355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Халов » Иду над океаном » Текст книги (страница 19)
Иду над океаном
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:26

Текст книги "Иду над океаном"


Автор книги: Павел Халов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)

Но генерал, видимо, почувствовал что-то.

– Ну хорошо, – сказал он, уже твердо убежденный, что с Ольгой неладно. – Я верю тебе. Но, доча, а ты? С тобой что-то творится. То оживлена и шаловлива почти до несносности, то настолько серьезна, точно и не шестнадцать лет тебе вовсе, а все тридцать. И словно бросил тебя кто-то.

Сам того не зная, Волков был очень близок к истине. И спасло его от того, чтобы догадаться, насколько он прав в своих словах, одно: он и мысли не допускал, что в шестнадцать лет возможно такое, да еще с его дочерью, с гордой, красивой и ужасно хитрющей девчонкой.

Наталья только глазом покосилась на отца и зябко прижалась грудью к его руке. И опять в этом движении было взрослое.

«Положительно, – подумал Волков, – я черт-те сколько не был дома».

Тем временем узкая, похожая на тропинку аллея перешла в спуск к реке. Солдаты по чьему-то распоряжению, еще до Волкова, может быть, значительно прежде – при каком-то дальнем предшественнике его, которого он и не знал, – вырубили в скалистом склоне широкие прочные ступени, благо камень здесь сразу же под земляным покровом, и устроили поручни, совсем как на корабле.

А там внизу – широкий, отлогий берег, песок и галька. Два катера, отражающих солнце стеклами, костерок, рвущийся на ветру. И два солдата в шинелях внакидку перед костерком.

А по фарватеру то тут, то там, по всей шири огромной, неласковой реки – лодки. Недвижные лодки. Снасть выбирают – путина идет.

Солдаты варили уху в большом закопченном казане. На катере у них и ложки были готовы, и хлеб крупно нарезан, и под рундуком – фляжка. Для технических нужд выдано было 500 граммов спирта с йодом: чтоб пить нельзя.

Маршал остановился на крохотной площадке между двумя лестничными маршами. Тонкий, с непокрытой головой. И стоял, положив руку, стискивающую замшевые перчатки, на перила. И был бы он издали со спины похож на юношу или даже мальчика, не будь столько напряженности и выправки в его фигуре. Река поразила его. Он молчал, светлыми глазами оглядывая то, что открывалось ему. И когда Волков с дочерью спустились на эту площадку, маршал сказал, чуть отклонив голову в сторону Волкова:

– Вот и пролетал ведь над всем этим, и слышал – говорили. Полковник столько мне про это говорил, а представить себе не мог, как это в действительности прекрасно. А, Волков?

– Да, Алексей Семенович, – сказал Волков, хотя сам только сейчас, впервые это увидел.

Ветер шевелил светлые, почти белые волосы маршала. Не будь бы он маршалом, взял бы Волков его за плечи и постояли бы они так. Движение души это было кратким и безотчетным: шевельнулись тоненькие пальчики Натальи на сгибе его руки – и прошло.

Солдаты внизу увидели их И поднялись, не зная, что им делать. Волков рукой махнул им из-за маршальской спины: «Мол, вольно, продолжайте…»

– А ведь они варят что-то… – сказала Наташа.

Спустя двадцать минут – после обоюдной неловкости – сидели они в кубрике катера и солдаты с той удивительной спокойной неторопливостью, что бывает именно у бывалых солдат, угощали их ухой. Перед маршалом, Волковым, перед Марией Сергеевной на газете лежал хлеб и деревянные ложки. И когда начали было есть, старший солдат поглядел на младшего. Младший на старшего. Потом старший глянул на маршала.

А тот вдруг, усмехнувшись, сказал:

– Давай, давай, что там припас… Генерал тоже примет… Так я говорю, Волков?

И Волков сказал:

– Давайте, ребята…

Старший достал флягу, взболтнул над ухом, почти не булькнуло – полна была фляга.

Волков даже крякнул негромко.

– Так мы не в один прием собирались, – совсем осмелев, сказал старший солдат. – По маленькой. Старший лейтенант, дабы не пили, йоду плеснул. А я секрет знаю.

