Текст книги "Морпех. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)
Глава 21
Затишье кончилось приказом. Немца погнали по всему фронту, и нашу роту вместе со всеми двинули вперёд – преследовать, давить сапогами на пятки, щекотать нервы и спину пулями, не дать зацепиться и закрепиться.
Мужикам оно почти непривычно – тактически‑то в наступления ходили, и не раз, но в стратегическом такого уровня участвуем впервые. Немцы, собаки страшные, уходили грамотно, складно, злобно огрызаясь на каждом рубеже, активно засыпая дороги за собой минами и оставляя заслоны для прикрытия.
Наша разведрота осторожно шла перед полком, проверяя каждый хутор, каждую рощу, каждый мост – все места, откуда могло неожиданно прилететь. Лев нынче командует парочкой молодых саперов, которых нам прислали в усиление. Фугасов сняли уже немало – все легло в арсеналы, и, может быть, однажды применится.
Первый после Орджоникидзе нормальный бой был коротким и несерьезным – надо было выбить из деревушки немецкий заслон. Пока бойцы отвлекали немцев и подавляли огнем, мы с Лунарем и Хасановым подобрались в ночи к дому с пулеметом. Решив проверить, я указал форточнику на узкое окошко над глухим торцом дома, и тот бесшумно и быстро скользнул в него. Через тридцать секунд замолчал пулемет, внутри дома грохнула граната, а потом на крылечко вальяжно выбрался улыбающийся Лунарь:
– Входите, гости дорогие – чем богаты, тем и рады!
– Годится, – одобрил я.
– Дык дело знакомое, – он пожал плечами. – В окно влезть – это мы завсегда.
На другом хуторе нас чуть не подловили: немец подпустил разведку вплотную и ударил из трёх пулемётов разом, и если бы не Лунарь, снова ушедший огородами дому в тыл, нам бы пришлось пытаться уползать, и совсем не бескровно. А дорогу за хутором немец засеял минами так густо, что Лев провозился полдня, ползая по мёрзлой пахоте и выковыривая взрыватели. Он ругался, что немец на отходе стал аккуратен, как никогда: злобу мы ему повыбили, но хренов орднунг никуда не делся.
Пополнение потихоньку осваивалось, немножко обстреливалось, училось часами сидеть неподвижно с биноклями и блокнотами в руках, ползать по промерзшей земле и стараться не подставляться. Первое время – почти в полигонных условиях, но когда мы получили возможность и приказ осесть на новых позициях, убило Гришку из второго взвода – он ходил по нужде и от общего спокойствия сделал это неправильно, в полный рост. Дырка над бровью появилась будто сама собой, а приглушенный звук с запада пришел в момент, когда тело упало на землю.
Снайпер. Пришлось двигаться очень аккуратно и не высовываясь. Второй салага, мой тезка‑Василий, неосторожно высунулся к полудню. Один выстрел, одна голова. К вечеру простреленных голов стало четыре. Люди перестали высовываться вовсе, ходили по окопам согнувшись в три погибели, перебегали открытые места рывками, и всё равно кто‑нибудь то и дело ловил пулю – стоило замешкаться на лишнюю секунду, стоило забыться. Позиция замерла, вжалась в землю. Невидимый стрелок на том берегу вымуштровал нас за один день лучше любого старшины: мы разучились стоять в рост.
Рота узнала эту манеру раньше, чем я успел сказать вслух. По окопам пополз шёпот, и в этом шёпоте было имя, которое мы не произносили с самого перевала.
– Это тот самый… – шептались те, кто помнил. – Грубер. Который на перевале наших клал.
– Всё, поляжем тут все, – бубнил кто‑то за бруствером, вжавшись в землю. – От него не спрячешься, он через всё видит.
– Крестись, не крестись, а придёт твой черёд…
Я слушал этот скулёж, смотрел на трясущиеся губы мужиков, которые не стеснялись бегать на пулеметы и гранаты, видел как салаги сжимаются в перепуганные, ни на что не годные комки, и зверел – нельзя давать одному мудаку с оптикой так закошмарить целую роту.
