Текст книги "Иду над океаном"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)
– Капитан, – позвали его. Кто-то шагнул из темноты у КП и совсем не по-военному тронул его за рукав. – Товарищ Курашев, я видел, когда вас привезли на вертолете. Кроме вас и полковника, я здесь почти никого не знаю. Я – капитан Барышев. И, знаете, очень рад, что получил назначение сюда. Пять суток я здесь, и все пять суток вы тут в деле.
«Сегодня какой-то особый день, – подумал Курашев. – Мне сегодня столько сказали».
Ему не показался странным этот капитан. И то, что он говорил, не показалось странным или выспренним. Курашев ничего не знал о Барышеве, почти невидимом в темноте, но почему-то поверил ему глубоко и взволновался. Он пытался разглядеть лицо Барышева, но ничего не было видно – только на самом краешке козырька чуть дрожала капелька света. Он и сам чувствовал себя так, точно наконец выговорил все то, что давно зрело в нем, вынашивалось, не вмещаясь прежде в слова, а теперь вдруг вылилось, хотя на самом деле он сегодня не проронил и десяти слов, кроме того немногого, что сказал дома жене.
* * *
Больной, которого наконец смог показать Меньшенину главный хирург госпиталя Скворцов, был тяжелым. Произошли почти необратимые процессы в печени и в селезенке мальчика. Перикардит жестокий – сердце, словно зажатое в кулак, едва едва гоняло кровь. И он, Меньшенин, в первый раз осматривая больных в госпитале, сразу же решил: оперировать нельзя. Летальный исход почти наверное, хорошо, если еще не на столе. Но летальный исход неизбежен и без операции. В чужой клинике смерть эта (после операции) будет тяжела ему, Меньшенину, особенно. И он представлял себе лицо Арефьева, представлял, как он будет сочувствовать, говорить нарочито бодро и дружелюбно какие-то слова, представлял себе, как может пошатнуться только-только начатое дело, как поубавится у него сторонников. Мол, здесь еще не созрели условия для такой хирургии. Представлял себе такой взрослый, мудрый взгляд девятилетнего мальчика, хмурился и в конце концов начал злиться на себя, на окружающих.
Главный хирург, заметив, эти переживания Меньшенина, сказал ему у себя в кабинете:
– Игнат Михалыч, не мучайтесь. Вы тут совершенно напрасно мучаетесь. Тут… Коля – великолепный мальчик, умница. Но что же вы хотите…
Меньшенин стоял и курил перед окном, засунув могучие кулаки в карманы брюк, для чего ему пришлось распахнуть халат. Не поворачиваясь, стиснув челюсти, выслушал он этот голос – спокойный и грустный, совсем не соответствующий словам. Потом, глядя в окно, сказал:
– А вы? Будь вы на моем месте? – Он повернулся и встретился взглядом с умными круглыми глазами Скворцова.
Тот выдержал взгляд Меньшенина, ответил твердо и тихо:
– Это не совсем точный вопрос, профессор… Но я скажу: если бы я мог сделать то, что умеете вы, я сделал бы эту операцию.
Меньшенин хотел усмехнуться, Скворцов приподнял руку – пухлую, белую, в черных волосах – и властно перебил:
– Нет подождите. Я сделал бы эту операцию, умей я делать такие операции. Вам – нельзя. Стоит одному из больных умереть у вас на столе – все полетит к черту лет на десять. Вы понимаете, на десять лет! И будут умирать десятки Колей и Олегов, которых можно было бы спасти.
– Черт знает что вы говорите, – сказал Меньшенин.
– Я говорю правду, Игнат Михалыч…
И вдруг Меньшенин поставил себя на место Скворцова. Да этого ему и не нужно было делать: он вспоминал самого себя – тем, каким он был десять лет назад. Как шел уже тогда к хирургии сердца и аорты, и как все было трудно и хрупко, и сколько ему нужно было сил, чтобы утвердиться, как трудно возникала клиника…
Скворцов, как показалось Меньшенину, помог ему решить: да, оперировать нельзя. И ему стало легче. И легко было целый день.
Но уже к вечеру (тогда он был в клинике у Марии Сергеевны) этой легкости и след простыл, и стало опять мучительно, мятежно, в общем, гнусно. «А, черт!» – хотелось прорычать ему. Он уехал в госпиталь.