Солдат достал из буфета специального назначения фужеры (там вообще был столовый сервиз, но ели они из своих железных мисок и своими ложками, деревянными, расписными когда-то. И гостям своим такие же дали.). И в тот, что перед маршалом поставил, плеснул из фляги коричневого. Потом из кармана гимнастерки достал порошок, развернул толстыми негнущимися пальцами и всыпал в фужер. На глазах жидкость в нем просветлела до хрустальности. Солдат взял фужер за тонкую ножку и пригубил деликатно. А ставя на место, сказал с достоинством:

– Самое что ни на есть. Не извольте беспокоиться.

– Ну и ну… – усмехнулся маршал.

– Только вот разбавлять нельзя – больницей будет пахнуть…

Чуть покачивало катер волной по корме. Хрустело под ногами днище, трущееся о прибрежный песок. Для Натальи все происходящее было словно откровение: и лица солдат, сдержанные и грубые от ветра и солнца, и руки их, делающие свое дело неторопливо и точно, и запах, исходивший от них, запах реки и дыма, и железная миска с большими кусками вареной кеты.

И когда все собрались выпить, маршал теплыми какими-то глазами глянул на солдата сбоку и сказал:

– Ну, чтоб дома не журились, чтоб служилось добре…

Наташа сказала:

– И мне.

– Не дури, Наташка, – сказал Волков, – это спирт.

– И мне… – повторила она и умоляюще добавила: – Хоть капельку.

Солдат уронил для нее в фужер несколько капель и вспомнил, что воды нет – запивать. Глянул вопросительно на маршала. Тот понял и кивнул в сторону Натальи. Солдат отлучился на мгновенье и принес кружку, полную до краев.

Вот и Володька принадлежит к этим людям. И от этой мысли, более чем от спирта, огнем разлившегося по всему телу, ей стало славно и удобно здесь. И она всем существом прислушивалась к темнеющему за переборками катера вечеру, ожидая, что зазвучит голос Володьки. Ведь должен же он прийти к товарищам своим. Но голоса его она так и не услышала. Между тем Володька был здесь. Прошелся вдоль берега, хрустя по гальке начищенными до блеска сапогами, постоял в отдалении над водой и поднялся наверх.

…К вечеру прибыл Артемьев. Без своей Варвары, один.

Здороваясь с Марией Сергеевной, спросил:

– Вы еще не говорили с ним, Машенька?

Она молча покачала головой. Артемьев помолчал, хмуря брови, подумал, все еще не выпуская ее ледяной руки из своей большой, мягкой и теплой. Потом похлопал ее руку: мол, ничего… Обойдется. Но и он увидел в Марии Сергеевне полное отсутствие боязни сказать мужу о происшедшем. И скоро в гостиной зажурчал его хрипловатый, домашний баритон.

Потом Мария Сергеевна отыскала Наталью. Та была наверху, лежала на тахте лицом вверх, не зажигая света.

– А тебе, Наташа, пора домой… Тебе завтра вставать рано. И если ты останешься здесь – не успеешь.

– Опять на автобусе? – глухо спросила в темноте Наташа.

Поколебавшись, Мария Сергеевна ответила:

– Проси отца…

И в ее голосе Наташе послышалась усталая отчужденность.

– Чудная ты, мама… Ну что особенного? Да я сама скажу этому…

– Нет, сама ты ничего не скажешь. Мала еще, голубушка. Спрашивай у отца.

Наталья спустилась вниз. И отец, выслушав ее, сказал:

– Позови-ка Володю.

Володя появился на пороге. Доложил с непроницаемым лицом, глядя прямо перед собой. А у Натальи все похолодело внутри.

– Отвези ее, Володя. Если хочешь – оставайся в городе. Но к восьми утра ты должен быть здесь.

Она швырнула на заднее сиденье рюкзак, подумала, склонив голову, и решительно села рядом с Володькой. И он в то же мгновенье резко взял с места.