– Грубер, – подтвердил Хасанов рядом со мной, не спрашивая, а утверждая.
Он лежал за бруствером с винтовкой Журавлёва и недобро смотрел на тот берег:
– Его работа. Почерк его.
– Ну Грубер, и че⁈ – громко, чтобы все слышали, ответил я. – Кончайте вы из него чёрта лепить. Это не нечистая сила, это мужик с оптикой. Через стену он не видит, сквозь бруствер не бьёт и по воздуху не летает. Он бьёт только по тем, кто высунул башку. Не высовывайтесь, мать вашу, и хрен он че сделает!
Бойцы притихли, но по лицам я видел: не убедил. Миф уже сидел в них крепче любого приказа, и это бесило больше всего – пока они трясутся, немец выиграл, не отстреляв руками одного снайпера и пары обойм.
Подтверждение пришло вечером. Мужики из четвертого взвода во главе с Гацоевым притащили с ничейной полосы убитого немецкого наблюдателя, и в его сумке нашёлся складной ножик с наборной ручкой, а на прикладе его карабина – мелкие насечки, зарубки. Много. Такие мы видели и раньше, на других немцах из его команды: считают убитых, гордятся. За месяцы, сами того не желая, мы собрали из Грубера и его отряда целую легенду – по крохам, по вещам с убитых. Для бойцов из этих обрывков сложился не человек, а тень, ходившая за нами с самого прибытия на Кавказ. Для меня – обычный немецкий стрелок, хороший, опытный, но человек, а не тень. И вот эта разница между тем, как видел его я и как видели его они, сейчас сильно портила боевой дух и боеспособность роты. Он был здесь.
– Он за нами пришел, – прошептал Гурьев.
– Ты‑то куда, бычара тупорогий⁈ – взорвался я. – Эти, молодые, хер с ними, они в штаны сраться не отучились, но ты‑то, мать твою, с пулеметом по горам крымским скакал!
Гурьев вжал голову в плечи и как пацан начал заливаться краской.
– Прорывались, мать твою! – продолжил орать я. – Через кольцо, сука, без патронов, с голодухи!
Кто‑то из бойцов взял тот ножик, повертел, стал считать зарубки вслух, и над окопом снова пополз этот тоскливый, обречённый шёпоток: сколько же он наших положил, да разве такого достанешь, да мы для него как в тире… Молодой салажонок рядом побледнел и мелко крестился, уставившись на нож, как на гадюку.
Вот тут меня и переклинило.
– А ну дай сюда! – я выдернул ножик, швырнул его в снег.
Повернувшись к тому, кто громче всех ныл про «в тире» – здоровому лбу, который пришел к нам в декабре – я от всей души втащил ему кулаком в рожу. Он сел в снег, хлопая глазами. Я сдёрнул с его плеча винтовку, поднял над головой, ткнул пальцем в приклад.
– Гляньте сюда все! – заорал я на весь окоп. – Тут зарубок два десятка! Это чьи? Это его, вот этого героя, что сейчас сопли пускал! Так он что, тоже колдун⁈ Тоже через стены видит⁈
Я прошёлся вдоль окопа, раздавая оплеухи самым жалким, хватая винтовки у бойцов, показывая приклады – и почти на каждом были зарубки, у кого пять, у кого десять, у кого больше.
– И у тебя! И у тебя! На круг тут пара сотен наберётся, если сложить! Так вы что же, все двести немцев наколдовали⁈ Или всё‑таки настреляли, руками, глазами, как люди⁈ Вы че, ягнята беспомощные, чтоб одного стрелка бояться⁈ Вы – воины, мля!!! Ишь ты, сука, «за нами прише‑е‑ел…», – передразнил. – С запада шмаляет, бараны вы тупорылые! Какой нахер «пришел», если он роняя кал со своим херовым Вермахтом от нас сваливает⁈ Ну‑ка яйца в кулак собрали!!!
