Текст книги "Морпех. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
Глава 17
Смену на бугор прислали на второй день. Немцы смирились, не лезли, а мы отошли на окраины села, где было относительно спокойно, что в нашей ситуации приравнивается практически к отдыху в тылу.
Первым делом неплохо промерзшие мы конечно же отправились в баню – в уцелевшей хате поставили бочку, натопили в ней снега, затянули окна брезентом и как следует раскочегарили. Заходили мы в нее грязные, пропитавшиеся гарью, кровью и заиндевевшие, а через пару десятков минут, сдобренных уханьем и ударами эрзац‑веников, выбегали и падали в снег совершенно чистыми и распаренными докрасна.
Потом был сон – долгий, глубокий, без снов – и горячее из котла погуще: Федька наш курсы старшин еще не прошел, но коррумпировать поваров уже научился в совершенстве. Где‑то на третьей ложке на души снизошел особый тыловой покой: над головой – крыша, под боком – печь, а до немца километры. Рота отходила, сытые и выспавшиеся мужики травили байки, подкалывали друг дружку и вспоминали «битву за бугор» так же, как и все другие, которые получилось пережить.
– … Прет на меня – здоровенный, каска набекрень, брови – во! – рассказывал кто‑то из молодых, размахивая ложкой. – Ну, думаю, все, отвоевался, а сам – хоп, в сторону, а он – слыш? – споткнулся, и рожей в снег!
– Это он рожу твою разглядел, – не отрываясь от миски, прокомментировал Гурьев. – Я бы на его месте тоже споткнулся.
Грохнули.
– Вредный ты человек, Антон, – заметил Аман. – Зачем молодого обижаешь?
Гурьев начал поднимать на казаха удивленный взгляд, а тот продолжил:
– Он честно немца победил, – ухмыльнулся. – Лицом.
Рота загоготала, молодой насупился и с удвоенной силой взялся за кашу. Где‑то справа звучало ворчание Федьки на тех, кто лезет к очагу вне очереди. Дед Пантелей сидел с краю, аккуратно черпая ложкой, вдумчиво жуя и время от времени рассказывая тем, кто хотел слушать, о том, что в Царской армии кормили лучше, а к очагу тогда «поперек батьки» никто полезть бы и не подумал.
Шум, отдых и горячее радовали сильнее похоронок и писем, которые я писал половину сегодняшней ночи. Писал уже привычно, но хорошего в этом по‑прежнему ничего не нашел. Большую часть вещей народ, как обычно, разобрал между собой. Другая рука будет щипать табак из кисета, другая рука будет пользоваться ложкой, и другая рука допишет оборванное на середине строчки письмо.
Пополнения нынче поступают регулярно – страна пережила чудовищный хаос начала войны, адаптировалась, отработала мобилизационные механизмы, и в нашу роту новички влились уже на следующий день. Тихие, озирающиеся, смотрящие на надевших ради такого дела медали «стариков» со смесью страха, восхищения и надежды. Новичков выстроили во дворе, раскидали по взводам и отделениям, прикрепили к обстрелянным – рота снова обрела вес и плоть.
С новичками прибыли очередной комплект наград для «стариков» и свежие кадровые решения. Дзагоев читал с листа, кому чего полагается за взятие и удержание бугра, мужики получали и гордились. Все шло как обычно до момента, когда очередь не дошла до деда Пантелея. Медаль он взял, а от представления к ефрейтору крякнул и при всем строе заявил:
– Не надо.
– Чего «не надо»? – не понял Дзагоев.
– Ефрейтора не надо, товарищ майор, – спокойно объяснил дед. – Не возьму.
Старослужащие начали улыбаться и посмеиваться, салаги смотрели на деда вылупив зенки, Дзагоев поднял бровь:
– Молодым без мудрого командира трудно, отец.
– Вот и командуйте, товарищ майор, – подмигнул Пантелей. – А я, товарищ майор, при Царе‑батюшке в унтерах находился, в ту еще германскую. Наунтерствовался так, что не лезет уже. За землю русскую воевал, воюю, и воевать буду, а в коммуняки на старости лет не пойду!