– Вот что, братцы, – сказал маршал. – С дороги я, и не молод уже. Определили бы вы меня на постой. И сами отдыхайте. Рано проснешься, Волков, приходи. Я с петухами встаю…

Приближалась трудная минута. За всеми этими хлопотами – разговорами, прогулкой, ужином, проводами Натальи – Мария Сергеевна несколько забылась. И клиника, все время звучащая в ней, словно отодвинулась куда-то. Она было начала обретать свое прежнее легкое состояние. И она в тайне от самой себя даже радовалась этому. Но вот теперь ей предстояло остаться с любимым человеком один на один после долгой, такой долгой разлуки. И она испугалась. А спрашивается – чего? Чего нужно бояться?.. Так мысленно Мария Сергеевна спрашивала себя и не знала, как ответить.

Понимала одно: не близок он ей, хотя и желанен. Не хотела, чтобы он видел в ней прежнюю женщину. А какая она новая стала – не знала сама. Женщина должна знать себя. Даже в самые беспамятные мгновенья должна быть в ней тайна, неизвестная никому и известная только ей.

…– Ну, здравствуй, Машенька, – сказал Волков, притягивая за плечи жену и целуя ее тихо, одним дыханием в упадок рта.

– Здравствуй, Миша, – ответила она.

Волков, сдерживая стук собственного сердца, стоял, вдыхая милое, родное душистое тепло. Только от одного этого запаха, от этого тепла, едва прикрытого пушистым серым платком, у него перехватывало дыхание. И он, склоняясь лицом туда, где платок открывал слепящую даже в полутемной комнате кожу над ключицами, подумал: «Сколько надо прожить с женщиной, чтобы она сделалась такой бесконечно желанной! Ведь почти двадцать лет…»

В доме было тихо, только сквозь открытое окно веяло осенним, едва ощутимым холодком и запахом опавшей листвы. Волков все крепче и все властней обнимал жену. И в ней помимо воли ее и помимо сознания ожило притаенное, припрятанное желание. Но она не подняла рук, а все так и стояла, безвольно опустив их, покорная и чужая. И думала в отчаянии: «Ну неужели он ничего не видит, неужели он ничего не понимает».

Она знала, что потом, после того, что сейчас произойдет, он встанет. И, большой, сильный, будет бодро ходить по комнате, закурит, и ей опять не будет места в его жизни. А если будет, то где-то на самом краю.

И, уже готовая покориться, сломленная своим собственным желанием и любовью к нему, она вдруг вспомнила об Ольге.

– Миша… – задыхаясь, словно вынырнув из глубины, где долго была, прошептала Мария Сергеевна, – ты ничего не знаешь… Миша, милый… Ну подожди…

Волков целовал ее шею, плечи, место, где начиналась ложбинка на груди…

Он почувствовал и прежде, как только увидел Марию Сергеевну, а потом, когда приехала Наташа, утвердился в своей догадке: дома что-то произошло. Но в другое время, в прежние его возвращения они откладывали все дела на потом. И ему вдруг послышалось чуть заметное раздражение в голосе жены. Он отпустил ее.

Только сейчас Мария Сергеевна подняла руки и коснулась пальцами его лица:

– Не сердись, милый мой, – тихо и серьезно сказала Мария Сергеевна, чуть откинув голову, чтобы лучше видеть. Она смотрела на него. Его серые глаза были темны.

– Это действительно очень важно? – Волков был еще обижен. Он хотел отвернуться. Руки Марии Сергеевны с ласковой настойчивостью удержали его.

– Я тоже очень рада, что вижу тебя… Знаешь, как рада? Даже дышать трудно. Я тебе сейчас все расскажу, если у меня получится… Только ты не горячись… Знаешь, Миша, от нас ушла Ольга…

– Как это – ушла? – недоумевающе спросил Волков. – Замуж вышла?

– Ушла. Она теперь живет у подруги. Они вместе работают. Подругу зовут Людой. Она студентка пятого курса в медицинском институте и старшая сестра в клинике… И ребенок у нее есть – девочка. И не замужем… Видишь, как много я знаю. – Мария Сергеевна при этом грустно усмехнулась.

Волков допускал мысленно все что угодно: замужество, болезнь, ну, наконец, несчастный случай, только не это.

Он отнял от своих щек пальцы Марии Сергеевны, отошел к окошку.

– Ничего не понимаю, – глухо сказал он. – Ушла… Почему? Что за бред!

