнул ее. Машина двинулась. Тут, сразу от фермы, был поворот. И вышло так, что когда она оглянулась, то увидела Сашку. Он стоял, чуть расставив ноги, и косо и стремительно уходил назад. Шофер с места взял хорошую скорость.
Нелька писала Сашкины руки. Ей хотелось, чтобы они вышли с бликами солнца и чтобы виден был стол, накрытый скатертью, где остался завтрак – хлеб, помидоры с огурцами и луком. А вокруг стола дети – Галка, Лариса, Ольга. Слева – Рита в профиль, с рукой на скатерти, справа от детей – Сашка в фас, глядящий в упор. Хотела написать молчанье, причину молчанья, минутной заминки в налаженной широкой жизни этих людей. Но потом не стала делать этого – все бы умерло, Потеряли бы значение поле, что видно в окне справа от Сашки, и головка Лариски на фоне этого окна, и рука Сашкина, застывшая с ложкой почти на уровне бровок Лариски. Теряли тогда значение и хлеб на столе, и трепет пальцев Риты на скатерти, и тревога, веющая в приопущенных ресницах. Все становилось мельче, обыденнее. Но она чуть приподняла горизонт, он был где-то выше верхней линии картины, стол оказывался видным точно с птичьего полета. Поле в окошке резало эту перспективу. Но Нелька знала точно, что именно сломанность двух этих перспектив очень важна.
Первоначальный замысел почти не изменился. Так и осталась горница, обжитая, просторная, с окнами, в которых утро, завтракающая семья. Мужчина готов к работе. Он внутренне уже собран, пусть в одежде его еще звучит утренняя незавершенность, он еще дома, но руки его – уже там. Неважно, что он ими будет делать, – они готовы ему повиноваться, они будут работать. Одна рука с полусогнутыми от внезапного волнения пальцами возле тарелки, вторая – замерла на лету. Силуэт ее энергичный, линия нервная – идет к запястью, потом она становится все четче, повторяя каждый изгиб мускулов, предплечье и, наконец, локоть. Но надо было еще передать и тот почти неуловимый контакт с близкой ему женщиной, с ее рукой на серой скатерти. И как раз эта линия терялась на фоне окна.
Она мучилась долго, соскабливала и вновь искала. Охра, чистая охра попалась на кисть случайно. Она тронула этой кистью холст. И у нее даже похолодело внутри от счастья: нашла. Она вслух, громко, во весь голос сказала: «Нашла! Нашла!» И, затаив дыхание, стиснув зубы, она выполнила эту линию. И поняла – здесь по всей Сашкиной фигуре, что легла на окно, нужна по контуру охра.
Потом пошла на кухню, бросив кисти. Не вымыв рук, поела, не садясь, не ощущая вкуса и того, что все пахнет растворителем. Вернулась к холсту.
Она работала долго, пока не перестала ощущать в руке черенок кисти. Тогда все отложила в сторону. Было уже около четырех часов. Солнце подкрадывалось к мольберту. Еще десять – пятнадцать минут, и в краски ударят блики с пола.
Нелька постояла мгновение перед холстом, потом легла на тахту, закрыла глаза. Через несколько минут она открыла их и словно впервые увидела свою работу. «Все, – подумала она. – Все. Я ее все-таки написала».
Радость – ослепляющая, всепоглощающая – была молниеносной, точно в груди у нее разорвался солнечный шар.
«Я написала картину, я написала все-таки первую картину», – думала Нелька, зажмурясь. От этого были полны солнцем глаза. Она повернулась лицом вниз, сразу всем телом, и вдруг заплакала. Неизвестно отчего – просто заплакала, сначала давясь слезами, сжавшись, а потом что-то отпустило, и она заплакала светло, щедро, с наслаждением. Она плакала о Сашке и о Рите, о себе, о его руках, плакала о Витьке и о сыне, о своем маленьком-малюсеньком Сережке.
Нелька здесь и уснула. Это продолжалось недолго. Может быть, час. Скорее даже меньше – минут сорок. На холст она не смотрела. Она накинула на него полотно, умылась сама, вычистила палитру, вымыла кисти. Вспомнила, что у Витьки нынче собрание и придет он не скоро.