Там он надел халат и пошел в ординаторскую. Дежурный врач узнал его, оробел, мялся перед ним.
– Слушайте, – сердито сказал Меньшенин. – Дайте мне историю болезни мальчика и ключ от кабинета главврача. И я оставлю вас в покое.
Ничего нового не нашел он в листках анализов, рентгеновских снимках, записях Скворцова – все оставалось так же, только Коля, которого он не хотел сейчас видеть, еще на шаг приблизился к концу. Он подумал, что через неделю будет вообще поздно.
Он вынул из конверта снимки, прикрепил их к экрану, включил свет. И чем больше смотрел, тем больше нарастало ощущение, что все это происходит с ним самим. Все симптомы он чувствовал: как каменеет его сердце, как тяжело и опасно ему двигаться и дышать. И ему хотелось прямо ногтями разодрать себе грудь. Такое с ним бывало – это как припадок. Потом прошло. По спине и за уши поползли струйки холодного пота. С кривой усмешкой он подумал о себе: «Надо было идти на сцену: умею вживаться в роль…»
Меньшенин выключил экран. Одну за другой – но неторопливо – выкурил две папиросы, разглядывая волокна дыма. Потом пошел в ординаторскую:
– Послушайте, у вас есть кофе?
– Да, профессор…
– Угостите?
Он выпил с врачом чашку черного кофе. Кофе оказался отличным. Он сказал:
– У вас хорошо получается кофе.
– В студенчестве научился. Это нехитрое дело. Вы уже уходите?
– Да. А что вы хотите?
– Ничего, – сказал врач, – но…
– Что «но», коллега? – спросил Меньшенин.
Врач, видимо, не хотел говорить, но Меньшенин ждал его ответа, и он сказал:
– Сейчас должен прийти главный хирург…
Меньшенин понял. Он усмехнулся и сказал:
– Все-таки успели позвонить, коллега…
Врач пожал плечами.
– Я не смогу его подождать, – сказал Меньшенин. – То, что я намерен сейчас сделать, нельзя откладывать. И я передумаю, и время будет позднее. – Он помедлил, разглядывая свои пальцы, потом остро глянул на врача: – Когда полковник придет, не посчитайте за труд, передайте ему: он почти прав. И просто я неправильно спросил его. Я должен был спросить самого себя: «Что бы я делал на его месте?..» Вы поняли?
– Не совсем, – опять пожал плечами молодой врач.
– Скажите ему, что я поставил себя на его место, – сказал Меньшенин, нажимая на последние слова.
Еще за секунду до этого он только предчувствовал свое решение, но еще не знал его. А теперь он знал. Он вернулся в кабинет главного хирурга, взял историю болезни и тщательно переписал адрес – улица с непривычным названием – Аральская.
Было еще не поздно, хотя в городе уже горели фонари.
Меньшенин остановил такси и грузно сел рядом с водителем.
«Волга» шла и шла по вечерним незнакомым улицам города. Водитель молчал, на перекрестках нетерпеливо ожидал зеленого света. Резко брал с места и круто тормозил. Меньшенину была понятна его нервозность – от усталости. А он сейчас мучился от одиночества, ехал словно по фантастическому городу на иной планете, и никто из идущих по тротуарам, никто из пересекавших шоссе ничего не знал о нем, и он ничего не знал о них. Он вспомнил Марию Сергеевну, оставшуюся в клинике, и улыбнулся.
Родители Коли жили в военном поселке. У них был аккуратный домик без ограды, с жиденькими поздними цветами, мерцающими в полутьме у крыльца… Дверь была открыта, и Меньшенин вошел. В кухне перед столом невысокий мужчина что-то мастерил из дерева. Мужчина был рыжий, и на нем была гимнастерка без ремня, с закатанными рукавами и с мягкими погонами старшины. На кухне горел яркий свет. Из полутемной комнаты справа доносился шелест женского голоса, видимо, там укладывали спать ребенка.
– Здравствуйте, – негромко сказал Меньшенин.
Не отрываясь от своего дела, мужчина сначала молча кивнул, потом обратил к вошедшему свое лицо – темное от загара, скуластое, курносое, очень мужское.