А сердце уже болело, и он в глубине души считал, что несправедливо: там, на Севере, в такие напряженные ночи он думал о них обо всех, и он даже понял, как много не сделал для Ольги, чем обделил ее. А она вот не дождалась даже его возвращения.

Не оборачиваясь, он спросил жену:

– Что же теперь делать?

– Я не знаю, – тихо отозвалась она. – Если бы я знала.

Долго за спиной Волкова было тихо. Слышалось только дыхание Марии Сергеевны. Потом прозвучали ее шаги. Мария Сергеевна подошла к торшеру и включила свет.

– А впрочем, – задумчиво сказала она, – знаю. Пусть все останется так, как произошло…

– Ты была у нее? – все так же глухо, только еще тише спросил Волков.

Мария Сергеевна отрицательно покачала головой. Он думал, что она не ответила. Тогда он обернулся к жене.

И вдруг Волков отчетливо и холодно, как бывало с ним в полете, понял, что произошло у него дома. Словно со стороны увидел на мгновенье всю свою жизнь, жизнь своих детей. И эту женщину. Он глядел в ее лицо, освещенное мягким светом торшера, и не узнавал. Да и не хотелось ему узнавать, он искал то, чего прежде не видел и не знал.

Они долго были вдвоем в этой комнате, разделенные тем, что свалилось на них. У каждого был свой груз.

Умом Волков понимал все, что произошло. Он отчетливо сознавал, что виноват он сам. Такого не должно было произойти с ним, с Волковым. Он был почти убежден, что наполовину поправил дело там, на полуострове, на КП Поплавского, когда осознал, как далеко отошел от своей старшей дочери. А оказалось – что ничего он не поправил…

– Миша, – сказала жена. – Я почти трое суток не спала. А завтра у меня снова трудный день. Трудный и интересный. И важный. Мы еще поговорим с тобой обо всем… И нам нужно поговорить.

И тон ее голоса, и все в ней не оставляло ему надежд. Первое, что плеснулось в мозгу: «Так долго меня не было. А она! Чертовщина». Это было похоже на пощечину. Он помолчал, заставил себя успокоиться и сказал:

– Да… да. Ты иди. Я еще спущусь вниз. И, наверно, выпью кофе.

– Только не пей очень крепкий.

– Нет. Не беспокойся. Да Иванов и не даст мне крепкого…

Она поднялась и пошла к двери, ведущей в спальню. И поблагодарила его взглядом за то, что он понял ее. Но все же она поколебалась и помедлила секунду: знала, если эта ночь будет у них иной, чем бывало всякий раз, когда они встречались после разлуки, то потом им будет еще труднее.

Но отступить уже не могла.

С порога она спросила:

– Ты видел Стешу? Стешу Курашеву… Ну ту женщину… Жену летчика?

– Я видел ее однажды. В штабе полка. Его тогда искали…

– И я видела ее. Знаешь, Миша, я очень много думаю о ней… Она была у нас… Там, дома. Она прилетала на один час, и я затащила ее к себе. Мы говорили с ней. И как-то очень хорошо поняли друг друга.

Волков не ответил. Он смутно помнил эту женщину.

Мария Сергеевна помедлила еще. И вдруг сказала:

– Это очень ужасно, что в жизни нельзя задержать возле себя самых важных, самых-самых важных людей. И нельзя самому остаться с ними…

Волков усмехнулся и с горечью сказал:

– Что же ты хочешь от меня? Ты хочешь, чтобы я сделался майором и летал в полку? Тогда бы ты могла быть рядом с теми, кто тебе по душе…

– Ты не совсем правильно меня понял… Я не только о ней…

– О ком же?

– Ни о ком… Я о себе, Миша… И о тебе…

После ухода жены Волков еще некоторое время стоял у окна, чувствуя спиной широкий осенний холод из парка. Потом, стараясь не стучать сапогами, прошел вниз по винтовой лесенке, освещенной редкими и слабыми ночниками. Но в гостиной под тяжестью его грузного тела звонко клацнули дубовые плитки паркета. Он остановился, и тотчас маршал позвал его:

– Не спится, генерал? Заходи.

И когда Волков вошел, маршал встретил его почти у порога.

– У вас здесь такая страшная тишина…

– Может, кофе, Алексей Семенович?

