Текст книги "Иду над океаном"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)
На большее она не рассчитывала, так как по прежнему своему опыту знала, что вряд ли кто-то за короткое время научится делать то, что делает Меньшенин. А больных она спасет. Спасет Надю с коортацией аорты, Аннушку, может быть – Володю Зорина. Она не испытывала ни волнения, ни опаски показывать отделение человеку, который с первого взгляда может понять то, чего она и сама еще не знала. Она работала когда-то в самой большой клинике страны, у самых больших врачей. И сама теперь не понимала, почему не научилась делать того, что делали ее руководители.
Ее Волков только что улетел на дальний аэродром, и она была грустна. Но к этой грусти примешивалось еще и чувство свободы – тонкое-тонкое, похожее на холодок. Теперь уже ничто не погонит ее после работы скорее домой, отдохнет душа. Она знала в себе, что любит иногда проводить мужа – пусть в трудную, но не очень долгую поездку; и вот эта возможность увидеть в его отсутствие его и себя словно со стороны питала ее чувство к нему.
Мария Сергеевна не стала в своем отделении делать того, что сделали все, начиная от Минина и кончая Прутко, – не устраивала аврала. Она только сказала всем своим, кто и зачем приезжает. И встречала Меньшенина сейчас с легким сердцем.
Кряжистый человек с непокрытой бритой головой, спускавшийся по трапу, и был Игнат Михайлович Меньшенин. На середине трапа он помедлил, растерянно оглядывая толпу встречающих внизу маленькими глубоко посаженными глазами. Он никого не нашел знакомых, скользнул взглядом по фигуре Арефьева, стал смотреть дальше, наткнулся взором на генерала Захарова и снова посмотрел на Арефьева – и тут только он догадался, что эти люди встречают его. И он спускался дальше уже более решительно. За ним неотступно следовал высокий, на две головы выше его, худой узкоплечий человек с костлявым лицом.
Ступив на бетон, Меньшенин уже окончательно узнал Арефьева, улыбнулся ему и склонил в поклоне бритую лобастую голову.
Улыбался и Арефьев, сверкая прекрасными молодыми зубами, и тоже чуть склонил седой бобрик в достойном и радушном в одно и то же время поклоне.
Кто-то из молодых взял у Меньшенина саквояж, кто-то уже пошел вперед, а Арефьев на правах хозяина стал представлять Меньшенину генерала, Марию Сергеевну, Жоглова, Минина, Прутко, завоблздравом. И все это с той же открытой улыбкой, изящно и чуть-чуть иронически, что сразу отделило их двоих с Меньшениным от остальных.
Потом они двинулись к машинам, и Арефьев по пути, медленно шагая рядом с Меньшениным, спрашивал его, как летелось, сколько часов занял полет, видел ли Игнат Михайлович город сверху, когда подлетали; сказал, что сам, хотя и давний туземец, любит эти последние минуты перед приземлением и что, возвращаясь из поездок в Москву, всегда выбирает самолет, который приходит сюда в светлое время суток, чтобы посмотреть город с высоты, а особенно пойму реки – все эти сотни, тысячи проток, озер, ручейков, заливов, оставленных большой водой.
Меньшенин пока не знал, как себя вести, не находил верного тона и отвечал неопределенно и невпопад. И Мария Сергеевна, с любопытством поглядывавшая на прибывшего коренастого и, словно лесоруб, плечистого профессора, подстерегла это его состояние и улыбнулась. Ей понравилось оно, и понравилось ей еще и то, что Меньшенин, как всякий ни разу не бывавший в здешних местах человек, прилетел в демисезонном пальто, оно было сейчас на нем, мешало ему, и он испытывал неловкость, оттого что шел рядом с людьми, одетыми почти по-летнему.
В машине сразу же как-то само собой установился тот деловой и непринужденный тон, который избавил всех от неловкости.
Меньшенин выслушал предлагаемый ему Арефьевым план и согласился с ним.
– Игнат Михалыч, – спросил после небольшой паузы Арефьев, – вы не взяли с собой ассистентов?