Устыдившаяся позиция молчала. Здоровый лоб утёр кровь с губы и полез поднимать из снега свою винтовку. Ни черта я, конечно, этим ором мифа из них до конца не выбил – страх такая штука, кулаком не вышибешь – но панику сбил, и то дело: люди подобрались, перестали трястись, начали хотя бы огрызаться в ответ. Уже не стадо.
Хасанов всё это время молчал в стороне, а потом подобрал из снега тот брошенный ножик, повертел.
– Свиделись, – проговорил он тихо, не мне, а самому себе. – Ну, здравствуй.
Вот у него с немцем был не миф – у него был счёт. И с этого часа началась их дуэль. Хасанов принял вызов молча, всем существом. Он перестал спать нормально, перестал есть с нами у котла – он теперь жил на позиции, с винтовкой, изучая тот берег час за часом, запоминая каждое окно, каждый пролом, каждую тень. Контрснайперская работа – это не стрельба, это терпение и голова: не подставиться, обмануть, вычислить, где враг устроит лёжку сегодня, и оказаться там, где он не ждёт. Хасанов знал это ремесло, а теперь пытался применить на практике.
Он выкладывал на бруствере каску на палке, чуть двигал её, будто высунулся человек – и ждал, не клюнет ли немец, не выдаст ли себя выстрелом. Он менял позицию по десять раз на дню, никогда не бил дважды из одного окна, уходил в тень, стрелял из глубины комнаты, чтобы вспышку не было видно. Он думал за двоих – за себя и за немца – пытаясь влезть тому в голову, угадать, где немец ляжет завтра, куда переберётся, какую приманку сочтёт настоящей.
Я был рядом, помогал чем мог – второй парой глаз, приманкой, разговором – но понимал ясно: это не моя дуэль. Это дуэль Равиля. За Журавлёва, чью винтовку он держал в руках. За Амана, которого снял такой же дальний выстрел. За всех, кого выбил из нас пролом напротив там, в городе. Я мог быть при нём, но выйти за него не мог – в этом деле каждый за себя.
Первый ход Хасанов выиграл терпением. Он двое суток караулил одно окно на том берегу, из которого, по его расчёту, немцу удобнее всего было следить за нашим левым флангом. Двое суток – почти не шевелясь, пропуская еду и сон. На третьи в том окне мелькнула тень: немецкий наблюдатель, что работал на Грубера, его глаза, высунулся на секунду сменить место. Хасанову хватило этой секунды. Один выстрел – и на том берегу стало на одного корректировщика меньше. Но самого Грубера Хасанов не достал: тот не подставился ни на миг, а под вечер, будто в насмешку, положил у нас ещё одного – показал, что жив, что рядом, что игра только началась.
А на следующий день немец ударил ближе. Хасанов лежал на позиции, а рядом, в двух шагах, устроился боец из его прикрытия – подавал воду, следил за соседним сектором. Выстрел с того берега снял этого бойца наповал, в голову, в двух шагах от Равиля. Грубер мог взять самого Хасанова – тот был открыт – но выбрал соседа. Это было послание, и Хасанов его понял: я вижу тебя, я могу тебя достать, но пока не хочу.
– Он со мной играет, – процедил Хасанов сквозь зубы, белый от злости. – Дразнит. Ну ничего. Кто злее, тот и переиграет.
Вот этого я и боялся – что он в злости полезет на риск, подставится, начнёт бить не по расчёту, а по обиде. Но говорить было бесполезно.
Один раз немец едва не достал и его самого. Хасанов сменил позицию, приподнялся на новом месте – и пуля выбила щепу из рамы в ладони от виска, так близко, что его осыпало крошкой. Он рухнул обратно, замер и потом долго лежал не шевелясь, а когда сполз с позиции, руки у него чуть подрагивали – не от страха, а от того злого охотничьего азарта, который хуже страха.
– Хитрый, гад, – Хасанов сполз с позиции затемно, злой, вымотанный. – Он меня чувствует. Знает, что я на него вышел, и играет. Ничего. Кто кого перетерпит.