– А что, пожалуй…

Волков сходил на кухню. Иванов был там. Мараковал насчет завтрака. А может, просто не умел ложиться рано.

Через несколько минут Иванов принес кофейник и чашечки. Оба они выпили по чашке молча, с наслаждением. Потом маршал пристально посмотрел в лицо Волкову.

– Ты думаешь, я прилетел, чтобы только проверить ВВС округа, потолковать про «А-3-Д» и вручить майору орден?

– На полуострове мне очень не хватало вас, – сказал Волков.

– Я хотел увидеть тебя, Волков…

Сорок километров – путь не близкий даже для «Волги». А Наталье казалось, что этому асфальту, летящему навстречу свету фар, вообще не будет конца. Что такое, в сущности, сорок километров? Чепуха. Если сложить все, что Наташка проехала сегодня, и то получится целый путь: от дома до школы утром, на машине потом до колхоза, а потом еще целый час – в кузове грузовика с ребятами на дальнее поле «на капусту» вокруг всех полей, и песни были под гитару, и ветер. И вилась впереди узкая и мягкая проселочная дорога, укатанная колхозными машинами. Потом был обратный путь и долгая маета в автобусе, когда вернулась и узнала, что отец прилетел, что он с мамой и гостем на даче уже. Все это составило бы километров двести. Но сейчас, когда напряженная, натянутая как струна, гордая, полная тревоги и ожидания, растерянная от того, что открылось ей, она сидела рядом с сержантом, эти сорок километров показались ей нескончаемым путем, за которым все станет ясно и хорошо.

Утром в кузове грузовика она чувствовала себя в центре внимания мальчишек. Она не часто баловала их своим присутствием. Даже на уроках получалось так, что она и была, и ее не было. Как-то за последние три года центр ее жизни переместился в гимнастическую школу. И парни в спортзале вдруг стали принимать ее всерьез. И побаивались, и тянулись к ней. И тренер, лысеющий и уже чуть обрюзгший красавец, за которым тянулась длинная история девичьих слез и обманутых надежд, знаменитый на весь город Юрий Петрович (на тренерских советах), Юра (в просторечии), и «наш Юрочка» (среди девочек), страхуя ее на прыжках через коня, подсаживая ее на брусья, чуть дольше задерживал руки на ее талии. Это и тяготило ее, и волновало, и чуть замирало сердце. И ей доставляло какое-то удалое наслаждение идти с ребятами – уже известными в городе спортсменами поперек всего тротуара, когда возвращались с тренировок.

И потому для класса своего в ней оставалось совсем немного. Сегодня утром – она это знала – мальчишки пели для нее, девочки притихли и потускнели из-за нее. Когда бригадир расставил их по рабочим местам, получилось так, что большинство ребят оказалось поблизости. Девочки свою долю делали сами. А возле нее все время были парни. И вчера, и сегодня, и вообще с той поры, как школу отправили в колхоз.

Наташка принимала это как должное. Поле, на котором они работали, возвышалось над всей окружающей распаханной землей, словно вершина застывшего океанского вала. И эти сырые поля кругом, и пламенеющие желтым, красным, оранжевым и даже зеленым – от сосен и кедров – сопки за ними, и небо, бесконечное, глубокое, с легкими прожилками облаков, словно следами высотных самолетов, породили в ней какую-то радостную острую тревогу, похожую на ликование.

Только в семнадцать лет, может быть, случаются такие мгновенья, когда видишь себя словно издали, словно вполоборота. И все в тебе кажется исключительным, важным, полным значения для окружающих. И не ты для них, для земли, для деревьев, для реки, несущей поодаль свои серые, уже студеные даже на взгляд воды, а они для тебя.

Она даже испытывала благодарность к матери за то, что та настояла на своем и отправила ее в колхоз. А то, что вчера пошла к Артемьевым и была там, и мстительно радовалась, слыша, как добрая Варвара Сидоровна говорила с матерью по телефону, это было просто так… Просто так.

Володька вел машину одними кистями рук. И предместья города, через которые проходила асфальтовая дорога с маленькими тайнами в деревянных домах, встречами и надеждами, которые Наталья допускала для живущих здесь и которых не предполагала себе, проносились за стеклами автомобиля.