– Нет, – сказал Меньшенин. – Только Торпичев. Но он анестезиолог. Я рассчитываю на вас, на ваших товарищей.
И Арефьев отчего-то вдруг сказал:
– Я вряд ли буду иметь честь ассистировать вам. Дела, знаете. И несколько больных уже подготовлены к операциям. Не обессудьте. И от моих коллег заранее примите благодарность.
Машины шли по городу.
Жоглов предложил сделать крюк. Ему хотелось показать город сразу же, и он попросил шофера проехать по кольцу.
Кольцо тоже, как и многое другое в городе, открылось только что. Еще совсем недавно на этом месте была узкая, местами булыжная, местами щебенчатая в рытвинах дорога, обстроенная с обеих сторон неуклюжими бревенчатыми двухэтажными бараками; были водяные колонки, были дощатые тротуары с вечной грязью под досками. Здесь, в старых пакгаузах и хранилищах, ютились овощные базы, склады росгалантереи, культторга, неликвидных запчастей. А теперь асфальтовое кольцо шириной в двенадцать метров охватывало город легко, не мешая ему дышать, и здания стояли строем пеленга – светлые, еще не потускневшие от дождей.
Алексей Иванович Жоглов знал город хорошо и показывал его со всею щедростью участника этих перемен. Он мучился оттого, что не может дать гостю то внутреннее зрение, которым сейчас сам видел и внутренность цехов фабрики, и лица людей, которых знал здесь. Он называл места, мимо которых они проезжали, и время от времени ревниво оглядывался на профессора. Показалось ему, что на того город впечатление произвел.
На завтра в актовом зале медицинского института была назначена конференция. Меньшенин должен был выступить на ней. И он вдруг сказал:
– У меня с собой два фильма. Я снял две операции. Я думаю показать их. Цветные оба.
– Вы сами снимаете? – нажимая на «сами», спросил Жоглов.
– Сам. Слабость. И Торпичев помогает. Так вы не возражаете, товарищи?
Что-то скребануло сердце Арефьева – «фильмы»… За этой внешней простотой, мужиковатостью вдруг проглянула высокая маститость Меньшенина.
«А я ничего, кроме хирургии, в своей жизни не знал», – с горечью подумал он и невольно покосился на руки Меньшенина. Короткопалые, поросшие рыжими волосками, мясистые, они лежали у него на коленях – обычные руки. Настроение Арефьева испортилось, он улыбался, но уже почувствовал, как тоска забирается в душу, и, зная себя, понял – это надолго.
* * *
В сущности, аэродромы мало отличаются один от другого. Те же службы, то же размещение. И уж точно одинаковые казармы, общежития, красные уголки. И если появились плакаты с изображенным на них пилотом в гермошлеме на фоне голубого неба, пересеченного инверсионным следом самолета, то можно предполагать, что в каждом полку такие плакаты появятся. Диаграммы, схемы, опознавательные таблицы с кратким описанием летных и технических данных самолетов предполагаемого противника, стенные газеты, классы для занятий по технике и по пилотированию, тренажеры. Словом, нетренированному глазу трудно найти отличия. И только характер местности делал неповторимыми все эти точки, ВПП, КП, НП, ПН… И здесь, на побережье, расположение части, ее строения, ее службы несли на себе отпечаток облика окружающих немереных пространств, – где и горы со скальными обнажениями, со снегом на вершинах, похожих на сказочные сахарные головы, где в каждом распадке – своя, неповторимая растительность, своя тайга. В одном – низкорослый, упрямый, не сохнущий, и не тускнеющий, неожиданно мягкий для здешних осеней и зим стланик, в другом – коричневатые березки, которые издали можно посчитать крепкоствольными, но стоит подойти и взять за ствол, как обнаружишь, что это все кора – одежда на зиму, многослойная, чешуйчатая, прикрывающая сильное, но тонкое и гибкое тело, в третьем – листвяк, коренастый, выдубленный ветром, с кроной, вытянутой ветром же в одном каком-нибудь направлении, и снова скалы, и жесткая трава, и так – до самого океана.