Не торопясь, она переоделась в юбку вместо спортивного трико. Долго выбирала, стоя перед раскрытым шкафом, блузку. Ни одна из них не соответствовала ее настроению. Аргентинская, синяя-синяя, показалась ей подчеркнуто изысканной, две других – она даже удивилась, как не замечала этого раньше, превратили бы ее сейчас просто в женщину для обозрения. Она думала, морща лоб, потом вспомнила о своей студенческой, почти мужской рубашке с кармашком на левой стороне груди. Она надела эту свою рубашечку с рукавчиками, не доходящими до локтей. Прихватила по пути сумку, поглядела, есть ли там деньги, из первого же телефона-автомата на углу позвонила.
– Да, слушаю, – ответил Витька привычным тоном, за которым ей было видно его лицо.
– Витька, это ты, да?
– Да, я. Что-нибудь случилось?
Она помедлила, перебирая пальцами телефонную трубку.
– Нель, что случилось? – снова, сквозь гул цеха тревожнее спросил он.
– Случилось. Знаешь, Витька, час назад я закончила ее…
– Я сейчас приеду. Через пятнадцать минут.
– Нет, – перебила она. – Не надо. Пусть будет как всегда. Хорошо?
– Я рад, что ты ее закончила, – сказал он. – Очень рад.
– Я пошла, Витька. Я устала и пойду медленным шагом. Хорошо? Не сердись…
– Я же сказал тебе: я рад за тебя. Я сейчас пойду и напьюсь.
– Только не очень. И еще…
– Что, Неля?..
– Так, – сказала она. – Ты и сам не открывай ее, и никому не показывай. Пусть она пока стоит так. Хорошо?
– Хорошо, Нелька. – Голос у Витьки дрогнул и потеплел. У нее от этой теплоты и трепета защемило сердце.
– Ты очень измучился со мной? – тихо спросила она.
Это у нее вырвалось невольно. Она боялась, что он сейчас станет беззаботно уверять ее в обратном. И все получится плохо. Но он ответил ей с другого конца провода:
– Я же сказал тебе: я очень рад за тебя…
Вначале она придумала себе дело – пойти за красками (хотя они у нее были) на склад к тете Кате. Узнать, что есть, потом зайти к Валееву, чтобы он разрешил, затем в бухгалтерию выписать документы, и только после этого долгожданные тюбики окажутся, наконец, у тебя в руках.
Мало радости бродить по всем этим инстанциям, по этажам. Придется разговаривать, улыбаться, отвечать на вопросы и самой поддерживать никому не нужные разговоры.
По возрасту и по положению ей надо пока ходить в молодых. А это значит с апломбом судить о работах других, высказывать какие-то оригинальные, ни на чьи больше не похожие мысли. С восторгом принимать предложение выпить «по-черному», под селедку на столе, наспех освобожденном от красок. При одном воспоминании об этом Нельке делалось нехорошо.
А еще она не любила ходить в Художественный фонд оттого, что там на втором этаже в общей мастерской работал человек, которого она и не любила и боялась. Весной, после окончания школы, готовясь в училище, она на последнюю десятку купила у него на базаре белила. А когда пришла домой и попробовала эти белила, из тюбиков сначала полезла какая-то каша, а потом полилась вода. Едва сдерживая слезы, она выпросила у соседа еще десятку и пошла на базар. Он был там, и он не узнал ее – много у него было покупателей. Она купила еще один тюбик. Но не решилась сказать что-нибудь. Страшен он был. Маленькое скуластое лицо, плотно стиснутые узкие губы, и глаза какие-то ожесточенные, круглые, глядящие зло из глубоких впадин, и выпуклый высокий лоб над ними. Над своим товаром он стоял в парусиновых штанах и пыльных сандалиях на босу ногу. А когда она спустя несколько лет впервые попала в здание Союза художников, первым, кого она увидела, был он. Сердце у нее закатилось от давней обиды, и она долго не могла перевести дух. Он, видимо, о чем-то догадался, но толком ничего не знал, а она молчала и по сей день.
Но сегодня ее почему-то потянуло в Союз. И она пошла, стараясь только избегать знакомых. Тетя Катя, завскладом, сказала, что краски есть, можно выписать. Потом помолчала, склонив голову, и вдруг решилась:
– Знаешь, не ходи. Возьми так – не выпишут. Валеев картину заканчивает, он предупредил – никому ни тюбика. У него там тайга, а наша тайга и зимой зеленая. Я знаю, сама в тайге выросла.
Нельке нравилось бывать в складе. Словно патроны, тяжелые, крупные, с одинаковыми головками, лежали в коробках тюбики с красками. Здесь пахло удивительным запахом, какой-то смесью красок, лаков, мела, пахло клеем и холстами, пахло железом от гвоздей и деревом от подрамников. Обернутые в бумагу, в коробках лежали кисти щетинные и скрепленные крохотными резинками на картоне – колонковые. Это было такое богатство, что у Нельки захватывало дух.