– Я из клиники по поводу вашего сына. Коля – ваш сын?
Старшина смотрел на профессора так, что профессор понял: надежды у них на что-нибудь хорошее уже давно нет. И его визит уже воспринят как известие о гибели сына.
– Нет, – сухо от неловкости и злости на себя сказал Меньшенин. – Коля жив. Я приехал поговорить. Моя фамилия Меньшенин. Профессор Меньшенин. Вы слышали обо мне?
– Я узнал вас, товарищ профессор, – тихо сказал старшина. – Я видел вас в госпитале. Позавчера.
– Тем лучше. Я приехал затем, чтобы сказать вам. Я хочу прооперировать вашего сына. Давайте подождем вашу жену.
Профессор не снимал плаща, а старшина стоял перед ним, опустив тяжелые и слишком большие для его фигуры и для его лица руки. Он был босиком и неловко шевелил пальцами ног.
Меньшенин подвинул табуретку и сел.
– Вера, – негромко позвал старшина. – Вера, тебя здесь ждут.
Через несколько мгновений вышла женщина, тоже маленькая и тихая, в халатике, гладко зачесанная, с бледным, невыразительным лицом, и, только увидев ее глаза, профессор понял, что Коля похож на мать – те же огромные, спокойные голубые глаза.
– Вы должны понять меня правильно, – сказал Меньшенин, глядя на нее. – Вы оба. А в общем, – он сделал паузу и нахмурился, – понимайте как хотите. Здесь никто, кроме меня, не сможет сделать эту операцию. Я один могу ее сделать. Но уже слишком поздно – один шанс из ста.
Меньшенин смутно понимал, что он жесток сейчас, но и ему было тяжело, и он знал, что решается судьба человека. Он помолчал.
– Но если не оперировать, у вашего сына нет и этого шанса. Его сердце в панцире. Оно едва качает кровь. Без операции он умрет. Смерть эта – мучительная и долгая. Собственно, последние два года он умирает… – Он помолчал. – А два года назад и я бы еще не смог оперировать его…
Меньшенин сказал все, что хотел. Они долго молчали. Он подождал еще немного и поднялся.
– Это нелегкий вопрос, – сказал он. – Я буду ждать вашего ответа. Но времени мало и у вас и у меня. Позвоните в госпиталь. Или приезжайте.
– Нет, – сказал отец. – Простите, еще одну минуту… Вера, что же ты молчишь, Вера? Мы столько говорили об этом с тобой. Вы знаете, – заговорил отец, обращая лицо к Меньшенину и смотря ему прямо в глаза своими неулыбчивыми глазами. – Мы затем и приезжали, чтобы вас просить. Но потом подумали – слишком много у вас работы. И подумали с ней еще, что если нужно, вы и сами будете делать операцию.
Меньшенин ждал, что скажет женщина. Та словно опомнилась. Она поднесла тонкие пальцы к вискам, тенью прошла мимо профессора к столу и опустилась на то место, где он только что сидел, и беззвучно заплакала. Старшина протянул было руку, чтобы дотронуться до нее, но не дотронулся.
– Вера, – тихо позвал он. – Ну что ж ты, Вера…
– Да, да, конечно, – сквозь слезы проговорила она. – Мы давно… Не обращайте внимания. Просто… Просто я… Ах, боже мой, боже мой…
– Хорошо… – тихо сказал Меньшенин. – Я ничего не обещаю. Но это единственный шанс, если только он вообще есть.
Дома Марию Сергеевну ждала записка от Ольги. Поля была в слезах и прятала мокрое лицо. Наташа встретила ее замкнуто и молчала, а по ее глазам – острым, напряженным – Мария Сергеевна поняла, что младшая ждет от нее чего-то важного, может быть, объяснения, или ждет, что она будет обвинять Ольгу. Но Мария Сергеевна молчала. У нее не было сил и желания говорить об этом, и она испытывала сейчас только чувство какой-то скорбной пустоты.
– Отец не звонил? – спросила она, выдержав взгляд Наташи.
– Нет.