Попался навстречу строй курсантов, фары выхватили из тьмы шеренги и твердо шагавшего рядом с передними рядами офицера в шинели, перехваченной ремнями; потом обогнали автобус, полный света и неторопливый; потом на повороте море света, что несла перед собой «Волга», застигло в момент откровенного поцелуя парочку – солдата и девчонку в пальто внакидку. И Наталья даже успела понять – не держи солдат девчонку за спину – пальто упало бы наземь.

Ноздри Натальи вздрагивали, и сердце в груди билось сильно и редко. А Володька все молчал.

Она резко повернулась к нему и спросила звенящим от негодования и волнения голосом:

– Что ты молчишь? Что ты все время молчишь, солдат?!

– А что я должен говорить? – ответил он, чуть нажав на слово «должен»…

– Не знаю… Не знаю я.

Он сбавил скорость и повел машину совсем медленно.

– А я знаю, – тихо сказал он. – Я давно знаю. Как только впервые ты поехала с отцом. Помнишь? Там еще речка была? И знал, когда мне приказано было отвезти вас всех на дачу… Помнишь? Ты думаешь, дело во мне? Думаешь, все дело в том, что вы пели идиотские песенки и вели себя так, будто меня здесь и нет? Наташка… Наташка… Мне жалко тебя было… И не будь я солдатом – повышвырнул бы я твоих дружков из машины, а тебе бы всыпал… Чтоб очнулась… Ты думаешь, что я тебе нравлюсь… Ерунда… Не я тебе нравлюсь… Это ты сама себе нравишься, понимаешь? И брось. Не трави мне душу. Что я тебе могу предложить? Гимнастерку? Консерваторию? Институт? Может быть, мне бросить все – брата, сестру, мать, село свое – и жить при тебе? Отец твой меня в училище пошлет, а потом я буду ждать тебя в вестибюле спортзала с шубкой твоей на коленях?

Она молчала, стиснув зубы до ломоты, закрыв глаза, не замечая, что по щекам катятся холодные злые слезы, скатываются с подбородка и падают, оставляя темные маленькие пятнышки на белой кофточке, в которой еще несколько минут назад – с отцом и маршалом она чувствовала себя милой, взрослой, озорной – тоже видела себя со стороны вполоборота.

А Володька и сам волновался до того, что почти не видел дороги впереди, и всегда холодные его строгие руки на руле вспотели. Он хотел сказать ей, что и он не представляет ее у себя в доме – эту взбалмошную, красивую, с диковатыми глазами, до полусмерти желанную девчонку. Там бревенчатые, нештукатуренные стены, как почти у всех в селе. Там чистые некрашеные половицы из широченных, что твои ковровые дорожки, сосновых досок, и крыльцо, прочное, широкое по-уральски – чтоб хотелось взойти по нему.

Он замолчал, мысленно вообразив Наталью в своей семье, рядом с матерью, молчаливой, суровой, всегда повязанной темным платком по самые брови, которые так и не выцвели, рядом с братом, громадиной с плечами в косую сажень, директором лесхоза. А еще он поставил рядом Наталью с милой своей, бесхитростной сестренкой Дашкой…

Почему-то он не вспомнил сейчас о том, что собирался учиться после армии, не подумал, что и Наталье едва семнадцать всего.

– Останови машину, – властно сказала Наталья, – немедленно останови!..

Володька недобро усмехнулся. «Ну вот видишь». И то, что приоткрылось было в нем, вновь исчезло, ушло… Снова – только руки на руле. В душе у Натальи все горело от обиды, от ненависти от любви, от страха. Дорога, представшая перед ней бесконечной, убывала с каждым мгновеньем, теперь за стеклами «Волги», чуть покачиваясь, летел навстречу город.