Я хотел сказать ему, чтоб не зарывался, чтоб не лез на рожон в азарте – но не сказал. Он и сам всё знал, а под руку такое говорить бесполезно.
Дзагоев вел себя неправильно – такой у майора был характер, пулям не кланяться. Что в обороне, что в атаке – он стоял почти в полный рост, лениво прикрываясь укрытиями. Я давно забил на предупреждения – майор старше телом и званием, поэтому советы и просьбы последовательно игнорировал. Поутру он поднялся на наблюдательный пункт – посмотреть на новый рубеж, подумать – и встал у пролома в полный рост, как привык.
Выстрел пришел не сразу, словно Грубер не сразу поверил в настолько легкую и жирную цель. Пуля вошла высоко, в грудь, и к моменту, когда майора стащили вниз, к нам, его уже было не спасти. Старый горец понимал это и сам:
– Не суетись, капитан, – выговорил он чужим, слабеющим, угасающим голосом. – Отвоевался Дзагоев.
Напрасно санитар пытался затыкать дырку в груди – Дзагоев смотрел на меня снизу вверх, и в глазах его, как ни дико, не было ни страха, ни тоски. Он улыбался.
– Чего лыбишься? – не выдержал я. – Силы береги.
– Беречь уже незачем, – он даже усмехнулся этому. – Ты слушай, раз время есть… Я, капитан, свои горы отстоял. Немца сюда пустил – и назад выгнал. Родную землю ему не отдал, – он тяжело вздохнул. – Мужик прожил жизнь не зря, если родную землю отстоял. Значит, и помирать не страшно. Совсем не страшно, слышишь? Лягу вот в эту землю, в свою, как дед тот… как звали‑то… Пантелей. В свою лягу. По совести.
У меня в горле встал ком, и я не знал, что сказать человеку, который умирает довольным – такого не утешают, такому можно только пообещать. И я пообещал единственное, что имело для него цену.
– Отомстим, Асхар, – наклонившись, пообещал я. – Кровь за кровь.
Что‑то дрогнуло у него в лице – это было то самое, что ему нужно было услышать напоследок. Горцу нельзя уходить с открытым счётом, ему нужно знать, что за него отомстят, что кровь не останется неотплаченной – и я дал ему это знание, потому что больше дать было нечего.
– Верю, – выдохнул Дзагоев. – Тебе – верю…
Он умер спокойно, с этой своей улыбкой, глядя куда‑то мимо меня, в сторону родных гор. Я опустил его на землю и посидел рядом, пока меня не окликнули – потому что война не давала времени даже на то, чтобы проститься.
Гибель казавшегося бессмертным и незыблемым как сам Кавказ майора окончательно выбила из роты вяло шевелившийся после моих кулаков и ора боевой дух. Дзагоев был из тех командиров, за которыми идут не за страх, а за совесть – грубоватый, надёжный, свой, знавший эти горы как двор родного дома. Без него рота осиротела, и я чувствовал вокруг это молчание – тяжёлое, растерянное, какое бывает, когда из дома уходит хозяин.
Я принял командование, а к вечеру получил подтверждение – Гуров прислал коротко: капитан Сидорин временно принимает командование ротой. Ничего неожиданного – я и так тащил её половину боёв, и все давно смотрели на меня как на второго после майора. Но одно дело тащить, а другое – отвечать за всё. Не привыкать.
Мужики смотрели на меня, и в их взглядах не было ни удивления, ни сомнения – только ожидание. Они ждали, что теперь скажу я, куда поведу, как решу.
Первым своим приказом ротного я запретил высовываться на том участке вовсе – перевёл наблюдение на перископы и на Лунаря, который умел смотреть, не подставляясь. Пусть немец на том берегу ждёт наши головы сколько влезет. Вечером я нашёл Хасанова на его позиции. Он чистил винтовку Журавлёва в темноте, на ощупь, и не обернулся, когда я сел рядом.