Потом она ужинала в пустой столовой, в полумраке: верхнего света не зажигала, а Наташка сидела на другом конце стола. Она помешивала ложечкой компот. И на ней был лишь тонкий легкий халатик, едва застегнутый на груди. Гордая и тонкая красота намечалась в Наташе. Смуглая от солнца и от природы, – Волков сам был смугл с головы до пят, – она держала голову прямо, даже подчеркнуто прямо. Мария Сергеевна видела ее в профиль. Еще по-девчоночьи острый, он отчетливо рисовался на фоне светлых панелей в столовой.
Мария Сергеевна не отдавала себе отчета, почему видит дочь так, как не видела еще никогда. Глаза Натальи сейчас были опущены, и сидела она прямо, развернув худенькие и прелестные в своей худобе плечи. И было видно, что сидеть так девочке удобно и она совершенно не напряжена. И линия лба, переходящая с едва уловимым изгибом от переносицы к тонкому ровному носу и далее ко рту, была чиста и точна. И Мария Сергеевна понимала, что это она сама дала ей все это. Пышные, легкие, едва тронутые рыжиной, но все-таки темные волосы были небрежно и в то же время сознательно уложены на затылке и открывали шею, и на шее светились от низкого света короткие завитки.
Мария Сергеевна перестала даже есть. Наташа почувствовала на себе взгляд матери, и на ее неподвижном лице как-то особенно разошлись прямые отцовские брови и встрепенулись веки.
– Ты считаешь, Наташа, что я должна тебе объяснить то, что произошло с нами? – тихо спросила Мария Сергеевна. Подождав немного, добавила: – Я не знаю, как тебе это объяснить… – И вдруг со всей неожиданной для себя ясностью Мария Сергеевна поняла, что у нее нет сил обвинять Ольгу в чем-то, ни сил, ни прав. Где-то глубоко-глубоко промелькнуло воспоминание о своей молодости, даже и не воспоминание, а ощущение себя молодой: увидела она себя в окружении товарищей Волкова сразу после войны, когда откровенно сознавала свою неполноценность среди них – умных, всезнающих. Волков жил рядом, а она, думая, что живет с ним одной жизнью, на самом деле жила отдельно. И не тяга к знаниям, не интерес к хирургии, хотя он у нее был всегда, влекли ее тогда по жизни, а стремление стать с ним вровень.
Она думала сейчас об Ольге и о себе, и думы эти путались, наслаивались одна на другую. И старшая дочь, и тревога о ней, и сострадание сливались настолько с тем, что она думала о себе, что Мария Сергеевна видела себя в прошлом такою, какой сейчас была Ольга.
Нет, это было не материнское, а большее. Если бы это было материнское, то она сорвалась бы с места, пошла бы искать Ольгу, чтобы все поправить или чтобы сказать ей о своем прозрении, помочь. Но такого желания у нее не было. А было такое глубокое острое понимание Ольги, что она видела мысленно сейчас ее лицо.
– Я не знаю, как тебе объяснить, Наташа, – сказала она так же тихо, как говорила перед этим, – но я думаю, что Оля права…
– Мама… – Наташа ошеломленно глядела на мать.
– Да, она права. Если она считает, что ей необходимо жить так, – она вправе уйти.
– Мамочка, мамочка!.. Что ты говоришь, подумай, что ты говоришь! Значит, и я могу сделать то же?!
– Когда станешь взрослой. Ну, в общем, когда ты будешь убеждена, что только так ты должна жить.
Марии Сергеевне показалось, что в изумленных глазах Наташи сверкнули слезы. Да, так оно и было: дочка с трудом сдерживала их. И сдержала. Потом Наташа сказала:
– Ты так скажешь и отцу?
Мария Сергеевна пристально взглянула дочери в глаза и промолчала. Тон, которым Наташа задала этот вопрос, резанул ее. «До чего же знакомый человек и голос знакомый, – медленно думала Мария Сергеевна, – ну, конечно же – отец, она похожа на отца. И она живет совсем иначе – отлично от того, как живу я и как жила здесь Ольга. Я знаю, – продолжала она думать, – молодость и удачливость, и ореол отцовской славы – вот что в ней. Да. А тут – нате вам. Старшая сестра не приняла всего этого! Конечно же, и отец увидит в этом вызов. А вот она чувствует, что в чем-то Ольга права. Ольга – неудачница и не красавица. И Ольга заставляет ее думать и тревожиться…»
– А ты, – спросила она негромко, – а ты считаешь, что я должна бояться отца? Чего же в нем я должна бояться?