– Нель, а Нель, – позвала тетя Катя. – Вот я давно заметила, тебе нравится здесь бывать. А другие – схватят, что выписали, и едва не бегом. А другой берет краски, как кефир. Точно по пути зашел и на всякий случай. Отчего это?
– Я не знаю, тетя Катя. Видимо, оттого, что каждый по-своему работает.
– Муж у меня лесоруб был, – после небольшой паузы сказала тетя Катя. – Знаешь, леспромхоз есть – Даниловский. Сколько там лесорубов – батюшки мои! Сколько дерев поналомали! На том свете греха им не отмолить. Дерево-то, оно ведь тоже не так себе растет, не само по себе, а для чего-то. Вот муж мне показал – стоит кедр. Дерево, как все остальные. Ну, малость побольше да покрепче. А приглядись, сколько вокруг него живого всякого: и птицы, и звери, и травы, какая не возле каждого дерева-то поднимается. Это муж мой говорил так, а я и сама потом заметила, кто топор ай пилу с мертвой душой берет, без раздумий, тому хоть кедр, хоть береза, – зарубит, даже малое, невозникшее еще… Я, милая, здесь десять лет уже работаю. Я много чего видела.
Нелька давно пользовалась расположением тети Кати и никогда как следует ее не видела. И слова эти произвели на нее очень сильное впечатление. Она подошла к старой женщине, села напротив и сказала:
– Теть Катя, значит, вы мне верите? Верите, что когда-нибудь у меня получится что-то настоящее?
– Это ты должна знать. Я тебе говорю, что у кого дело в душу влезло, он и мастерок берет особо, и топор, а ты вот краски. Я, знаешь, Нель, и сама к краскам привыкла. Недавно болела неделю, так все думала-думала… Вот придет человек, а я знаю, чего он просить будет. Догадываюсь. Ты, Нель, приходи, я тебе всегда оставлю, что тебе надо. А потом уж оформишь.
Нелька ушла от нее с каким-то светом и тишиной в душе, словно сама видела, как дерево выросло.
Первая мастерская настоящего художника, в которой побывала Нелька, была мастерская Штокова. Она тогда собиралась писать дипломную работу. Осматривалась, с трепетом ходила по зданию Художественного фонда – замысла еще не было. И все казалось ей темой: случай на улице, группа парней, готовящихся к разминке на стадионе. Ярко-красные тренировочные костюмы и смуглое тело, шоссе с машинами, со светофором, с пестрой, яркой толпой. Она видела город, в котором провела свою юность, словно надолго уезжала и воспринимала его, город, из детства.
Их было трое дипломников: Фотьев, еще один парень с графического и она. Фотьев тотчас пристроился к ребятам в мастерской, которые готовились к выставке, заканчивали свои холсты. Много мастерских пустовало: художники разъехались на этюды. Фотьев работал в громадном помещении, пользовался чужими натурщиками, сшибал краски, кисти. Писал отдых рыбаков, вернувшихся с промысла. Он только на три-четыре дня съездил в колхоз, привез пару этюдов и несколько набросков. Фигуры и головы рыбаков. А остальное придумал уже здесь. Нельке казалось, что он очень талантлив и что работа его из гущи жизни и смело решена.
Она же все металась среди множества тем, каждое утро вставала с томительной нежностью в душе к очередной теме. И никак не могла начать. В руках все тускнело. Она сказала об этом Фотьеву. «Потерпи, – ответил он, – лишнее отсеется и найдешь главное. Но ты на себя не очень надейся. Есть же много такого, что надо. Пиши труд, пиши рабочих».
– Но их же надо знать!
– Ну и дура. Знать… Почитай статьи, посмотри, что иные творят. Или вот партизаны. Вечный хлеб. Всегда нужно и в любом количестве.
Тогда Нелька впервые посмотрела на Фотьева иными глазами. Она очень расстроилась и сказала:
– Эх ты, мыслитель… Тебе не стыдно? Это же смерть – так работать.
– А вот и посмотрим.