– Слыхал про майора, – поделился он.
Не вопрос.
– Характер широкий был, – развел я руками. – Хер спрячешь.
– Пообещал?
– Пообещал, – кивнул я. – Так и так эту проблему решать придется, че бы не пообещать.
Хасанов помолчал, потом сказал, глядя в темноту на тот берег:
– Только чур мой выстрел первый, командир. За Тимофея я его начал – мне и кончать. А не выйдет у меня – тогда твой черёд.
Я не стал спорить. У каждого был свой счёт к человеку на том берегу, а очередь мы поделим потом. Главное, чтобы этот счёт вообще удалось предъявить.
Дуэль не кончилась. Грубер был жив, Хасанов был жив, и теперь между нами и тем берегом висела натянутая струна, которую кто‑то должен был порвать. У Хасанова с немцем был свой счёт, у меня – теперь свой, за Дзагоева и за страх моих бойцов.
Глава 22
В штаб батальона меня вызвали на третий день после того, как я принял роту. Он размещался в уцелевшем доме в поселке, и, когда я вошёл, над картой уже стояло начальство и ротные Ильюшин, Шеин и Васильев – коллеги теперь.
– Опять теряемся, Сидорин? – подколол меня комбат, едва я вошел.
– Виноват, командир, – козырнул я.
Почти и не опоздал.
– Об умениях товарища капитана заставлять командный состав ждать рапортовали еще в августе 41‑го, – заметил Боровой.
Я вспомнил старшину, в груди потеплело. Подошел, поздоровались за руку, и комбат поставил задачу. Суть – готовим общий полковой удар по всему участку, а нам придется разведать окрестности.
Одинцов водил карандашом по карте, рассказывал о соседях, разграничительных линиях, приданных средствах. Меня больше интересовали цели моей роты, но я терпеливо слушал и старался запомнить на всякий случай – вот так бои видят сверху, а я как‑то привык лицом в грязь. Комбат закончил и отпустил «стрелков», после чего поставил задачи мне, снабдив картой, на которую надо нанести разведанное и дав указания по языку:
– Нужен не первый попавшийся фриц, нужен офицер или писарь при штабе, с документами. Тут, – он ткнул в карту, в хутор за немецкой передовой. – По данным, стоит штаб их батальона. Далеко, за передним краем, влезть тяжело. Но твоя рота, капитан, по этому делу первая в дивизии. Вопросы?
– Никак нет, командир.
– Теперь второе. Пособие твоё по крепости, что я тогда заказывал, я передал. Толковое. По нему теперь других штурмовать учат. Так что ты, капитан, вроде как уже преподаёшь, сам того не зная.
– Спасибо, Андрей Евгеньевич, – поблагодарил я.
– Роту ты тянешь, – продолжил он. – И тянул давно, ещё при Дзагоеве, земля ему пухом. Наверху тебя заметили. Герой, командир от бога, людей бережёшь и дело делаешь. Есть мнение двинуть тебя выше – на батальон или в штаб, но придется поучиться. Сейчас, когда самое трудное позади, так и быть, отпущу тебя, – улыбнулся.
Боровой покивал – мнение разделяет.
– Разрешите отказаться, товарищ комбат.
Одинцов поднял бровь.
– От майора? От штаба? Ты подумай, не руби сплеча. Не каждому такое предлагают.
– Понимаю, Андрей Евгеньевич. Разрешите отказаться?
Комбат нахмурился:
– На каком основании?
– Пехотной гордости? – подозрительно прищурился Боровой.
– Никак нет, товарищ политрук, – улыбнулся я. – Просто война в поле дает мне иллюзию контроля над собственной жизнью там, где может прилететь в любой момент.
Глаза комбата округлились, карандаш со стуком упал на стол.
– И я – Чапаевец, возле моря воевал. Почти морпех. Это – важная часть моей идентичности, и это позволяет мне прыгать в узкий проход на МГ‑42.
Боровой играл морщинами на лбу, удивление комбата росло.