– Я этого не говорила, мама!
– Ты спросила, хватит ли у меня духу повторить отцу то, что я сказала тебе.
– Я не имела в виду этого, мама.
– Ладно, – пожалела ее Мария Сергеевна. – Пусть будет так.
Мария Сергеевна спросила сама себя, хочется ли ей, чтобы муж приехал сейчас. И поняла: нет, ей этого не хочется. Она почти была уверена, что он не поймет происшедшего с Ольгой, но он не осудит ее и не наломает дров. Знала, что он будет мучиться, потому что любит старшую дочь, он привык к тому, как они жили, привык к семейному благополучию, – Ольгин уход причинит ему боль. Но и только. Мария Сергеевна боялась, что и ее он сумеет убедить, успокоить, поможет найти ответ на все вопросы, которые она тут назадавала сама себе и на которые еще не смогла ответить. Но она не хотела его помощи… Почему-то ей казалось, что ответы его будут не те и не такие, к которым она шла сама.
– Ты больше никуда не пойдешь? – спросила она у дочери.
– Если ты не будешь против, ко мне придут. Послушаем музыку, поболтаем…
– Да, конечно. Кто же придет? – спросила она.
Мария Сергеевна никогда не спрашивала ее так. Ей и в голову не пришло бы спросить это у Ольги. А здесь ей страстно захотелось узнать. Узнать без вранья и недомолвок, вполне допустимых, даже неизбежных в таком положении.
Наталья повела плечиком и, недоуменно глядя на нее, ответила:
– Ну, кто же – ребята наши. Из спортшколы и вообще.
Она сделала растопыренными пальчиками неопределенное движение.
Кто-то придумал, что дети должны понимать нас, старших. А сами мы порою ничегошеньки не понимаем в них. А ведь они же взрослые. Боже мой, ну какие же они взрослые!
И вдруг Мария Сергеевна почувствовала, что не хочет сейчас сидеть дома, что это было бы невыносимо. Она сказала:
– Хорошо. Принимай своих гостей.
– А ты… Ты что, уходишь?
– Завтра очень серьезная операция. В госпитале. Я пройдусь.
Мария Сергеевна не чувствовала себя хорошо подготовленной к операции.
Меньшенин, Скворцов, она сама, еще несколько врачей и хирургов, Торпичев, прибывший с Меньшениным, – личность, как на первый взгляд показалось ей, невыразительная и даже неприятная (длинное вялое тело и лицо костлявое, белое, с бесцветными глазами, широким тупым подбородком), – вот тот круг людей, которые находились в госпитале и которые предстоящим им делом были объединены в единое целое. Она не понимала: как так – Меньшенин, могучий, полнокровный, мятежный, и этот, статист. Она все хотела заговорить о нем с Меньшениным, но не решалась.
Редко бывало на памяти Марии Сергеевны так, чтобы показательные операции, проводимые на выезде, были такими малолюдными. Но то, что связь Меньшенина и «статиста», как только что про себя назвала Мария Сергеевна Торпичева, не так уж проста, она поняла впервые в это утро.
Меньшенин не пошел смотреть инструменты, кровь, плазму, не пошел смотреть приборы и аппараты, которые будут использоваться при операции. В ординаторской, во время неизвестно как возникшей паузы, Меньшенин коротко глянул на «статиста» и спросил:
– Как кровь?
Тот ничего ему не ответил, а только согласно кивнул головой, и Меньшенин более не смотрел в его сторону.
– Мыться, товарищи, – сказал Меньшенин.
Врачи один за другим ушли. И когда Мария Сергеевна собралась тоже идти мыться и одеваться, Меньшенин сказал ей:
– Задержитесь, прошу вас…
Она остановилась и потом медленно, держа руки в карманах халата, подошла к столу, за которым он сидел.
Под белым колпаком угадывался его могучий голый череп. Он опирался лбом на руки, словно закрывал глаза от света.
– То, что нам с вами предстоит, вряд ли принесет вам удовлетворение, – сказал он.
У нее екнуло сердце. Меньшенин успокоил ее:
– Мне тоже. Но я – другое дело. И мне некуда деваться. А вы… вы решайте сами. – Она молчала, не зная, что ответить ему, а он продолжал: – И все же надо, чтобы вы знали: я хочу вашего участия.
Говорил он это требовательно и сердито, почти зло. Она поняла: этой резкостью он позволяет и ей быть резкой и решительной. Сейчас он не знает, как заставить ее быть откровенной с ним в той же степени, что и он, и, может быть, страдает от этого. В одно это мгновение Мария Сергеевна поняла очень многое – она поняла, почему ему нужна она, поняла, что при всей своей мощи хирург, в общем-то, беззащитен и легко раним, и ему, с его опытом, умом, титулом, сложно и трудно жить, и поняла, что он привык, чтобы его не понимали те, кто послабее, завидовали, боялись – все, что угодно, только не относились к нему как к равному. А он только этого и хотел от людей.
– Нет, позвольте мне остаться, – сказала она так, что – «позвольте» не звучало просьбой.
– Хорошо, – сказал он. – Зайдем к нему?
Она кивнула. И они пошли вдвоем. В палате возле Коли уже были анестезиолог и старшая сестра. Мальчик, вымытый и радостный, лежал на функциональной кровати, и глаза его светились. Меньшенин подошел вплотную к кровати и нагнулся над ним.
– Я пришел еще раз поглядеть на тебя, Николай, Через несколько минут мы начнем.
– А я жду, жду… Я уже думал, что вы не захотели меня оперировать.
Этот ребенок говорил до того по-взрослому, с такой задумчивой грустью, что у Марии Сергеевны по Спине прошел мороз.
– Нет, Николай, не расхотели. Вот с ней. С Марией Сергеевной мы тебя будем оперировать. И ты не бойся.
– Я не боюсь. Я жду…
– Ну и молодец.
Меньшенин сам смерил ему давление. Вновь перелистал историю болезни, она лежала тут же, на тумбочке. Глаза его на секунду замерли на листочках анализов. Только на секунду, но и этого было достаточно, чтобы Мария Сергеевна поняла: положение Коли грозное.
– Доктор, пусть мне укол не делают. Я хочу все видеть. Пусть везут так – без укола. А укол пусть сделают уже там.
Он знал и это, знал вводный наркоз!
Меньшенин помолчал. Потом сказал:
– Хорошо.
– Вы со мной пойдете?
– Нет. Нам надо приготовиться, Николай. И посмотреть, все ли в порядке. Мы встретимся там. Тебе же не будут делать укола, и мы с тобой еще увидимся. Счастливо. Не бойся, Николай. Ты не сомневайся, я хороший хирург.
– Самый хороший?
– Для твоей болячки – самый.
– А она?
– Ты не должен много говорить, Коля. Она тоже хороший хирург. Будь уверен.
– Да я не о том. Просто интересно.
– Молчи. А то я буду жалеть, что заговорил с тобой.
Мальчик молча улыбнулся и закрыл глаза.
Операция началась в десять часов тридцать минут утра.
Коля спал. За него дышал аппарат: методично и с шорохом. Все были на своих местах, и операционная сестра стояла перед своим столиком, слева от больного. Привычная обстановка операционной успокоила Марию Сергеевну. Первые мгновения она еще чувствовала на руках резиновые перчатки, но потом привыкла и к этому.
Меньшенин шел к сердцу своим особым путем, через плевральные полости.
Через несколько минут, когда уже был сделан разрез, наложены лигатуры на кровеносные сосуды, когда Меньшенин надсек межреберные мышцы, а потом вскрыл левую плевральную полость, Мария Сергеевна перестала ощущать неловкость от того, что работает не в своей операционной. Бригада, несмотря на то, что работала впервые в этом составе, работала слаженно.
Никому Меньшенин не говорил, какой оказалась для него предыдущая ночь. Будь он дома, он заранее распорядился бы подготовить ему труп с явлениями перикардита – и прошел бы всю операцию – от начала до конца. Здесь он не мог этого позволить себе. И только сейчас он понял весь глубокий смысл слов Скворцова. Понял, но не принял.
Анестезиолог вел наркоз так, как, может быть, можно вести самолет – на самом пределе, не глубже и не легче, чем было необходимо и чем было возможно. Он шел точно над бездной, чуть больше – и уже назад пути не будет, чуть меньше – шок, здесь, прямо на столе. В операционной стояла тишина почти непроницаемая, и она была особенно ощутимой оттого, что ритмично работал дыхательный аппарат да изредка падал на кафель инструмент.