У него картина подвигалась, а Нелька все еще бродила пустая. Она уже не помнила, как попала к Штокову. Говорили о нем много и говорили по-разному. Штоков встретил ее, как встречал всех, молча, одними глазами. Она удивилась обилию старых холстов, законченных и незаконченных. Но ей показалось, что этот высокий плоский старик с тяжелым лицом и массивным носом сейчас ничего не пишет. Не было в его мастерской специфической атмосферы, которая возникает, если пишется холст, – мастерскую невозможно тогда убрать, что ты ни делай. Она обжита до самого маленького уголка. Сам воздух наполнен чем-то напряженным. А если Штоков здесь не пишет, то откуда тогда на стенке три свежих, словно вчерашних, этюда – панорама города. Когда она осмотрелась, увидела еще портрет – полтора метра на два. Он стоял в углу. В солнечный знойный день на берегу реки изображен был высокий узкоплечий человек с умным, острым книзу лицом. Было похоже, что человек этот только что говорил об очень важном. И его огорчили так, что он сперва не нашел слов ответить. И уже было пошел, неся свою боль и обиду, даже дошагал до самой кромки воды, но вдруг нашел эти очень важные убедительные слова. И он повернулся и сейчас скажет то, что хотел. Его собеседника на картине нет, только взгляд человека на полотне говорит, что противник его по эту сторону рамы. Решен портрет был скупо на оттенки, но щедро на силу цвета. Весь в теплых тонах от прибрежной гальки, от почти серого неба над головой и от серо-фиолетовой реки. Горизонт на портрете был очень низко, словно художник видел своего героя чуть-чуть сверху.
– Кто это? – спросила Нелька.
– Биолог, – односложно ответил Штоков.
Она увидела еще одну вещь, и вещь эта потрясла ее: на палубе быстро идущего корабля встретились у самых поручней двое – в телогрейках и сапогах, в темных рабочих шапках. Один прикуривает у другого. И тот, другой, сложив ладони по-солдатски, чтобы сильный ветер не задул спичку, спокойно и как-то очень искренне смотрит на своего товарища. Видимо, было время заката – все в пламени, даже море за поручнями в пламени. И стоят эти двое, расставив тяжелые ноги для прочности, и руки у них тяжелые, и от палубы, от поручней так и веет мощью движения и жизнью механизмов. Кажется, прислони руки к полотну, и ладонь ощутит упругую дрожь дизелей.
Штоков проследил за ее взглядом, подошел и встал за ее спиной. И, не дожидаясь вопроса, сказал:
– Это «Китобои». Так называется.
Нелька хотела сказать ему, что картина прелесть. Нет, не то слово – просто это здорово сделано. И очень искренне. И тут можно много думать об этих людях. Они словно незримыми нитями были связаны с ней. Но она ничего не сказала старому художнику. Она спросила взволнованно:
– У вас есть еще что-нибудь? Нет, нет, я знаю, конечно, есть. Но тут, в мастерской, у вас есть еще что-нибудь?
Она посмотрела ему в лицо. Штоков не отвел взгляда. Он был высоким и очень прямо держал голову, словно устал ее держать так, и от этого казалось, что он смотрит свысока. А он смотрел испытующе, точно оценивал ее и прикидывал, можно ли этой пигалице верить.
Штоков долго двигал холсты, обращенные лицом к стене, пока наконец не освободил большое полотно, и повернул его к ней.
– Вот, – проговорил Штоков, возвращаясь на место. – «Одна тысяча девятьсот сорок второй».
Трудное, трагическое это было полотно. Почти квадратный холст, только чуть вытянутый вверх. Гулкий темный высоченный цех. Потолок даже не угадывается в каком-то синеватом мареве. Далеко-далеко, так что туда надо ехать, квадрат света – ворота в цех. Там много света. Лунная ночь. Рельсы, что идут туда почти от нижнего края картины, кое-где вспыхивают лунным светом. А на переднем плане правый край залит горячим светом от расплавленного металла. Самой разливки нет, есть только отсвет ее. А две фигуры, одна в три четверти, на танковой башне, еще черной от окалины, с металлическим блеском свежего металла. Вторая – чуть дальше. Человек готовит тали, свисающие с крана вверху. Написана картина была так, что, в сущности, две эти фигуры – самые главные. Но чувствуется, что они не одни здесь – эти двое. Нелька пригляделась и поняла – там, в глубине, на трапах вдоль стен цеха полно людей, и они там тоже ждут эту башню. А лица – одно в тени, а другое – озаренное светом плавки, – выписаны четко, подробно и крупно. Сейчас кран поднимет башню, цепи уже напряжены, и даже, кажется, слышно, как позванивают они от тяжести танковой башни. Тревожно до самоотречения, до одержимости лицо первого. Точно эта башня самая главная во всей войне и путь к победе надо отсчитывать от этой башни.