Волков, впервые оказавшись в этом северном краю, сразу, с первых шагов своих принял все это. И он отметил и острый, хотя и едва еще заметный холодок, который ощущался на ходу, когда в гигантскую воронку, образуемую горным хребтом, потянет воздух, и своеобразный запах, который не могли победить запахи аэродрома. Даже собственный голос показался ему чужим, здесь он словно терялся – такое над головой было бесконечное небо и такое бесконечное пространство ощущалось вокруг за чертой аэродрома и еще дальше – за горным хребтом… И люди здесь несли на лицах отпечаток высоких широт и зимнего солнца – загар был таким, точно с примесью йода. И глаза у пилотов и командиров светились как-то особенно – просторным голубоватым светом, и этот отблеск голубого несло на себе все – и скальные обнажения на заснеженной сопке, и поздняя зелень, и ветви стланика, и дома поселка в отдалении, и серебристые поверхности истребителей, высокой лесенкой стоящих у края аэродрома. Только молодые солдаты эскадрилий, наверное, еще не успели за время службы обрести этот необыкновенный отпечаток.
Ночью по плану предстояли полеты – ожидалась облачная погода. Волков обошел в сопровождении Поплавского все службы, побывал на стоянках эскадрилий, на КП. Ходил с удовольствием, замучил всех. И его сопровождающие начали редеть – один из офицеров-специалистов первым попросил разрешения идти по своим служебным делам, и генерал его отпустил, потом – щеголеватый подтянутый капитан. Затем и Поплавский начал отпускать своих – у них были свои дела. И генерал Волков понимал, что не имеет смысла держать возле себя людей, – он ходил здесь уже не столько по службе, сколько оттого, что ему это нравилось. И суховатый пожилой полковник Поплавский с золотой звездочкой на тужурке над целой стопкой колодок, низенький, но такой ладный, что сразу было видно, что он на службе очень давно, и который старательно скрывал свою хромоту, – нравился ему, и было неприятно и досадно, что скоро предстоит говорить с ним о ЧП.
Волков не заикался об аварии Ан-2, ловил настороженный взгляд полковника и шагал и шагал дальше.
На семнадцать ноль-ноль он приказал собрать летно-подъемный состав в классах – хотелось ему еще раз поговорить с летчиками.
Дежурила пара из третьей эскадрильи. А летчики – капитан Курашев и капитан Смирнов – валялись сейчас на кроватях, почитывая журнальчики; их шлемы лежали на табуретках.
Генерал мысленно видел их и в душе немного завидовал, хотя завидовать, собственно, было нечему. И Курашев и капитан Смирнов были летчиками «старыми». Они свое уже отлетывали. Генерал вспоминал их и ясно понимал: они стареют вместе со своими машинами. Ни одного из них он не мог бы сейчас послать переучиваться на новый перехватчик. Годы их уже подпирают. И они, летая изо дня в день, долетывают свое, и путь им отсюда один – в гражданку.
Первая – самая большая в полку эскадрилья, вооруженная МиГами-17, не для здешних пространств. Ими не прикроешь все эти тысячи километров над скалами и над морем. Они хороши, может быть, где угодно, только не здесь. Север… И летчики этой эскадрильи показались ему обыкновенными – такими, которые могли быть в любом полку ВВС на материке, но не здесь, на Севере. Оставалась третья эскадрилья, вооруженная всепогодными перехватчиками. Эта эскадрилья сейчас летала.
– Знаете что, полковник, – сказал Волков Поплавскому, – пойдемте-ка в третью…
– Слушаюсь, – отозвался тот и поднялся. Сделал он это нерешительно, видимо не привык покидать СКП во время полетов.
– Ну ладно, дай мне провожатого, а сам сиди здесь.
– Нет, товарищ генерал, подполковник справится. – Он кивнул при этом на сухощавого руководителя полетов. – А в крайнем случае, оттуда есть связь с СКП.
– Хорошо, – сказал Волков и вышел, на ходу застегивая замок кожаной куртки.