Она мучительно и яростно думала, что отомстит. Отомстит. «Подумаешь, Евгений Онегин!» Но не складывалась в ее воображении картина мести. Чем? Как? Сказать отцу? Что сказать? Только краешком сознания она предположила, что вот возьмет и скажет отцу, что он ее обидел. Что… И тут задохнулась от ужаса перед самой собой – до чего докатилась. И от беспомощности и любви своей – ей так казалось – и ненависти она растерялась. И перестала плакать. Машина шла по хорошо освещенным улицам, и в кабине было светло, и она обернула к солдату свое растерянное, потрясенное и уже без обычного выражения превосходства лицо. Володька покосился на нее. Ему стало совсем горько и душно. А сказать ей он так ничего и не мог, только на мгновенье подумалось ему, что жизнь-то еще лишь начинается – и у нее, и у него. И что если все, что произошло с ними обоими, не «просто с мо́ста» – то все может быть…

Но этого он сказать не мог. Комок в горле не дал, неясно откуда идущие обида и злость.

Он мягко подвел машину, так что буфер чуть не уперся в кованые темно-зеленые ворота. Еще некоторое время он сидел, не снимая ладоней с руля, потом вышел. Он обошел машину, открыл заднюю дверцу, достал Натальин рюкзак, вспомнил, как она лихо бросила его на сиденье, потом открыл дверцу и перед ней.

Когда она пошла было к часовому у входа, он негромко, неожиданно для самого себя, сказал:

– Я завтра рапорт подам. О переводе в автобат…

Наташа остановилась на мгновенье, потом не оглядываясь, волоча рюкзак за широкий ремень, вошла в калитку, которую открыл перед ней солдат…

* * *

…Впервые за всю Светкину жизнь бабушка не знала о встрече ее с отцом. Да еще где – у его матери. Ей как-то и в голову не приходило, что та старая женщина, живущая далеко от Большой Грузинской, в Никоновском тупичке, – тоже бабушка для Светки. Она просто забыла как-то, что когда «они» поженились, они жили там, в Никоновском. Бабушка жила одна в этой громадной трехкомнатной квартире, густо уставленной старинной мебелью.

Мать редко интересовалась жизнью дочери: некогда было. Она работала секретарем-машинисткой. Время от времени в Никоновском тупичке появлялась черная «эмочка» – М-1. Посыльный приносил от бабушки что-нибудь из продовольствия или одежды – то кофточку для Светкиной матери, то чулки. А «он» в то время учился и работал, придя с войны с тяжелым ранением. И «он» носил до сорок седьмого года старую офицерскую шинель и сапоги. Потом он часто уезжал в экспедиции на Север, на вечную мерзлоту. И тут бабушка решила, что нехорошо ее дочери обретаться черт знает где. И надо, чтобы она жила с ней, на Большой Грузинской. Бледная, измученная Светкиным нездоровьем дочь согласилась на время, пока он занят изысканиями, пожить с ребенком у бабушки. А когда он приехал, все было уже потеряно. И бабушка знала это, увидев снова в своем доме невысокого, сдержанного, волевого, но грубого, «неотесанного», как ей показалось, мужчину: он сразу же наследил мокрыми от обычной январской распутицы сапогами; и он понял, что ему не одолеть этой властной полной, сохранившейся женщины с гордой осанкой и манерами.

Он почти не скрывал иронии, а если и скрывал, то не настолько, чтобы бабушка не догадалась о ней. И этого она не могла ему простить. Три года «они» прожили еще вместе, он – временами наезжая – на месяц-полтора, не больше, и исчезая потом на полгода… И все решилось так, как должно было решиться и как бабушка под конец уже говорила дочери вслух: «Лучше сейчас, чем потом, когда тебе уже нельзя будет устроить свою жизнь…» Он уехал совсем, а дочь со Светкой осталась.

Шел дождь. Мелкий, но теплый. Октябрьский. До праздников было еще далеко, но уже во всем чувствовалось их приближение. А может быть, это было только в Светланиной душе. Но Москва казалась ей особенно просторной и чистой – с мокрым асфальтом, с мокрыми окнами, с морем мокрых зонтиков над тротуарами. Светка возвращалась домой в таком состоянии, какого не испытывала еще никогда; ей было грустно и гордо от сознания, что где-то за ее плечами, в бесчисленной толчее домов и зданий, больших и маленьких, красивых и неказистых, есть и домик в Никоновском тупичке с чистыми полами, с запахом полыни, с фотографиями по стенам. С вечным присутствием Мастерового…

Отец посадил ее на троллейбус и остался на тротуаре, с седой непокрытой головой, решительный и напряженный, каким он был, видимо, всегда. Ему было тяжело с ней расставаться. Он стоял, глубоко засунув руки в карманы плаща, и Светлане сделалось мучительно жалко расставаться с ним. Она видела, что и он постарел за эти минуты – словно набрякли складки на его худом лице и глубже запали глаза. Безотчетно, непонятно отчего, она чувствовала глубочайшее внутреннее сходство отца и Барышева.