Меньшенин ни словом не обмолвился со своим анестезиологом, ни разу не спросил про кровь – всем этим занимался сам Торпичев. Но то, как он это делал, и главное, что он делал все это вовремя, как раз и говорило о том, что между ними существовало какое-то почти невероятное понимание. «Может быть, это доверие», – подумала мельком Мария Сергеевна, но она тотчас перестала думать об этом. Меньшенин открыл сердце. Закованное в панцирь, оно едва-едва качало кровь, и даже на глаз было заметно, как плохо оно сокращается. И стоило Меньшенину сделать первый надрез перикарда, как разрез начал расходиться. Марии Сергеевне еще не приходилось такого видеть, и она вся внутренне сжалась: показалось, что сейчас произойдет катастрофа. Но ничего не случилось – только начало падать артериальное давление. И только тут она услышала голос анестезиолога – ровный и сухой, точно лишенный жизни. Этот человек не понизил тона, не дал своему голосу выразить даже встревоженности, он просто, как, наверно, всегда, проговорил: «Давление…»
– Сколько? – спросил Меньшенин.
Анестезиолог ответил и начал готовиться к внутриартериальному переливанию крови.
Местами перикард уже обызвестковался. Мария Сергеевна чувствовала под пальцами сквозь перчатки крупинки кальция.
Операция продолжалась уже больше часа. Руки Меньшенина лежали по краям раны недвижно, и сам он стоял выпрямившись и глядел прямо перед собой – ждал. И Мария Сергеевна посмотрела ему в лицо. Собственно, лицо его было закрыто маской и оставались одни глаза. И она сейчас не заметила, что они у него маленькие и сидят глубоко под бровями. Он думал, и глаза его показались Марии Сергеевне огромными, словно они занимали все лицо. Это продолжалось минуту, полторы. И все это время Меньшенин стоял, не меняя позы…
Он убрал перикард до самого устья полых вен, иссек спайки аорты и легочной артерии. Казалось, руки его, толстые, красные даже сквозь перчатки, не движутся, а они двигались – одни пальцы и крохотный, похожий на перышко, скальпель.
И снова прошел час. И снова была остановка – падало артериальное давление. Одно время грозно нарастал шок, и с ним справились. Чего это стоило Меньшенину – можно было видеть: желтый от частых стерилизаций халат на груди промок от пота, крупные капли нависли на бровях, ползли по переносице…
Мария Сергеевна сделала безотчетное движение – вытереть этот пот, и рука ее с марлевым шариком уже готова была протянуться, но Меньшенин обернулся к операционной сестре, что стояла со своим инструментальным столиком справа от него. И Мария Сергеевна поняла, что она чуть не сделала это над открытой раной. У нее даже в груди похолодело, и она подняла смятенный взор на Меньшенина.
Собственно, перикардэктомия была уже произведена. И сразу же на столе у Коли стало медленно падать венозное давление.
Мария Сергеевна нечаянно встретилась взглядом с черными сияющими и удивленными глазами сестры.
Эту операцию потом она могла вспомнить с любого мгновения и удивительно подробно, точно переживала все заново.
Запомнилось, как появился Скворцов. Он встал так, чтобы взгляд Меньшенина упал на него.
– Игнат Михалыч, – сказал Скворцов, – там пришел завкафедрой рентгенологии. Вы позволите ему присутствовать?
Меньшенин никак не мог вспомнить рентгенолога, хотя вместе с ним смотрел сердце Коли. Помнились только массивные мягкие плечи и запах «Огней Москвы».
– Ну пусть, – сказал он после паузы, во время которой уже не думал о рентгенологе.
Когда ранорасширитель открыл переднее средостение, сквозь панцирь перикарда почти не передавались толчки сердца.
– Видите? – впервые сказал Марии Сергеевне Меньшенин. – Надо освободить от спаек устья вен и аорты… И легочной артерии.