– Штабная работа важная и нужная, и я уважаю тех, кто ей занимается, но лучше всего на свете я умею другое, Андрей Евгеньевич, – подытожил я.
Одинцов долго молчал, глядя на меня, а потом усмехнулся в усы:
– Шуруй тогда в снегу лежать, морпех.
– Есть! – козырнул я и покинул штаб строевым шагом.
Каждому свое.
Полдня я просидел над картой и над тем, что принесла дневная разведка. Расклад вышел простой и поганый: в лоб к хутору не подойти – голое поле, простреливается насквозь. Значит, работаем по классике: ночь, малая группа, стык между немецкими позициями, где наблюдение пожиже.
Вечером собрал группу – ту же, с которой хожу не первый месяц и в которой уверен, как в себе.
– Культурная программа вечера, – объявил я над картой. – Хутор. В хуторе штаб немецкого батальона. Берем документы и, если повезет, фрица пограмотнее. Гацоев ведет. Гурьев наточит ножик…
– Всегда наточен, командир.
– … Хасанов прикрывает отход. Лунарь работает по основной специальности.
– Дык завсегда, – шаркнул ножкой форточник. – А что за фатера?
– Фатера богатая. С сейфом.
У Лунаря загорелись глаза – как у Кольки при виде пианино.
Через передний край просочились по стыку. Немецкое боевое охранение прошли так близко, что слышали, как часовой напевает под нос и притопывает, греясь. Гацоев провел нас в шаге от него – никто не хрустнул, не звякнул, не дохнул. Один раз над передовой взмыла осветительная ракета, и мы вжались в мерзлую пашню, пережидая ее мертвенный свет. Пронесло.
К хутору подобрались за полночь. Штаб – крепкая хата в центре: часовые, во дворе штабная машина, окна занавешены. Все как доктор прописал. Мы залегли в бурьяне и долго смотрели: считали часовых, засекали маршруты и смены. Поспешим сейчас – потом придется пробиваться с боем и сомнительными шансами. Посмотрели, посчитали, запомнили, придумали простой, но рабочий план и взялись за дело.
Гацоев с Гурьевым сняли двух часовых во дворе. Тихо – даже знавший чего ждать я ничего не услышал. Дальше я радушно указал вору на дом, и Лунарь с шутливым поклоном влез в окно. В доме спали немцы – за время лежания мы насчитали человек восемь, которые вошли и не вышли – поэтому малейшая ошибка Лунаря грозила провалом. Мы сидели, растворившись в тенях, глазели по сторонам и старались не нервничать.
Через пару минут изнутри тихо звякнула отодвинутая щеколда.
– Заходите, гости дорогие, – шепотом пригласил нас лыбящийся Лунарь.
Мы вошли. Нос защекотали знакомые, неприятные нотки.
– Перебил? – спросил я.
– Умаялись, пусть отдыхают, – скромно потупился он.
Гурьев одобрительно хмыкнул, и Лунарь с хозяйским видом повел нас вглубь дома.
– Ах, какой сейф, командир! – вздыхал он по пути. – Такой взрывай, сверли, пили – быстро не сдастся. Такой лучше всего с собой увозить для интимного общения.
Сейв и впрямь внушал – немецкий, здоровый, неубиваемый даже на вид. Лунарь присел на корточки, попросил тишины, прижал ухо и пальцы к дверце, тронул колесико.
Я стоял у окна и смотрел, как он колдует. Колесико шло по толике миллиметра. За стеной, в двух шагах, спали мертвые немцы, снаружи, вдалеке, спали и патрулировали немцы живые. До проверки постов время еще есть, но какой‑нибудь беспокойный фриц в любой момент может захотеть проверить.
Замок щелкнул. Лунарь выгреб из нутра пачки бумаг, карты, книжки в коленкоровых обложках и ссыпал добычу в мешок с той же безмятежной ухмылкой, с какой возвращал кисет в первый день.
– Без ухаживаний и предварительных ласк, – укоризненно покачал он головой. – Нехорошо.
Мы с документами выбрались из дома, не забыв поставить парочку растяжек в глубине, и тихонько направились к штабу, где вторая группа караулила подходящего языка. Почти сразу как мы подошли, повезло – язык нарисовался сам. Штабной писарь вышел из хаты до ветру – сонный, в накинутой шинели, ни о чем не подозревающий. Гурьев вырос перед ним из темноты, зажал рот и показал нож. Писарь обмяк, сходил до ветру прямо в штаны, и нам пришлось брезгливо его тащить.
Едва мы оказались за забором крайней хаты, хутор за спиной вспыхнул тревогой – взревели моторы, покатились команды, в небо взмыли ракеты, и в их дрожащем свете мы были как на ладони: группа с мешком и с телом поперек плеч. Немец кинулся всерьез – не пугнуть, а догнать и положить. Он понимал: мы уносим вещи подороже десятка его солдат.
Отходили огрызаясь, перебежками и перекатами: половина залегает и бьет, отсекая погоню, половина тащит, потом меняются. Гурьев волок обмякшего писаря, я с двумя бойцами держал хвост.
Первого нашего срезало почти сразу. Молодой, из недавнего пополнения, я его и по имени толком запомнить не успел. Ткнулся в снег и остался лежать, а немец бил по этому месту в три ствола, и подобрать его было никак.
У самого переднего края немец выкатил наперерез пулемет – засел сбоку от нашей тропы и начал поливать длинными, отрезая от своих. Мы вжались за мерзлую складку. Расклад нарисовался хуже некуда: впереди пулемет, сзади погоня, в руках добыча, ради которой все затевалось.
– Я мигом, командир, – Лунарь тронул меня за плечо и ушел в темноту ужом, как уходил в чужие окна всю свою жизнь.
Я потерял его из виду через два шага. Через минуту на пулеметной точке разорвалась граната, и дорога стала открыта.
– Проход чистый! – долетело из темноты. – Пошли, пока не очухались!
Мы рванули через проход. Гурьев на бегу швырнул последнюю гранату за спину, в самую гущу – рвануло, заорали, погоня сбилась, и этого хватило: проскочили стык и вывалились на нейтралку, к своим.
Хасанов прикрывал отход, и у самого стыка ошибся. Вместо того чтобы отсекать погоню, он замер на позиции, приник к оптике и повел стволом по тому берегу. Уже не прикрывал – охотился и чуть не доохотился: из тумана пришел выстрел, один, сбил с Равиля шапку и прошел в волоске от виска.
– Назад, мать твою! – заорал я.
Он отполз. Уже на нашей стороне я взял его за грудки:
– Тебе что было приказано? Отход прикрывать! А ты токовать уселся, глухарь! Тебя только что на палец не располовинило!
– Не располовинило же, – Равиль крутил в руках шапку с аккуратной дыркой.
– Сдай назад. Остынь. Это приказ.
Он промолчал. Так промолчал, что яснее любого ответа: не остынет. И злой был не на себя – на то, что немец опять оказался быстрее. Не испугался, а раззадорился. Вот это было хуже всего. А что сделаешь? На другой участок переводить? Ладно, попробую еще немного повразумлять.
Писаря разговорил Лев – вежливо, по‑немецки, с извинениями за грамматику. От такой вежливости писарь поплыл окончательно и выложил все, что знал, и еще немного сверху. Выходило, что стоять насмерть на нашем участке немец не собирался: тянул время заслонами и готовил отход на новый рубеж. Для наступления – лучше не придумаешь.
Документы ушли наверх в тот же день. Одинцов, говорят, остался доволен: взяли ровно то, что нужно, и ровно перед тем, как понадобилось. Вечером я чистил автомат и косился на Хасанова. Он сидел в стороне со своей пробитой шапкой и мерил дырку пальцем. Снова и снова. Прикидывал миллиметры.




