В училище она слышала об этой картине Штокова. И даже читала когда-то статью: «Черный безрадостный колорит, трагические лица, темный цех и почему-то ночная смена…»
– Я слышала о ней, – сказала Нелька. – Давно только.
– Да, возможно, – ответил он и снова закрыл полотно.
Так произошла первая встреча Нельки со Штоковым. А больше они не встречались так близко – только на людях, но ни слова он не произнес для нее о ее работах.
Все это Нелька теперь вспоминала – ясно и подробно, точно происшедшее вчера.
Вернувшись домой, Нелька отодвинула мольберт от самой себя в угол, разделась, налила в таз воды и принялась мыть пол. Она с наслаждением ходила по воде и выкручивала тряпку так, что она трещала в руках, и протирала половицы досуха. Солнце светило в окно, ветер колыхал занавески, и вообще это был праздник.
А потом пришел Фотьев, с которым она ездила на этюды в деревню и от которого она тогда смертельно устала. Устала от его болтовни, от манерничанья, за которым ничего не стоит. Плечистый, громадный, с бородой, в какой-то сверхмодной рубахе и по-художнически мятых брюках, он ввалился не постучав.
– Покажи, – сказал он угрюмо.
– Нет, – покачала Нелька головой. Она забыла, что стоит перед ним почти раздетая. Потом вспомнила. – Выйди в коридор.
Пока он ходил, она оделась. Фотьев крикнул:
– Можно?
– Да.
Он сел за столик, вытащил из кармана бутылку коньяку.
– Давай за твои дела.
– Ты же знаешь: я не пью.
– Знаю. Давай все равно выпьем.
– Что – гонорар получил? – сказала она, кивая головой и садясь напротив.
– Получил. Десять портретов с фотографий по двадцать два рубля за штуку, – усмехнулся он.
Много раз она видела это и знала, как он живет, знала, о чем говорит. И молчала. А сейчас, может, законченная большая работа, а может, разговор с тетей Катей вдруг дали ей силы и злость.
– Слушай, – сказала она сквозь зубы, не мигая глядя на Фотьева, – тебе не противно?
– Я не сопьюсь, – буркнул он. – У меня порода. Дед до ста пил.
– Я не о том. Тебе не противно – вот так всю жизнь!
– Учишь? Уже учишь.
– Нет, я не учу. Просто мне противно. Смотреть на тебя противно – с вашими пьянками, с вашими бабами, со всем вашим трепом.
Она думала – Фотьев станет ругаться или нахамит, но что-то в нем померкло, и он сказал:
– Ты думаешь, я не понимаю? Я все понимаю. И даже что ты не хочешь показать мне свою вещь, – понимаю. Я уже давно живу иначе. Что учились мы вместе – ты забудь. Нигде и ничему я не учился. Портреты с картинками – это я могу. Библиотеку оформить могу. И все… Сначала думал – семья заела. Кормить их надо. А теперь – черта семья! У меня жинка все бы вытерпела, только бы я настоящим стал. Тебе жаль времени, что я отнял? – вдруг спросил он, оборвав себя.
– Честно?
– Честно.
– Жаль.
Фотьев, хоть и лез на откровенность, этого не ожидал. Он обалдело уставился на нее. Потом сказал:
– Тогда я пойду.
– Иди.
– Только сначала выпью.
– Пей. Стакан дать?
Он отпил прямо из горлышка. Поставил бутылку, спросил:
– А кому покажешь?
– Старику покажу, – ответила она не задумываясь.
– Старик поймет. А я боюсь его. В мастерскую вхожу, сначала узнаю, нет ли его на пути. Потом иду.
Фотьев ушел. Она поняла – одной ей быть нельзя. Тогда она спустилась вниз и из автомата позвонила Штокову. Пока его звали, пока он подходил, она чуть было не бросила трубку. Но когда услышала его хрипловатое редкое дыхание, не здороваясь, сказала:
– Это я, Нелька. Вы меня узнаете?
– Узнаю, – ответил он.
– Я только что закончила. Я очень прошу вас.
– Хорошо, я сейчас приду. Ты подожди меня. А то я только дом знаю.
Она считала, сколько времени ему понадобится, чтобы выйти из дому, сколько – чтобы подняться на площадь. Она мысленно представляла себе, где он находится все полчаса, пока не увидела его сходящим с автобуса. Он шел к ней, тяжело опираясь на палку, а одет был в клетчатую рубаху и совсем не походил на художника, просто высокий, окаменевший от старости человек.
Они не обмолвились ни словом, пока шли, пока поднимались, пока она открывала квартиру, подходила к полотну.