– Игнат Михалыч, – сказала она, – тут близко диафрагмальные нервы…
– Я вижу, – сказал он. – Все равно – иначе не было смысла…
Рентгенолог был уже тут. Он стоял возле столика службы крови, и лицо его, белое и полное, ничего не выражало. Он даже без холодного любопытства смотрел издали на операционную рану. И ждал. Мария Сергеевна поняла, чего он ждет – материала для диссертации.
Вся операция продолжалась три часа сорок минут. Но когда был наложен последний шов и когда Меньшенин выпрямился и бросил в таз последний иглодержатель, – операционная со всем, что там было, поплыла перед глазами Марии Сергеевны. Смертельно, нечеловечески хотелось сесть.
Меньшенин снял полиэтиленовый гремучий фартук. Потом глухо проговорил:
– Благодарю всех. – Выходя из операционной, он содрал с рук перчатки и сдвинул маску под подбородок. Старшая сестра проводила его взглядом и, улучив мгновение, словно за каким-то делом, подошла к выходу и стремительно подняла одну из перчаток. Мария Сергеевна грустно усмехнулась про себя: будь она помоложе – она сделала бы так же. И эта усталость, и чувство пережитой опасности, и сознание того, что она делала, может быть, впервые в жизни самое настоящее, делала, забыв себя, до полного самоотречения, – наполнило ее до краев.
Она медленно побрела вдоль коридора, потом спустилась по лестнице в вестибюль, как была в операторском халате, местами испачканном кровью. И только внизу, в вестибюле, увидев родителей Коли, поняла, что именно к ним она сейчас и идет.
– Операция закончилась, – сказала она. – Все пока хорошо.
Она перехватила полный ужаса взгляд маленькой бесцветной женщины, обращенный к ней, лотом догадалась, что женщина видит на рукавах ее халата кровь своего сына. Она смутилась и сказала:
– Простите. Но операция закончилась. Пока все хорошо…
* * *
Пожалуй, единственным на свете человеком, который ничего не знал об Ольгиных делах, кто не задавал ей вопросов, была Ирочка, Людкина дочь. Людмила уставала: работала, училась, стирала дочке белье, готовила ей обед, мечтала купить транзисторный магнитофон, которые только что появились в продаже, потому что до самозабвения любила музыку, любила своего хирурга, который был где-то далеко, и в реальное существование которого Ольга не верила; была суровой, деловой и в то же время суматошной и мягкой. И все это уживалось в одном человеке. И все же она, Людмила, была чрезвычайно цельной натурой, и такою она виделась Ольге, и такую ее Ольга, – она уже сознавала это, – полюбила. Иногда они весь день проводили вместе на работе в клинике, утром вместе ехали туда через весь город в переполненном трамвае, вечером также возвращались вместе, и тоже в переполненном трамвае, и тоже через весь город. И потом весь вечер были вместе. И когда наконец Ольга добиралась до своей постели – ног она под собой не чуяла и засыпала беспробудным, похожим на глубокий обморок сном без сновидений, без мыслей. Но трижды в неделю Людмила уходила на лекции с тем, чтобы вернуться к полуночи последним трамваем. Иногда ей нужно было в библиотеку. И тогда Ольга оставалась с Ирочкой.
Девочка играла, рисовала, и ее почти не было слышно. Ольга сама тормошила ребенка, усаживала рядом с собой и принималась читать. Но найти что-нибудь почитать Иринке в комнате было трудно. Ольга сама приносила книжки. А когда не было книжек – рассказывала. Она пересказала Ирочке все оперы и все балеты, которые знала, все легенды – про Геракла, и про Антея, про Бову-королевича, припомнила все до крохи, что сохранила ее память из русских былин и сказок, которые они проходили в школе. Чувство неясной вины овладевало ею, когда она оставалась с этим молчаливо серьезным ребенком, и она изо всех сил старалась сделать так, чтобы Ирочка повеселела. Иногда, в день Людмилиных лекций, Ольга, взяв Ирочку из садика, шла с нею в магазин «Счастливое детство». Ирочка смотрела на игрушки пристально и строго своими большими еще неясного цвета глазами, не произнося ни слова. Если у Ольги были деньги, она обязательно покупала что-нибудь – куклу, игру. Кукла у Ирочки в тот же вечер обретала свое место в уголке, и она подолгу сидела напротив и смотрела на кокетливую красавицу с неподвижным взглядом.