И чем дальше она уходила от отца, тем все более глубоким и уверенным становилось это ощущение.

Когда Светлана, открыв своим ключом дверь, вошла к себе, почувствовала с порога: что-то изменилось в привычном запахе квартиры. И у порога на вешалке – мамино легкое пальто и сапожки. А пахло в доме югом.

– Мама… Господи, мама! – крикнула Светлана. И, оставляя следы на паркете, кинулась в гостиную. И в стройной, светловолосой женщине, что шла к ней от окна упругой, иной совершенно походкой, едва узнала маму.

Сначала обнялись. Они обе – одного роста. Светлана уткнулась носом, губами, всем лицом в шею матери – родное все! И только чуть-чуть звучал молодой запах юга – яблок и солнца от маминой кожи, от волос.

– А я, дура, еще и не спешила! А ты уже дома! – бормотала Светлана. – Не написать двух слов и грянуть, словно с облаков!

– Я действительно с облаков. Свет мой ясный, оставалось еще десять дней, а я уже больше не могла… Летел какой-то маленький самолетик до Узловой… И знаешь, даже часу не потеряла на пересадке. Тотчас был большой самолет.

– Как здорово! Как здорово! И такой у меня день сегодня. Волшебный день!

Мать отстранила Светлану и, держа ее за плечи, поглядела прямо в лицо.

– Ты повзрослела…

– Да, мама… И ты…

– Я? – засмеялась мать. – Ты с ума сошла, дочка!

– Прости, мама. Я не то хотела сказать… – И тут она воскликнула: – Мамочка, милая… Да что ж это с тобой?! Тебя там не подменили?!

Лицо матери утратило привычную для Светланы блеклость и припухлость. Оно похудело, кожа, коричневая с белыми полосочками морщин, плотно обтягивала мышцы и скулы. И глаза – какие-то твердые и спокойные, словно она вдруг действительно повзрослела…

Они, не отпуская друг друга, сели на диван. И тут из своей комнаты появилась бабушка.

– Может быть, поздороваешься и со мной, Светлана?

– Прости, бабушка. Здравствуй. Вот мы все и собрались. Все три женщины.

Светлана говорила это, тая одно желание – побыть с матерью вдвоем, она так сейчас любила мать, что слышала, как бьется ее сердце. И боялась, что пройдет это молодое, сильное состояние, которое она увидела в ней. «Боже, до чего же она хороша, – думала Светлана о матери. – Фигура, словно литая, маленькая грудь такая четкая, как у меня. Наверное, отец и полюбил ее такой. Не мог же он, сильный такой… такой настоящий, любить ту рохлю, что еще несколько месяцев назад уезжала на юг!..»

По дороге домой – это подумалось ей сейчас – она не могла мысленно связать двух этих дорогих ей людей воедино. А теперь иначе, как вместе, их и не представляла. Светлана предчувствовала разговор, который должен произойти и которого у них так долго не было. Да пожалуй, не просто долго, а еще никогда.

Бабушка была встревожена всем, что происходило: громкими голосами, помолодевшими лицами, той незримой, но явной дружбой, которая вдруг у нее на глазах возникла между дочерью и матерью. Она понимала, что мешает, и это обижало ее, но ничего сказать бабушка не могла.

Ужинали на кухне. Мать привезла две авоськи апельсинов и яблок, хотя в Москве их продавали на каждом шагу в магазинах, с лотков, просто под открытым небом. Эти были особенные. Они потрясающе пахли. И еще мать привезла вина – какого-то домашнего, в бутыли, оплетенной соломой. Вино было сухое – чуть-чуть с кислинкой. Его можно было выпить целое море. И они пили его из больших бокалов. Оно искрилось, и в каждом бокале рубиновым огнем сияли электрические светильники.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю