Текст книги "Иду над океаном"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 39 страниц)
Утром опять появился замполит. Он сидел на завалинке и прутиком чертил по земле. Было уже зрелое утро, и зрелое солнце ощутимо припекало, хотя утренний холодок еще одолевал это тепло. Он ждал их, не заходя к ним, чтобы не тревожить, потому что вчера был трудный день и вчера они, его пилоты, ходили впервые в жизни туда, где не бывали раньше и где сам он уже никогда не побывает. Ему было и грустно, и тихо на душе. И что-то отдалило их от него. Он понимал это, потому что и сам в душе оставался до сих пор летчиком, хотя кроме как на тренажере и пассажиром на спарке для того чтобы хоть так самоутвердиться, не летал. Но замполит не знал, что с его ребятами, как раз произошло наоборот. Что они, забыв последнее время о его существовании, рады были видеть его. И первым увидел его Нортов. Увидел, поздоровался и сел рядом, чуть улыбнувшись и не скрывая этой своей улыбки. Замполит покосился на него и спросил:
– Что это с вами, Нортов?
– Ничего, товарищ подполковник. Где это вы пропадали?
Замполит хмыкнул, поглядел на Нортова и ответил:
– Рожденный ползать, Нортов… Я глядел на вас с земли, и вчера даже помогал вам одеться.
– Я помню, – тихо сказал Нортов. – Я не о том…
Потом вышли и остальные, и тогда они перешли на скамеечку в скверике в двух шагах от общежития. И замполит сказал о том, с чем пришел: решено добираться своим ходом домой на своих машинах. И что вылет, если ничто не изменится, завтра, а машина с техническим персоналом уйдет по маршруту уже сегодня. Он многое знал, замполит. Он знал, как трудно было убедить здешних и вышестоящих начальников в том, что его пилотам нельзя расставаться с новым истребителем. Может пройти много времени, пока они там получат новую технику, в таком случае их придется снова вводить в строй. С ним говорил и Артемьев. И он, замполит, высказал свои соображения, не смущаясь присутствия посторонних людей. Он сказал, что нельзя сейчас снова сажать этих ребят на старые машины. Нельзя после того, что они пережили. Если бы он был строевым командиром, то даже тогда он не был бы убедительнее. И он и генерал были политработниками. Голос генерала звучал с такой домашней и мудрой усталостью, что замполит решился привести все эти доводы, которые нельзя было обосновать более предметно.
Но он и сам не знал, какой извилистый путь прошло полученное ими разрешение. И даже не те соображения, которые приводил замполит, а совсем иные, особой важности, ускорили решение вопроса.
Сложность и необычность перегона заключалась в том, что люди шли на новых машинах. Новых не только для них самих, для пилотов и для техников, машины еще сами по себе были новыми: недавно с завода, и не было за их крыльями миллионов километров и тысяч часов налета, когда уже не может не вылезти таившаяся до поры до времени конструктивная недоработка.
Волков, принимая это решение, руководствовался не только соображениями необходимости, он знал, что из такого перелета летчики придут зрелыми мастерами, и в случае нужды Курашеву, теперь уже Курашеву, будет на кого рассчитывать. Когда ему доложили, кто прошел переучивание, он вспомнил одного из них, вспомнил не лицо, а общий облик офицера, которого сам же вез туда на Ан-8. Капитан попросился тогда в машину, уже заранее положив туда чемодан. Он был чуть ниже Волкова ростом, но стоял крепко и спокойно, и у него были смелые и удивительно спокойные глаза. Он заранее был уверен, что ему не откажут – не смогут отказать. Он не просил даже – информировал начальника, что летит вместе с ним. И это запомнилось Волкову.
Ничего этого не знали ни замполит, ни ребята. Они все были уверены, что иначе не произойдет. И приняли известие спокойно, даже с некоторым, хотя и внешним, равнодушием.
И все же тревога, что в последний момент могут отменить вылет, не оставляла их до самого старта – ни во время проработки маршрута, ни во время оформления и инструктажа. Даже в автобусе, который вез их к самолетам, уже одетых и собравшихся, они еще не были окончательно уверены – сколько раз бывало такое в их армейской жизни.
О том, что четыре новых истребителя пройдут по трассе, знало уже большое количество людей, отвечало за них.