Они пошли пешком, хотя расстояние было немалым, и огоньки «третьей зоны» маячили где-то далеко впереди и терялись среди посадочных огней. Воздух был настолько пропитан холодной сыростью, что уже через несколько шагов лица Волкова и полковника сделались мокрыми.
Волков не знал, что полковник пошел с ним не просто, а с целью. У Поплавского было несколько вопросов, которые выкристаллизировались в нем до того, что он, казалось ему, физически ощущает их, и которые он не мог задать никому, а в штабе не задавал их по той простой причине, что для этого нужна была совершенно иная обстановка, не штабная. А вот сейчас, когда они остались одни в ночи и генерал, собранно и легко шагал рядом, он никак не мог заговорить.
«Не мальчик же я, чтобы спрашивать «почему». И не комсомолец тридцатых, чтоб говорить: «Когда, наконец…» Да армия и не допускает подобного», – хмуро думал полковник, отирая лоб и брови ладонью. Он теперь и сам не знал, чего хочет от генерала.
«Я прикрываю, – думал полковник, – по сути дела, большущий район, а у меня основная опора – лишь третья эскадрилья: только она может достать нарушителя границы там, над морем, на малых высотах». И еще он думал о другом. Он думал о своих ребятах, о тех, кто сейчас в небе. Последнее время он все чаще думал о них. И в этих думах его было больше просто человеческого, чем командирского. Он понимал, что и они тоже осознают свое положение, понимают, что, сделавшись самыми необходимыми, они пущены, как бы сказать, на износ – ведь никто не станет переучивать человека, когда ему тридцать лег, на новую сверхзвуковую машину. Он никогда, ни разу не позволил себе говорить об этих своих мыслях вслух. Да этого и не нужно было делать: обе стороны понимали все. Будь это мальчишки – одно сознание, что они здесь крайне необходимы, было бы достаточным для них духовным горючим.
Он вспоминал сейчас Курашева – громадного, едва умещавшегося в кабине истребителя, комэска – маленького, рыженького, настолько собранного и аккуратного, что с ним всегда невольно понижаешь голос, вспомнил майора Челиса – командира звена. Полковник много знал о них и знал, что в общем-то это очень разные люди, со своими слабостями, часто неприятными ему, Поплавскому, и одних принимал целиком, как есть, другие были неприятны ему чисто по-человечески. Но он был уверен в них и вел себя с ними на равных. Он был их командиром, и он посылал их на выполнение порою рискованных заданий (вот так, мирное время, а тут серьезный, могущий потребовать даже жизни долг), но он их воспринимал законченно и не собирался наново формировать их души – здесь они были равны. Ему было легко с ними. Какое-то взаимное проникновение позволяло им понимать друг друга с полуслова. Он подумал: «Вот возьми расскажи это любому из начальства, скажут – сжился… Разве это плохо – сжиться? Ах, да не в этом дело! Не в этом же, черт возьми! Вон он – генерал этот. И он тоже сказал бы – сжился?! Может, и я бы на его месте так сказал…» Но полковник Поплавский почему-то думал, что именно Волков так бы не сказал. А заговорить с генералом не мог – не мог переступить через что-то в себе – обиженное, жгучее. Он, прихрамывая, – благо что было темно и не нужно было скрывать хромоту, – шагал чуть впереди и слева от генерала и молчал.
– Что у вас с ногой? – спросил Волков. Полковник ответил не сразу и ответил не оборачиваясь:
– Осколок. Старый осколок в пятке.
– Лечить надо, без ноги останетесь.
Поплавский не отозвался.
Они уже подходили к третьей зоне. На полосе зажглись посадочные огни, и на влажный бетон легли прожекторные полосы: первый экипаж возвращался с маршрута.
– Первый, – сказал генерал.
– Да, – ответил Поплавский.
Одно мгновение машина была видна над правым краем аэродрома – над светом прожекторов, было даже видно шасси под брюхом самолета и дутики на концах крыльев. Потом она попала в холодное пламя прожекторов, вспыхнула и точно сама стала частицей света. Когда она, неся острые блики, скользнула мимо, турбины свистели, сбрасывая обороты. Свет прожекторов погас и на всем поле, лишь в левом его углу двигались бортовые огни истребителя.
– Все, сел, – сказал Поплавский.
Они вместе подошли к группе летчиков, стоявших у бетонной полосы. Одетые для полетов, кое-кто уже в спасательных жилетах поверх комбинезонов и куртках, они были в фуражках, и только один – в шлемофоне. Летчики молча курили. Скоро появился из тьмы и сам истребитель.
Летчики не обратили внимания на Поплавского и Волкова – темно, не видно. И Волков понял, что когда полковник, сунув в рот папиросу, потянулся к одному прикурить, – он сделал это нарочно, чтобы люди знали: генерал и он, их непосредственный командир, – здесь.
В третьей зоне оказалось много людей, да так, собственно, и должно было быть. Едва подвели самолет и зажглись направленные лампы – к машине кинулись инженеры. И до Волкова доносились знакомые слова: «Радио, как?», «Приборы, товарищ капитан?», на все на это медленно, словно нехотя, отвечал гигант в комбинезоне и спасательном жилете, выбираясь из кабины.
Только тут летчики заметили Волкова и почтительно замолкли и спрятали в ладонях папиросы – курить здесь было не положено. Но сам Поплавский курил, и они не знали, как следует поступить им.
Полковник разговаривал с прилетевшим капитаном, поднимая к нему лицо. Тот отвечал глухим голосом. Волосы его, слежавшиеся под шлемом, торчали во все стороны. Потом капитан пошел в помещение пить какао, а Поплавский вернулся к Волкову.
Некоторое время они оба молчали, затем полковник, щуря и без того узкие глаза, сказал:
– Чует сердце, товарищ генерал, сегодня будет жаркая ночь.
В стороне от всех стоял летчик. Он был в форме. Волков узнал: это был капитан, который прилетел вместе с ним.
После возвращения третьей смены генералу доложили – появилась цель. Генерал и Поплавский уехали на КП. Светящаяся точка чужого самолета медленно ползла, приближаясь к границе.
– Ну вот, товарищ генерал, – устало сказал Поплавский. – Это идет самолет-лаборатория. Вы знаете – у границы он уйдет вниз. Придется поднимать летчиков третьей…
Генерал насмешливо поглядел на него.
Полковник насупился. Он молчал, стиснул в кулаке пачку «Беломора» так, что табак полез из горсти.
– Поднимайте пару с Северного, – сказал генерал Волков. – Пусть он их увидит. Потом пошлете отсюда. А сейчас готовьте пару. Из тех, что на земле.
С далекого Северного взлетели высотные. И на табло уже двигались под острым углом две наших точки и одна – оттуда. Земля вела истребителей. И на КП обстановка накалялась. Словно как-то четче сделался ритм. Неприятный холодок тревоги временами касался сердца генерала. Пока неизвестен был тип чужой машины. Хотя уже можно было судить, что это не боевая машина, а устаревший для боевых целей и используемый как разведчик «А-3-Д», но могло быть всякое – сознание автоматически подсчитало и время и расстояние возможной точки встречи истребителей с ним. Потом им надо идти назад немедленно. И судя по тому, как изменил курс «А-3-Д», генерал тоже, как и полковник, понял: летчики этой машины, а значит и там, на их земле, знают значительно больше, чем они здесь предполагали.
Поплавский и генерал Волков видели на табло, как «А-3-Д» шел вдоль нашей границы. Станции засекли работу его локационных лабораторий. И теперь работали с нашей стороны лишь те станции, которые не были секретны. Пока этого было достаточно.
Генерал Волков подошел и стал рядом, возвышаясь у плеча Поплавского.
Вернулась последняя машина из тех, что летали по маршрутам. У нее была неисправность – что-то с гидравликой. Полковнику доложили об этом, он хмуро глянул на генерала – это у него получилось невольно. Ничего он не хотел сейчас от генерала, ни хорошего, ни плохого, потому что уже весь был занят своим делом и у него не оставался свободным ни один нерв. Он приказал исправить повреждение, спросил, в каком состоянии находятся остальные машины, участвующие нынче в полетах. Ему ответили, он распорядился отправить на маршруты согласно полковому плану тренировок еще два экипажа, решив про себя, что третью машину он не отпустит, а придержит ее на всякий случай.