В последний раз промелькнула внизу и косо ушла в сторону асфальтированная дорога, простреливавшая лес от аэродрома до города. Потом на развороте уже привычно возник и закатился город, который теперь не казался им непостижимым. Он уже не имел власти над ними.
И вдруг Барышеву показалось, что между ним и Светланой расстояние не возрастает, а сокращается. Что в конце пути, у края бетонного поля, стоит она в своем светящемся на солнце платьице, рукой заслонив от солнца глаза.
* * *
Странно спрессовывается время в полете. Мысль об этом часто приходила к Барышеву за время перегона машины. Отрезок пути – от аэродрома взлета до аэродрома посадки – ложился позади, словно отрезок жизни. И в усталости, которую испытывал Барышев всякий раз, когда после очередного приземления шел в гостиницу, ощущался этот кусок жизни.
Холодный сырой ветер тянул от океана. В нем гасли звуки и звезды, и аэродром казался погруженным на дно огромного водоема. Их было четверо, близких теперь друг другу людей. И они готовились к ночевке.
Ли-2, привезший сюда инженера, техников, замполита, уже прогревал двигатели. Было хорошо от сознания, что эти люди уйдут вперед и снова встретят их в пути.
Маленький «газик» местной медслужбы вез их по пустынному городку в гостиницу. Становилось уже темно. Незнакомый врач-капитан молчаливо сидел напротив, держа на острых коленях худые кисти рук, и время от времени поглядывал на летчиков. Нортов склонился к нему:
– А что, капитан, нет ли здесь осколков цивилизации? Хотя бы элементарной гражданской чайной?
– Вам утром рано лететь… – негромко отозвался врач.
– Ну, во-первых, перегрузок не будет, – сказал Нортов. – Во-вторых, мы – взрослые ребята, а в-третьих, – с нами майор Чаркесс.
Нортов чуть повел головой в сторону Чаркесса. Все они забыли, что на них одни летные комбинезоны. Нортов вспомнил об этом, перехватил взгляд капитана, устремленный на Барышева.
– Простите, – краснея, сказал Нортов, – просьба отменяется.
Когда они входили в единственный подъезд маленькой гостиницы, Чаркесс пробурчал:
– А вы, капитан, умеете краснеть…
– А вы, майор, – повторив его интонацию, отрезал Нортов, – острить…
Чаркесс хмыкнул.
Им отвели комнату – одну на четверых, в конце коридора. Напротив был туалет. Когда в комнате зажгли свет, Барышев увидел надпись на двери напротив и засмеялся. Нортов глянул на него, проследил за его взглядом, лицо его, и без того длинное, вытянулось. И вдруг все они засмеялись. Чаркесс охнул и сел на кровать, хохотал металлическим смехом. Они ржали так, что дрожали стекла в единственном окне.
У стола, выкладывая из черного портфеля свертки на стол, стоял голенастый капитан-врач. Последней он вынул бутылку коньяку. И уже в полной тишине невозмутимо произнес:
– Это нервное.
И снова грохнул смех.
Всю ночь над гостиницей летали самолеты, и серый сумрак за окном так и не сделался теменью. Садились тяжелые машины, взлетали, сотрясая землю и бетон, укрывавший ее, позвякивала ложечка, оставленная на стеклянном подносе. Барышев только усилием воли заставил себя заснуть.
В здешних подразделениях новых машин еще не видели так близко. И когда первая пара – Чаркесс и Барышев, уже одетые для полета, двинулись к самолетам, техники и пилоты, оказавшиеся тут, провожали их молча взглядами. А у Барышева мальчишеская зависть незнакомых пилотов вызвала непонятную грусть.
Взлет прошел уже почти буднично, будто на старом привычном «двадцать пятом». Пришла радость полета – спокойная, уверенная. Опять можно было видеть себя какой-то частью мозга, которая не занята и тем свободней, чем лучше водишь машину.
Потом Барышев поймал себя на том, что думает об отце. Он понял, что никогда не прекращалась в нем эта работа – осмысление прошлого.
Выводя машину свою на заданный эшелон, где небо уже становилось почти черным, неподвижным, представало той самой засасывающей и томительной бездной, рядом с которой тревожно жить, Барышев понял, что его отец на самом деле был не сильным, а скорее слабым и неуверенным в себе человеком. Да, он был слабым и честным. Барышев впервые думал об отце, как старший о младшем. И что-то давнее-давнее, горькое и родное тронуло его душу.
Именно в это мгновение служба наведения предложила первой паре истребителей изменить курс и эшелон. Они уходили с набором высоты, подъемная сила ударила в крыло, на мгновение перегрузка вдавила в кресло пилотов, потом машины выровнялись, и снова все стало на место. Бесконечная облачная планета внизу, черное небо с редкими интенсивно светящимися звездами там, куда устремлены острые носы истребителей. Это был последний поворот перед выходом к своему аэродрому…
* * *
…Она шла на хорошей скорости, черная транспортная машина, нарушившая государственную границу и шедшая теперь над внутренними водами СССР. Четыре ее турбины выбрасывали позади целое море раскаленных газов и взорванного воздуха. Барышев прошел так близко от нее, что мог сказать точно: за стеклами тупого носа пилотов не было. Самолет строго держался на курсе, словно бы не видел истребителя: по-прежнему он шел над грядой наших островов.
Небо было чистым. Только далеко на севере, откуда летела чужая машина, громоздились облака. Но внизу океан и первый по курсу цели островок в белой кайме прибоя, и рыбацкие сейнеры, возвращавшиеся с ночного промысла, просматривались едва-едва из-за синевато-белесой дымки. Такое бывает: снизу кажется небо чистым, а сверху не видно земли и моря – мгла.
Барышев развернулся вправо с набором высоты, несколько секунд истребитель летел на спине, потом он выпрямил его. И снова разворот: с земли его наводили точно. Закончив второй разворот, он опять увидел самолет впереди – чуть ниже и правее себя. Для того чтобы заставить нарушителя садиться на ближнем аэродроме, как теперь Барышев понял замысел наведения, он сейчас должен заставить его довернуть на десять градусов вправо – посадка будет прямо по курсу. Только снижение должно быть интенсивнее.
Пилоты на чужой машине и Барышев в перехватчике оказывались в равном положении – не знали аэродрома. Барышев никогда там не был и только краем уха слышал о его существовании. А садиться ему предстояло первым, показывая полосу летчикам в транспортнике наглядно. Ни перелета, ни недолета он не имел права допустить.
Второй истребитель – Нортова – держался позади и немного выше: его задача – не выпустить транспортник, когда Барышев пойдет на посадку. Косо нарастал тяжелый силуэт чужой машины. Барышев открыл крышку над гашеткой управления огнем и осторожно положил на нее палец.
Когда он нажал ее, прерывистые огненные трассы очередей прошли в стороне над правой плоскостью. Сигнал был понят. Барышеву показалось, что транспортник даже пошатнулся. Барышев снова прошел рядом с ним. Остекление кабины и фонарей солнечными зайчиками ударило его по глазам.
Барышев покачал крыльями, чуть убрал обороты, чтобы подровнять свою скорость к скорости чужой машины. Он вел истребитель, доворачивая курс на те самые нужные десять градусов.
Когда-то, стоя внизу у КП, он гадал, что испытывал Курашев, идя на опасное задание, что он думал, погибая в ледяном океане на тоненькой оранжевой лодочке. Теперь он знал: не было у Курашева никаких особенных мыслей – он верил в себя и работал. Вот так же верил в себя Барышев, садясь почти вслепую в молоко туманного выноса, закрывшего аэродром. Он не видел полосы до последнего мгновения, на ней зажгли по-ночному посадочные огни.
Кто-то вел его к полосе уверенно и спокойно. Кто-то из опытных военных – он догадался об этом по стилю. Скованность, которая все еще была в нем, исчезла, словно что-то отпустило под горлом. За несколько мгновений до этого он не видел приборов, а видел один туман, только туман. Теперь он опять увидел приборы и верил им.
«А черт с ней, с землей! – подумал Барышев об операторе внизу. – Он за нее отвечает, пусть он и ведет». И в ту же секунду открылась полоса, высоты больше не было. Его вели точно, и по полосе истребитель катился сквозь туман, и капли, не сдуваемые более встречным воздушным потоком, стекали по фонарю.
Турбина смолкла, умерли стрелки приборов, но в могучем теле самолета еще жил трепет. Истребитель нехотя привыкал к земле. Барышев чувствовал каждой клеткой, как и его тело обретает покой и усталость.
Подъехал аэродромный «газик» с тремя разноцветными фонарями над кабиной. Из него вышли люди, помогли Барышеву выбраться из истребителя. И кто-то из них сказал, что чужая машина села вслед за ним.
Барышев спросил:
– Кто вел меня?
– А что, неплохо получилось? – спросили его.
– Высший класс. Даже при видимости миллион на миллион трудно сесть точнее.
«Газик» тем временем осторожно катился по бетону, шурша двигателем и шинами. Туман рассеивался, впереди замаячила тень невысокого аэровокзала с крохотной застекленной башенкой. Истребитель, оказывается, остановился всего метрах в двухстах от здания.
А Нортов, проводив до нижней кромки тумана Барышева и чужую машину, прошел над аэродромом, оставляя позади себя гром турбины. Он знал, что никто не увидит этого, но все же качнул машину с крыла на крыло.
Трудно было бы поверить, что на такой прекрасно оснащенной аэронавигационными приборами, битком набитой электронной автоматикой машине можно заблудиться. И тем более странно, что в металлическом чреве ее оказалось немало молодых, один к одному парней в военной форме, но без погон. Машина выполняла обычный рейс на Токио, трасса которого проходила на сотни километров южнее, и экипаж ее – пять летчиков и три хорошеньких стюардессы – были служащими частной авиакомпании.
И тем не менее они заблудились.
Автопилот вел машину в то время, как летчики пили кофе в отдельном салоне. На месте был только радист. Кофе затянулось на полтора часа. От пилота – огромного, небрежно одетого парня с горячими глазами итальянца – пахло спиртным.
Пассажиры и члены экипажа, кроме двух пилотов, остались в самолете, возле него пограничники выставили охрану.
Аэродром, куда изредка садились самолеты местной авиации, наполнился людьми, машинами. Не дожидаясь конца тумана, приземлился рейсовый Ил-14.
Командира корабля и второго пилота провели в крохотный кабинетик начальника аэропорта Поплавского. Сотрудники аэродрома по-английски не знали ничего, кроме таких слов, как «гуд бай», «ол райт», «вери вел». Люди, знающие язык, еще не прибыли, хотя самолет с ними уже стартовал сюда из глубины страны.
Поплавскому предстояла нелегкая работа. За многие годы службы в авиации он не знал случая, чтобы его машина, какой-либо иной советский патрульный самолет, облетающий собственные границы, или рейсовые лайнеры Аэрофлота с красным флажком на стабилизаторе заблудились так, как заблудились эти чужие пилоты. Он не знал случая, чтобы наш самолет своим появлением в чужом небе вызвал бы там взлет перехватчиков. Но он помнил Рыбочкина, помнил Курашева. И сейчас думал о летчике-истребителе, который по его указаниям посадил этот неизвестный самолет – летчик со знакомыми до тоски позывными. Этого летчика сейчас приведут. За ним пошел стартовой «газик».
Мастерство пилотов самолета-нарушителя не вызвало у него сомнения – они сажали свою четырехтурбинную громадину сами, по своим приборам на незнакомую площадку вслед за нашим истребителем. Поплавский не испытывал к этим людям ничего, кроме любопытства и настороженности. Они несколько смущены своей оплошностью (а может быть, и не оплошностью), держатся с бравадой.
Услышав шум автомобильного мотора, Поплавский пошел вниз, натягивая на ходу фуражку и проверяя ребром ладони, правильно ли сидит она.
Туман рассеивался, вернее, уходил «вынос», из-за которых страдают все посадочные площадки на высоких широтах вдоль океана. Ясное небо, ни облачка. И вдруг вползает на летное поле по распадку язык тумана. Потом он так же неожиданно исчезнет – и, кроме мокрых стекол, влажного бетона да горьковато-соленого привкуса на губах, от него не остается никаких следов.
Туман рассеивался. Уже видны были посадочные огни вдоль взлетно-посадочной полосы, была видна вблизи и сама полоса. И виден был темный силуэт непривычной чужой машины.
«Газик» уже стоял у крохотного палисадника, в котором, кроме оглушительно сочной травы да двух тонконогих березок, ничего не росло. Из «газика» неловко (оттого, что противоперегрузочный костюм и шлем мешали ему) выбирался летчик. Хотя экран шлема был поднят и видно было лицо, Поплавский не узнавал его. Но летчик шагнул раз-другой, и вдруг что-то знакомое проступило в его лице с глубоко посаженными глазами, с резкими морщинами от крыльев носа к углам рта. Это был капитан, которого Поплавский так и не успел тогда принять в строй.
И Барышев узнал низенького и плотного человека в синей тужурке, в фуражке, – только Поплавский носил ее так, по-курсантски. Он подосадовал на себя за то, что в воздухе не догадался по голосу, кто ведет его на посадку.
Он нерешительно поднес руку к гермошлему. Поплавский не сделал ответного военного приветствия, он только кивнул и не вынул рук из-за спины, где он держал их. Он сказал:
– Здравствуйте, капитан.
– Я должен был узнать вас по голосу, товарищ полковник. Если бы не вы…
Поплавский нетерпеливо дернул головой. И только тут Барышева осенило: тяжело ему, боевому истребителю, обретаться сейчас на гражданке – на этом забытом богом аэродроме. Ничего другого, кроме авиации, у Поплавского не было. И должно быть, ему зверски одиноко здесь. Такие люди трудно обретают себе новых друзей.
– Вы мой гость, капитан. Я хозяин этого поселка. Начальник аэропорта. Сам в управлении Аэрофлота сюда просился. Океан – рядом. Не могу без него.
Барышев сочувственно вздохнул, спросил:
– «Гостей» надолго задержите?
– Не думаю. Зачем?.. Прибудет начальство, необходимые формальности выполнят. И прощай!.. – Поплавский, пристально посмотрев на Барышева, добавил: – А знаешь, капитан, ты ведь этим ребятам жизнь спас. Если верно, что машину по курсу вел автопилот… Впереди были горы в облаках… Так что запиши на свой счет…
* * *
– Давай попрощаемся здесь, – сказал Артемьев, беря Волкова за локоть, – там будет много народу.
– Давай, – сказал Волков, высвобождая локоть и беря обеими руками его большую мягкую руку. У Волкова запершило в горле, он видел, что и выцветшие глаза Артемьева покраснели и губы его некрасиво подрагивают. Какое-то мгновение они молчали, каждый стараясь подавить в себе волнение.
– Счастливой тебе дороги, – сказал Артемьев, – и высокого полета. Знаешь, Волков, у меня такое ощущение, что мы с тобой больше уж не встретимся. Будто не ты уезжаешь, а я.
Зеркальце на крыле «Волги» подрагивало – двигатель работал, да и времени у них более не оставалось. Вся их жизнь прошла вместе. И вот уже не оставалось и десяти минут. И оказалось, что нельзя им так просто расстаться, взять вот сесть в машину – уже простившимися, уже чуть-чуть чужими. Но на самом деле все было так, как говорил Артемьев. В сущности, один Волков остается в армии, его работа – авиация. Артемьеву же в его шестьдесят почти лет предстоит новый путь, как Поплавскому. И от сознания этого Волков чувствовал себя сейчас виноватым, и ему было пронзительно жаль Артемьева. В глубине сознания промелькнула мысль, что таких людей, как Артемьев и Поплавский, армия должна беречь до их последнего часа, беречь и учиться у них.
И вдруг Артемьев сказал, отводя наконец глаза от лица Волкова:
– Ты не жалей меня. Не жалей меня, генерал. Я горжусь тем, что мы столько лет повоевали вместе. Выдержали войну, пережили все, что было после войны, и построили наконец авиацию не хуже, чем у других. Так я говорю?
– Так, Анатолий. Да что там… Столько было вместе…
– А твоего парня я возьму к себе, если он захочет.
– Он солдат. Как это – захочет.
– Нет, – Артемьев покачал головой. – Не тот случай. Хорошо, что ты Наталью берешь с собой. Только дай им возможность поговорить. Может быть, это очень серьезно у них.
– Ты считаешь, так будет лучше?
– Не знаю, – сказал Артемьев. – Этого никто не знает, даже они сами. Но я бы так поступил. Ты же сам любишь ясность во всем.
– Хорошо, – сказал Волков и громко позвал: – Владимир и Наталья! Вот что, солдат, – сказал Волков, когда Вовка вытянулся перед ним, а Наташа остановилась поодаль, тихая и бледная. – Вы взрослые люди. Я поеду с генералом. До отлета полтора часа (он почему-то сказал не до «старта», а до «отлета»). У вас вполне достаточно времени, наведите порядок в своих делах. Ты, Владимир, отвечаешь за опоздание. Все.
Волков выговорил это, внутренне усмехаясь, видя, как лицо мальчишки напряглось, почти сошлись над переносицей тонкие брови, как сверкнули и ушли вглубь черные его глаза. И понял, что немало труда стоило Володьке сдержаться, – даже сапогами переступил, и руки его, опущенные уставно, пошевелились. Волков почему-то не допускал мысли, что у Володьки и Натальи может быть что-нибудь серьезное. Блажь это – поблажат и пройдет, но он уступил Артемьеву. И разговаривал с обоими с легким сердцем, позволяя себе любоваться их молодостью и смущением. Только где-то в глубине души была догадка – не прав он и нехорошо все это выглядит, не по-отцовски.
Володька подчеркнуто четко повернулся перед ним через левое плечо. Так он никогда не делал. Волкову показалось, что в его глазах зло сверкнули слезы.
Оба генерала смотрели, как решительно, точно на плацу, с негнущейся спиной шагал Володька к машине, как плелась за ним вслед Наталья.
– Да-а… – протянул Артемьев. – Лихо мы с тобой распорядились. Ничего не скажешь.
– Черт его знает, – пожал Волков плечами. – Добра ведь им, сосункам, хочешь…
Время, отведенное Волкову для пребывания на этой земле, истекало, а у него еще масса дел не решена. И были это главные, больные какие-то дела. Ольги он уже не мог увидеть, она уехала в командировку. При воспоминании о ней ожило ее лицо таким, каким он видел его в свой последний визит к ней – добрым, светлым, мягким каким-то и неуловимо загадочным. Эта загадочность-то и смущала Волкова, и мучила его, и какая-то горечь оживала в нем при воспоминании. Что-то было в Ольге ироническое и чуть снисходительное, точно дочь жалела его и не хотела сказать чего-то очень важного.
А еще нужно было ему увидеть Марию. Может быть, единственное в жизни не мог он оценить и разложить по полочкам, как научился оценивать свои и чужие поступки, события и явления в армии, – это свои отношения с женой. Он чувствовал какую-то правоту за женой, но быть объективным ему не позволяла горечь. И себя он не мог поставить на ее место именно из-за этого. Не так-то много времени им осталось, – думал он. И не понимал, почему она сама об этом не думает, почему она так расточительна. В одном он был убежден: в семье все должно быть подчинено главному. Главное – это его работа, это новое его назначение. Он оставлял мысленно за ней право на поиск и на желание удачи, – все это он понимал, но не до такой же степени и не в этом возрасте. Но улететь и не зайти к ней в клинику, не увидеть ее в последние минуты здесь – значило признать, что в их жизни что-то произошло непоправимое и тревожное. А он не хотел этого. И он сказал Артемьеву:
– Мы еще должны заглянуть в клинику. У Маши сегодня очень важная операция.
…Алое перышко спидометра покачивалось за цифрой «100». Черная «Волга» стелилась над асфальтом широкого шоссе. Они шли в левом ряду почти над разделительной полосой, словно Вовка хотел разбиться. Шоссе, как всегда, было забито транспортом – два потока тянулись за город, два таких же текли им навстречу. Над шоссе стояло марево отработанного газа, пыли.
Было шумно и жарко, но в машине царила тишина. И если бы можно было слышать это, Наталья, неподвижно сидевшая рядом с Вовкой, так и не поднимая от самого дома головы, слышала бы, как яростно клокочет в нем сердце. И все-таки стремительная езда успокоила его. Уже за городской чертой он расслабил пальцы на руле, почувствовал, что в нем нет прежней обиды.
Он покосился на свою пассажирку, увидел ее бледную щеку и то, как неподвижно лежат на стиснутых коленях ее руки – ладошками вниз, точно она прикрывала колени. И вдруг он подумал, что ничто не имеет значения. Главное, что она сидит вот здесь, всего в двадцати сантиметрах от него – и это было так близко, что он отчетливо ощущал тепло, исходящее от нее. У них почти не осталось времени, чтобы что-то поправить или что-то изменить. И стоит ему коснуться ее пальцами – она не уберет руки… Он так и сделал. И она действительно не убрала рук со своего колена. Только ниже наклонила голову. И вдруг тихо сказала:
– Неужели ты на самом деле ничего не понимаешь?
Вовка не ответил. Тогда она подняла голову и посмотрела на него. Щемяще хороша была она – и это ее бледное, залитое светлыми слезами лицо, и белый воротничок кофточки на тонком и беззащитном горле – все было адресовано ему, все было для него – и навсегда. Наверное, в жизни каждого человека бывают такие мгновения, когда будущее открывается до самой своей бесконечности. И Володька почувствовал, что он готов заплакать, что он плачет, слезы сами собой текут по его лицу, и ему не стыдно этого.
Здесь была отводная дорога, по ней осенью с полей вывозят зерно. Она тянется на многие километры, и по ней он возил генерала Волкова в ближайшую часть, когда они хотели сократить дорогу. Он свернул туда и повел машину, ничего не видя перед собой. Потом он остановил машину и уткнулся лицом в согнутую на рулевом колесе руку. Наталья сама взяла его голову обеими своими ладонями и посмотрела ему в глаза близко-близко, так близко, что он ничего, кроме ее глаз, не видел. И это было удивительно: семнадцатилетняя девочка оказалась старше его – она была старше его прежде в своей капризности, была старше потом, в страхе, что испытывала в его присутствии, она оказалась старше и проще в любви, а что это была любовь – она не только не сомневалась, она не думала о том, как называется то, что происходило с ними сейчас.
Мотор заглох, в открытые окна тек густой, прогретый солнцем, насыщенный запахом зреющего хлеба и спелых трав воздух. И это всего в нескольких десятках метров от шоссе, по которому с гулом проходили тяжелые машины.
Наталья вышла из машины – прямо в степь, словно ступила в воду. Некоторое время шла одна, не оглядываясь, и колосья закрывали ее до пояса. Потом Володька догнал ее.
– Прости меня, – сказал он, не дотрагиваясь до нее. Она отрицательно покачала головой. Он повторил еще раз: – Прости… – Наталья снова отрицательно покачала головой и вдруг шагнула к нему – их разделяло только полшага. Она обняла его и сказала:
– Что бы ни случилось – я твоя, Вовка. Твоя. Я сразу была твоей. И если бы ты захотел… Если ты захочешь… Не жалей меня… Это на всю жизнь. На всю жизнь, понимаешь…
Вверху брел вертолет, нехотя перемалывая лопастями огромного винта выцветшую синеву неба. И она подумала, что летчики видят их двоих, видят брошенную машину с распахнутыми дверками. Но она, ликуя мысленно, как клятву произнесла: «Ну и пусть видят! Пусть весь мир видит… Он – мой! Навсегда, потому что я его завоевала…»
Не заметить эту женщину, сидящую в стороне от всех на широкой и пустынной скамейке, Волков не мог. Казалось, время для нее остановилось и не двинется, покуда не додумает она до конца свою трудную мысль или не увидит то, что так страшно хочется ей увидеть.
И Волков догадался, что это мать мальчика, которого сегодня, может быть, уже сейчас, в эти самые минуты, оперирует Мария. Скорее всего то, что в последнее время он много думал о своих отношениях с женой, о ее праве распоряжаться судьбой их семьи, помогло ему. Не было уже в нем прежней решимости сказать ей о своей горечи. Да и горечь куда-то делась. Он хотел попросить халат и подняться наверх, теперь же не стал этого делать. Помедлил несколько мгновений на ступенях и осторожно, точно кто-то мог помешать ему, спустился вниз.
Артемьев из машины не выходил. Волков даже забыл о его присутствии здесь. Но, увидев, что Артемьев смотрит на него из полумрака автомобиля, он оглянулся на окна операционной. Он знал, что операционная помещалась на втором этаже, да и окна ее отличались от иных: они чем-то были похожи на окна стартово-командного пункта – такие же огромные и чистые, открытые свету, словно людям за этими окнами нужно видеть все пространство до самого горизонта. Он помедлил и повернулся, потянулся всем своим грузным телом к этим синеватым от чистоты окнам…
Операционная сестра стерильными уже руками завязывала на Марии Сергеевне сзади халат. И в это мгновение Мария Сергеевна поймала взгляд своего ассистента. Он показывал ей глазами на окно. Она посмотрела туда и увидела посередине небольшой площадки перед клиникой мужа и машину поодаль. Она приблизилась к окну с поднятыми до уровня лица руками в перчатках. Волков смотрел сюда, на окна, но она не могла понять, видит ли он ее.
В это мгновение позади, из глубины операционной, ее позвали к операционному столу:
– Мария Сергеевна, можно начинать.