Потом полковнику доложили, что возможная точка встречи его истребителей с реальной целью произойдет несколько севернее той, куда были нацелены истребители перед стартом и куда сейчас они шли эшелоном в восемь тысяч метров в кромешной тьме. Он посмотрел в глаза стоящего перед ним офицера. И тот, словно подсказывая, проговорил:
– Новый курс – сорок семь. Точка встречи на четыреста километров севернее…
«Ну и действуйте», – хотел сказать ему полковник, но осекся – теперь до него дошло, что это расстояние стоит уже на пределе дальности всепогодного перехватчика. И, собственно, эта машина, стоит только сейчас ему подтвердить свой приказ на перехват, будет потеряна. Когда кончится горючее, пилоты будут вынуждены покинуть машину на обратном пути, выброситься с парашютами над скалистым берегом или над ледяным океаном за сотни километров от первого жилья.
Потом он подумал, что если и сегодня он потеряет машину, беды не миновать уже и лично ему. За несколько дней катастрофа с «Аннушкой» в транспортном отряде, и эта потеря, которая показалась ему теперь неизбежной, – не слишком ли много? И он понимал, что никакие доводы о необходимости или неизбежности того, что произойдет через сорок – сорок пять минут, не избавят его от этой беды. Но это соображение занимало сознание Поплавского недолго – какое-то мгновение лишь, тут же пришло к нему знакомое, давно сформированное, мучительное – «слишком дорогая цена должна быть заплачена за этот дальний перехват». Может быть, этот «А-3-Д» вышел только с разведывательной целью. И те, кто мог бы сейчас иметь на борту атомное оружие, сидят на своих аэродромах, – пусть готовые, пусть заправленные и прогретые, пусть их экипажи в гермошлемах маются возле своих машин – они еще сидят у себя на бетоне. А здесь придется платить неизбежно за тайну, за престиж, за то, чтоб там какой-нибудь бригадный генерал, командир крыла знал, что он, Поплавский, не дремлет. И что не дремлет, значит, весь советский Север.
– Товарищ генерал, – сказал Поплавский негромко, повернувшись к генералу Волкову. Но тот все понял сам. И Поплавский сказал: – Действуйте, подполковник. Перехват необходим. Смирнова – в зону барражирования. Машкову – греть моторы.
– Ноль шестой, ноль шестой… Я – «Стебель».
– Вас понял, «Стебель», – буднично ответил из тьмы Курашев, сквозь свист и треск.
И если бы Поплавскому до малейшего оттенка не знаком был его голос, медлительный и, на первое впечатление, бесцветный, точно Курашев всегда был погружен в какие-то свои размышления, – полковник не узнал бы его.
– Слушай меня. Я – «Стебель». Новый курс – сорок семь, высота – десять. Ты понял? Это далеко… Понимаешь?
– Вас понял, «Стебель», курс сорок семь. Высота десять, цель прежняя. Выполняю…
Еще несколько мгновений полковник держал микрофон, уже выключенный, постукивая им по ладони.
Радиальный луч ходил по экрану, поджигая облака и стену снега где-то еще севернее, чем предполагалась встреча, и две точки наших истребителей. И потом с каждым оборотом луча стало все отчетливее видно, что одна точка – та, что стала падать к югу, – машина Смирнова, а та, что шла выше и выше по экрану, – Курашев. Теперь он шел один. Вернее, их было двое – капитан Курашев и его оператор в задней кабине – Рыбочкин. Но Поплавский видел своим внутренним взором одного – сидящего впереди. Он видел ночь за прозрачным колпаком истребителя и, словно сам был сейчас там, чувствовал, как эта ночь, промозглая, не пронизанная ни одним лучом света, смыкалась где-то у горла, и казалось, что это не ларинги обнимают шею, а темнота.
«Теперь он уже над морем», – подумал Поплавский.
И Курашев, пока они шли вдвоем со Смирновым, не чувствовал себя одиноким. Пусть он не видел машины Смирнова – он чувствовал его присутствие в небе, время от времени отвечал земле, и эта ночь, и писк, и треск в шлемофоне не разъединяли их, а, наоборот, связывали.
Полковника он понял сразу, понял и смысл задания. Он не испытал при этом страха или обиды – почему именно его посылает Поплавский, а не Смирнова, почему он отправил сегодня на цель именно их – его и Рыбочкина. Он давно знал полковника и относился к нему не с какой-то любовью или уважением – этих слов он не признавал – не может мужчина любить мужчину. Он и в мальчишках-то ни к кому не относился в своем селе, в доме своем – так вот, «с любовью».
А если любил кого, так это сначала была мать и потом – Стеша, и тут он уже ничего не скрывал с первого мгновения и большой, голенастый, с морщинистым у глаз и у рта лицом и с молодой крепкой шеей, становился беспомощным и добрым – его можно было резать на куски, а он бы улыбался, щурясь и вглядываясь в лицо этой женщины. Но к полковнику – он иначе никогда не называл Поплавского ни вслух, ни про себя – он относился как к самому себе. И ему не мешало ни то, что тот – полковник, а он всего лишь застарелый капитан, ни то, что почти всю левую половину полковничьей тужурки занимали ордена. И приказы полковника, и его злословие, и постоянную едкость он воспринимал спокойно, точно сознавая: будь он на месте полковника, он поступил бы так же, сказал бы то же самое. Шесть лет он здесь, на Севере, и шесть лет полковник командует им. И Курашеву казалось, что полковник с незапамятных времен все полковник, все так же хромает и все те же ордена у него, и что и в войну он был таким же полковником. И Курашев знал, что полковник точно так же относится к нему. Не часто, а раз или два за лето полковник ездил с ним на рыбалку, когда шел лосось. Он приходил к Курашеву домой, садился, не снимая своей теплой летной тужурки, сидел, вытянув больную ногу, закуривал и следил одними глазами, не поворачивая головы, за тем, как Курашев, в коротковатом для него вылинявшем свитере, мослаковатый и сильный, собирал снасть, снося из домашней кладовочки то, что нужно было иметь на реке.
Стеша занималась ребятишками – двумя пацанами, очень похожими на отца, и не задевала мужчин, и ничего не говорило ее лицо, только полковник понимал остро и чутко, что здесь, в этом доме, все прочно и навсегда.
Они вдвоем уходили на улицу, Курашев отпирал сарай. Полковник помогал ему выкатить мотоцикл, и пока Курашев на ощупь готовил к запуску мотор и уходил в сарай, и гремел там во тьме канистрами, и заливал горючее в бак, а потом запускал мотор, – складывал имущество в багажник, расчехлял люльку, влезал в нее, устраивался и, снова закурив, молча ждал начала движения. Курашев доставал запасные очки, давал их полковнику – все это под осторожный стук мотора на малом газу. Потом они выезжали, петляя по невидимой во тьме дороге между сараями, клетушками в тесном дворе, на щебенчатую дорогу, и мотор работал пока так тихо, что люлька в ямах и в кювете, через который им нужно было переезжать, скрипела и стучала громче, И на рыбалке их отношения не менялись нисколько, лишь теперь старшим был Курашев. Все это было очень естественно для обоих.
И Курашев, услышав в наушниках голос полковника и поняв тайное значение приказа, помедлил мгновение с ответом вовсе не потому, что поколебался. Ответить сразу ему помешало то, что перед глазами мгновенно предстало знакомое ему пространство. И он еще к тому же вспомнил майора Солнцева, который тоже получил такое задание и которого потом с вертолета искали трое суток и нашли. Курашев встречал его вместе с другими летчиками эскадрильи и, когда Солнцева вынесли из вертолета, видел выражение его глаз. Он смотрел на окружавших его летчиков так, точно умел смотреть сквозь них, видя то, что пролетел.
…Потом, когда он уже ответил и когда взял новый курс, он подумал: на КП сейчас его голос записали на магнитофон. И он, этот голос его, останется теперь навсегда, и пленку, может быть, заберет к себе полковник, а копию подарит Стеше. Или, может быть, полковник сделает наоборот – себе сделает копию.
Мысль эта резанула его, и он решительно отказался от нее. Он сказал по СПУ:
– Вася, ты понял?
– Понял, командир, – отозвался Рыбочкин.
И Курашев успокоился. Никогда он не испытывал к своему оператору особенной дружбы, а сейчас благодарное и виноватое за прежнее невнимание волнение стиснуло горло, и смертельно захотелось обернуться к Рыбочкину, чтобы они могли увидеть друг друга. Он не мог этого сделать и только сказал:
– Далеко, видимо, идем, парень.
– Я понял, командир.
– Значит, хорошо, – отозвался Курашев и замолчал.
Да, это была их очередь. «Вообще-то, – мысленно усмехаясь, подумал он, – было бы не хуже, если бы эта очередь оказалась подлинней». И еще он понял, что никого не хочет видеть сейчас на своем месте – Курашев не в первый раз шел на реальную цель. Ему приходилось это делать не однажды – и с маршрута при полетах, «в сложных», и с аэродрома – с дежурства. Часто он так близко подходил к иностранцу, что видел силуэты летчиков в фонаре кабины. И несколько раз он сталкивался с одним и тем же бортом. Самолет не пересекал границы, а шел вдоль нее; грузно проседая над морем, ползла серая машина. Курашев закладывал вираж и выходил в позицию, наиболее удобную для атаки, и лишь при этом те сваливали на крыло свой «А-3-Д» и уходили, едва не задевая брюхом за верхушки океанских волн, а от реактивных струй их двигателей на воде оставались пенные, словно распыленные следы.
Теперь уже все побережье – и офицеры наведения, и офицеры радиолокационных подразделений, и солдаты-операторы, и радисты знали о том, что в темном небе над их головами идет на перехват наш истребитель, а наиболее догадливые – по скорости его, по эшелону, по направлению движения уже давно определили для себя и марку истребителя. И, зная к тому же давно уже не секретные параметры этого истребителя – высоту, скорость, дальность – могли предположить, что пилоты в нем идут на очень важное, может быть, на самое важное в их жизни задание. А зная это, представляешь, сколько силы духа, сколько мужества и решимости нужно, чтобы пойти на это не колеблясь, чтобы незримая трасса, оставляемая в ночном небе твоей машиной, была прямой как стрела, на острие которой за тонкими стенками из плексигласа – твоя жизнь – капелька, горящая на кончике иглы. И, пожалуй, не один офицер, вглядываясь в экран локатора где-нибудь в бетонированном ПН, затерянном среди обожженных северными ветрами лесов, зябко поеживал плечами, представив себя на месте пилотов. И отсюда, с земли, тот, кто еще вечером, вглядываясь в серое ревущее перед самыми глазами северное море, подумал было, что нет доли в армии тяжелее, чем его доля, теперь со смешанным чувством зависти и неловкости за свою собственную безопасность следил за этой периодически вспыхивающей на экране точкой.
Этого не думали и не могли думать люди на базовом аэродроме, но и у них на душе было что-то похожее. Все, как один, пилоты примеряли к себе этот полет: «А я бы? А я бы смог?»
Поплавскому пришло на ум сравнение: сегодняшний перехват напоминает то, что делали на войне, – таран. С той разницей, что на таран никто не мог отдать приказа и не отдавал, а Курашеву отдал приказ он – и еще, что при таране мог быть иной выход – с тем, кого ты упустил в небе, можно было встретиться и завтра, и, может быть, даже еще и сегодня, слетав домой, заправясь, вооружась и снова поднявшись вверх – «на работу», а у Курашева нет такой возможности. Вернее, эта возможность может возникнуть, – Поплавский поглядел на часы, – еще в течение двух-трех минут.