Салаги издали почти синхронный удивленный вздох.
– Мне годов побольше, чем вашей власти, – продолжил Пантелей. – А России – и того больше! Царя‑батюшку, прости‑Господи, – размашисто перекрестился. – Пережила, и коммуняк переживет!
Боровой в этот момент как раз проходил неподалеку. Я был уверен, что политрук слышал деда – вон, лицо посмурнело, с шага едва заметно сбился – но спокойно поправил очки и пошел по своим делам дальше. Знаю – с дедом политрук много раз разговаривал, убеждал, попросту просил не мешать, и Пантелей в целом старался – жаль характер у старика ослиный.
– А немчура!.. – повысил голос Пантелей. – … Враг старый, враг страшный! Невмоготу мне, сынки, когда немчура землю родную топчет! Она, земля‑то, наша, что бы там коммуняки себе не думали!
– Так в том и суть, дед! – влез я, увидев зреющее недовольство на лице Дзагоева. – За то и стоим, чтобы земли и фабрики народу принадлежали!
Пантелей даже не удостоил меня ответом – отмахнулся и повернулся к Дзагоеву, козырнув:
– Разрешите идти, товарищ майор?
– В строй, – буркнул тот и продолжил церемонию награждения.
– Вредный ты, дед, – тихо вздохнул я, встав рядом с Пантелеем. – Сам‑то че хошь думай, но на пацанов‑то посмотри – у них же глаза горят от веры в светлое коммунистическое будущее.
– А пацанам похрен, в какую придурь верить, – отмахнулся он. – Хоть коммунизм, хоть аметизм, хоть в черта лысого. Потом поймут.
Дзагоев тем временем зачитал представление Кольки к званию сержанта. Пацан стоял, поджав губы – так же, как стоял над своим полегшим на бугре отделении.
– Вот говорят, якобы при Царе последний хер без соли доедали, – продолжил дед. – Не спорю – у меня два брата с голодухи померли малыми, но то ж не царя вина, а Бог урожая не дал. Зато в армии… – он приободрился, на лице появилась ностальгическая улыбка. – Хлеб душистый, не эти кирпичи пролетарские, – фыркнул. – Махорка забористая, да еще и на покупку чаю довольствие выделяли…
– А еще при Царе‑то у тебя хер стоял, – ухмыльнулся я.
– Ох я б тебя шпицрутенами, – мечтательно прищурился Пантелей.
– Не порти пацанам жизнь, дед, – попросил я. – Наслушаются, сказанут че‑нибудь, а не все вокруг как наш Боровой.
– Бывает же, – вздохнул Пантелей. – Жид, политрук, а с пониманием. Все бы коммуняки такими были, я бы может и в ефрейторы пошел.
– Дед.
– Вот заладил, – поморщился он. – Есть, командир, – козырнул.
Мне хватило. Колька тем временем отдал честь.
– Взвод теперь твой, – наставлял его Дзагоев. – Гоняй, учи, чтобы к следующему делу уже что‑то умели.
Колька возвращался в строй, а я видел на его лице вредные мысли – о том, как лежало в ряд его отделение. О том, что ими его звание оплачено. Пройдет, и однажды Колька поймет – есть только боевая задача и степень успешности ее выполнения: на остальное армия смотрит только через эту призму.
– Я таких, как ты, навидался, – вдруг добавил дед. – Ох редкий матерьял, – вздохнул. – Ходит человек, вроде себе на уме, шуткует‑дуркует, а как до дела доходит – вот тогда и видно, чем Бог наделил. Ты, командир, воин от Бога, и я тебя за это уважаю. Но коммуняк любить не заставляй – тебя еще и на свете не было, а меня «кулаком» окрестили, все отобрали, – вздохнул. – И было бы что отбирать – так, две коровенки, бычок да конь старый. Потом в газете читал – «перегибы на местах» назвали, – ухмыльнулся. – При Царя хотя бы не врал никто, крестьянин – ты крестьянин и есть, грязь под ногами бояр. А коммуняки – навроде как за крестьян и рабочих, да только самих же их и гноят.
– Государство в любом виде в первую очередь репрессивный аппарат, – пожал я плечами. – Всегда так было, есть и будет. А кто от кого воин – не знаю, я просто не умею больше нихера. Считаю – если одно дело делать умеешь, значит хотя бы его делать хорошо нужно.
Колька гонял свой взвод так, что я аж проникся сочувствием к салагам. С самого утра новоиспеченный сержант гонял их по разбитым огородам: перебежки, окапывание, гранатой (муляжом в виде камня) в цель по десятому разу, «повязку не терять», «не части», «подпускай ближе», «с брода уходи, там пристреляно» – вбивал и вбивал, раз за разом, без передышки и без жалости, до седьмого пота, до моментального отключения прямо там, где стояли при первых признаках команды «отбой». Ошибся – изволь ещё раз. Опять ошибся – ещё. Он не орал попусту, он именно учил, и так, будто каждая их промашка была не ошибкой в учебе, а гвоздём в крышку собственного гроба. И так оно и было.
Салаги роптали за глаза. «Зверь», «загонял», «сам без году неделя, а лютует». Я слышал и не вмешивался, потому что видел то, чего не видели они. Я видел, как этот пацан, у которого на щеках ещё пух не сошёл, за одну ночь на бугре превратился в командира. Я видел в нём себя и его самого, двухнедельной давности, зелёного ефрейтора, что поправлял Сеньке ремень.
Вечером я нашёл его у костерка на отшибе – он чистил оружие, один, отдельно от всех. Подсел рядом, посмотрел в огонь. Помолчали.
– Завтра вполовину меньше гоняй, – посоветовал я. – Отдохнуть перед делом нужно.
– Нормально, – буркнул Колька, не отрываясь от затвора.
– Приказ, – надавил я.
– Есть, – уныло козырнул он и добавил. – Мертвым отдых не нужен.
– Кто мертвый – кто нет, не тебе решать, – покачал я головой. – Кто‑то из жопы, как мы, вылазит раз за разом, а кто‑то на ровном месте мрет. Дальше ближайшей задачи стараюсь не думать, и ты так делай – за рефлексии у нас политрук отвечает.
– Дед говорит, что власть у нас преступная, – отложив затвор, повернулся ко мне Колька. – А как «преступная», если батю и мамку моих в школе выучила, на завод устроила и из пятистенки в дом с водопроводом переселила?
– Да ты его слушай больше, – хмыкнул я. – Чем старше человек, тем ему своя молодость краше кажется. Ты вон тоже лет через двадцать‑тридцать своим детям с внуками рассказывать будешь, как они неправильно живут.
– Не буду войну вспоминать, – поджал Колька губы. – Сашке обещал, что лейтенантом стану, а дальше – баста. Уволюсь. Музыку играть буду. У меня хорошо получается.
– Покажешь, – хлопнул я его по плечу. – Ща с гор слезем и по городам пойдем, там инструмент найдется. А пока мужикам отоспаться дай.
– Есть.
Глава 18
Нас вернули в дело на четвёртый день, и вернули туда, где было хуже всего – на окраину Орджоникидзе, в каменный квартал, по которому проходила передовая. После передышки, после бани и тыловой тишины это било по нервам вдвойне: только‑только отпустило, и снова на самый край.
Квартал я оглядел с чердака углового дома. Трехэтажки из кирпича и бетона стояли в ряд, в части домов зияли проломы, а внутри, как в домах и бывает, нас ждали лестницы, комнаты и подвалы с чердаками. Немец сидел в застройке напротив, через улицу и через пустырь, мы – в своей, и между нами лежало полсотни метров битого кирпича и мёрзлых воронок. В таком месте бой идёт не по фронту, а по этажам и подвалам, из комнаты в комнату, и сплошной линии нет – есть слоёный пирог, где на первом этаже можешь быть ты, на втором немец, а в подвале снова ты.
– Держим этот дом и соседний, – объяснил нам штабной майор. – Отдадим – немец простреливает весь квартал и выходит нам в тыл. Гуров сказал стоять насмерть. Резервов у него нет, всё бросил сюда.
Здесь «стоять насмерть» значило, что второго шанса взять город у немца не будет. Он об этом знает, поэтому не станет жалеть сил. Значит, будем стоять – до полного уничтожения противника.
Роту я распихал по этажам и подвалам двух домов, стыки прикрыл пулемётами, наблюдателей посадил повыше. Отделение Кольки поставил на первый этаж углового, на самое острие: я нарочно сунул их туда, где сержант будет рядом, потому что для его салаг это был первый настоящий бой, а первый бой в городе ломает быстрее всего. Колька всё понял, ничего не сказал, только зыркнул и повёл своих вниз, коротко бросая по дороге, куда встать, откуда бить, где держать гранаты под рукой.
Немец ударил утром. Сначала отработала арта – долго и тяжело, она крошила верхние этажи, на нас сыпались кирпич, штукатурка и битое стекло. Я вжался в угол подвала и пережидал, чувствуя, как дом над головой ходит ходуном. Потом огонь ушёл вглубь квартала, и в наступившей звенящей паузе я услышал то, чего ждал: короткие свистки, чужие команды, топот. Пошли штурмовые группы.
– К бою! – я рванул наверх, на первый этаж.
Они шли короткими бросками через улицу, от воронки к воронке, прикрывая друг друга огнём. Первую группу мы встретили почти в упор из окон и проломов, положили половину на мостовую, но остальные дотянули до нашего дома и ввалились в него с торца. Бой сразу распался на десяток отдельных схваток по комнатам.
Немец лез с этажа на этаж, мы выбивали его обратно. Всё смешалось в тот самый слоёный пирог: на первом этаже сидели мы, на втором закреплялся немец, над ним, на третьем, снова были наши, и каждый лестничный пролёт простреливался так, что сунуться в открытую значило поймать очередь.
Один этаж соседнего дома мы за утро потеряли и отбили трижды. В последний раз я пошёл туда сам, с группой: мы поднялись по внешней стене через выбитые окна, минуя простреливаемую лестницу, ввалились немцу в спину и вычистили его из двух комнат прежде, чем он сообразил, откуда мы взялись.
В одной из комнат немец схитрил: оставил бойца лежать среди своих мёртвых, и тот, когда мы прошли мимо, приподнялся с автоматом нам в спину. Гурьев успел раньше – развернулся и срезал его от бедра, не раздумывая. После этого мы каждого лежачего на всякий случай трогали стволом и при малейших подозрениях делали контрольный. Лев, идя впереди, дважды находил на проходах растяжки – немец успевал минировать даже в этой тесноте – и оба раза снимал их, матеря того, кто их ставил, на двух языках сразу.
На одном из этажей мы с немцем стояли через пол: он на нижнем, мы – на верхнем, и оба знали, что другой прямо рядом, за перекрытием. Пошла игра в гранаты – он кидал в дыру нам, мы швыряли ему в ответ. Я приноровился ловить момент и бросать сразу после его броска, чтобы наша легла, пока он не отскочил. Кто‑то из наших отскочить не успел сам – рвануло близко, посекло осколками двоих. Дыру эту мы в конце концов заткнули, положив на неё толстый платяной шкаф и накидав битого кирпича.
В самом угловом доме немец захватил второй этаж и поставил там пулемёт – в комнате над лестницей, так, что простреливал и пролёт, и вход в подвал, и половину первого этажа через дыру в полу. Сунуться к нему по лестнице значило лечь на ступенях, закидать снизу гранатами не выходило – он сидел за перекрытием, в мёртвой зоне. Пулемёт держал нас намертво и запирал единственный ход наверх.
– Лев! – крикнул я и показал на потолок.
Сапер подполз, посмотрел, кивнул и принялся устанавливать заряды.
– Щас, Гансик, щас все будет… – шептал он себе под нос.
Лев приладил и размотал шнур, мы отошли, вжались в стены, и сапер поджег. Рвануло глухо и коротко. Потолок над нами вспучился и рухнул вместе с перекрытием, с балками, с пулемётом и с теми, кто за ним сидел. Немцев сбросило вниз, в облаке пыли, кирпича и щепы. Мы добавили радости огнем в упор. Когда пыль осела, из‑под завала торчал только искорёженный ствол и ничего живого.
– Готово, – Лев отряхнул колени и невозмутимо смотал остаток шнура. – Путь наверх свободен.
– Красиво, – оценил я.
Наверх пошли сразу, пока немец не опомнился. Гацоев повёл группу через освободившийся пролёт, и на третьем этаже снова закипело – комната за комнатой, гранатами и в упор. Немец огрызался из дальней квартиры, но мы зашли к нему и в дверь, и через пролом в стене разом, и через несколько минут этаж был чист. Дом снова стал наш весь, сверху донизу, – до следующего немецкого наката.
Накат не заставил себя ждать. Немец полез отбивать дом, и на этот раз вперед пустил огнемётчика. Я увидел его из окна – приземистую фигуру с баллонами за спиной – и по спине пробежал холодок. Горелым в эту войну пахло не раз, но огнемёт в тесноте, где не разбежишься, это отдельный вид смерти. Он плюнул струёй в нижнее окно соседней комнаты, оттуда ударило жаром и гулом, заорал кто‑то из наших. Я вскинул ППШ и высадил в огнемётчика половину диска, баллоны за его спиной сдетонировали, и немца охватило его же пламенем, разом, целиком. Он катался по мостовой живым факелом, а мы не стреляли. Комнату, куда он успел плюнуть огнём, затянуло чёрным дымом, и того, кто там кричал, мы вытащить не успели.
Через улицу, из окна дома напротив, бил немецкий пулемёт – грамотно, не давая высунуться, держал под огнём весь наш фасад. Я приказал Хасанову заняться им. Равиль ушёл на верхний этаж с винтовкой Журавлёва, устроился в глубине комнаты, в тени, и повёл свою тихую охоту – терпеливо, по вспышкам и по шевелению в чужих окнах. Пулемёт он к полудню заставил замолчать, но окна напротив были не одни, и кто‑то оттуда продолжал бить по нам – редко, метко, наверняка. Хороший стрелок сидел в одном из тех проломов. Я это отметил и до поры забыл: забот хватало и без него.
Хуже стрелка была немецкая арта: она била по нам слишком точно, а значит, кто‑то её корректировал. Корректировщика я нашёл глазами не сразу – он сидел на чердаке крайнего дома в «немецкой» части застройки, у слухового окна, и оттуда наш квартал был ему виден как на ладони. Достать его через улицу мы не могли, а пока он сидел там, каждый накопленный для контратаки взвод накрывало прежде, чем он успевал подняться.
– Гацоев, – позвал я. – Сними мне эти глаза.
Гацоев взял троих и ушёл низом – через подвалы и проломы, в обход, туда, где застройка смыкалась вплотную и можно было перебраться на их сторону, не выходя на улицу. Мы ждали, злились и надеялись. Гацоев вернулся через полчаса, оцарапанный и довольный, вытирая нож.
– Не будет больше глядеть, – только и сказал он.
Арта бить не перестала, но эффекта от нее для немцев стало меньше.
Еще одной проблемой была связь – она рвалась каждые полчаса. Тюрин, наш связист, ползал под огнём вдоль провода, искал обрыв, сращивал концы окоченевшими пальцами.
Без него мы оставались глухонемыми – ни доложить штабу, ни вызвать миномёты – и связист это понимал, поэтому лез туда, куда человек по своей воле не полез бы. Один раз это решило всё: когда немец начал копиться за домами для нового броска, я по восстановленной Тюриным линии дал Цораеву ориентир, и мины легли точно в накапливавшуюся пехоту, разметали её прежде, чем она поднялась. Самого Тюрина тогда зацепило осколком в руку, но провод он дотянул. Верещагин, наш санинструктор, увёл его в тыл – злого и матерящегося на то, что «недоделал».
Верещагин весь день ползал по этажам с сумкой, вытаскивал раненых из‑под огня, перетягивал, тащил в подвал. Работа у него была без оружия и другая, зато под теми же пулями, что у всех. Я не раз видел, как он перебегает простреливаемый пролёт с чужим телом на спине, пригнувшись, будто это могло его спасти. Кого‑то он дотащить успевал, кого‑то нет, но все бойцы как один желали ему в спину удачи, а кто постарше молились. Один раз при мне снаряд обрушил простенок и завалил бойца по грудь битым кирпичом. Верещагин полез к нему прямо под огнём, разгреб завал руками, вытянул. Боец был жив – помятый, оглохший, но жив. Санинструктор выволок его в подвал и тут же пополз обратно, за следующим.
Отделение Кольки держалось, и я, забежав к ним в середине боя, увидел то, ради чего мужиков гоняли в хвост и гриву. Салаги били не суетясь, подпускали, не частили, работали парами – как Колька и учил. Один, правда, сломался: молодой, безусый, в первый же час вжался в угол и не мог поднять головы. Колька не стал тратить на него злость, просто перекрыл его сектор сам и рявкнул соседу подстраховать. Другого срезало в окне – высунулся на полкорпуса дольше, чем надо, и очередь отбросила его вглубь комнаты. Выучка спасала не всех, но тех, кого спасала, было больше, чем в любом необученном пополнении.
К полудню из‑за домов напротив выползли две самоходки и стали бить прямой наводкой по нашим этажам. Сидеть в доме под таким огнем удовольствие на любителя – снаряд входит в стену, и целый угол комнаты складывается внутрь, погребая тех, кто не успел отскочить. Первый же выстрел обрушил простенок на втором этаже и завалил пулемётный расчёт, который мы судорожно откапывали под новыми разрывами. Одну самоходку достал из окна расчёт с противотанковым ружьём – в борт, под рубку, она задымила и встала. Вторая тут же всадила снаряд в это окно, и расчёта не стало. Под прикрытием брони пехота лезла злее, и следующий час мы почти не могли поднять головы.
Одна самоходка обнаглела – подползла вплотную к стене, чтобы бить в упор, и встала под самыми окнами, задрав рубку. Зря встала. Со второго этажа Гурьев уронил ей на моторную решётку связку гранат, точно, как гирю в колодец. Рвануло, потянуло дымом, машина дёрнулась и заглохла под стеной, а экипаж, полезший из люков, мы посекли сверху, не дав отбежать.
Патроны кончались по всей линии, а подтащить их можно было только через простреливаемый коридор первого этажа. Бросили жребий, честь выпала салажатам.
– Не добежите – все поляжем, – вдохновил я их на подвиг.
Пацаны посмотрели на коридор, на ящики, побелели – и рванули со всех ног. Немцы этого ждали, начали бить длинными, пули высекали крошку у самых ног, но пацаны смогли проскочить – свалились к нам с ящиками, живые и трясущиеся.
– Герои! – выставил я им оценку.
Следующий немецкий бросок оказался хитрее. Через улицу вдруг потянуло белым: они поставил дымы, чтобы перейти открытое место. Дым забил окна, застлал мостовую, и мы перестали видеть дальше двух шагов. Стрелять пришлось наугад, по звуку, по топоту в белой мути, и мы поняли, что немцы дошли только когда они полезли в окна прямо из дыма, в упор. Началась свалка вслепую, в дыму и грохоте, и несколько долгих минут никто не понимал, кто держит комнату. Дым осел – немца в доме уже не было, откатился, а на полу вперемешку остались и наши, и чужие.
В короткое затишье, когда немец откатился перевести дух, рыжий Пашка, зелёный балагур из соседнего взвода, весёлый конопатый парень, высунулся из‑за стены, снял с мертвого немца флягу, вернулся, понюхал.
– Шнапс! – объявил он. – Раз шнапс пошел, значит почти победа!
Мужики засмеялись, кто‑то потянулся к фляге. Через минуту, когда Пашка перебегал к соседнему окну, его достала пуля из пролома напротив – тот самый хороший стрелок – и парень упал, не выпустив фляги, и больше не встал. Смех оборвался.
Один из немецких бросков через улицу принял на себя Колька. Он засел с пулемётом в окне на своём остром краю – вспомнил, видно, что до сержантских лычек был вторым номером, а потом и первым – и, когда немец пошёл через открытое, положил его длинными, меткими очередями, не давая подняться. Салаги подавали ему диски, а он бил и бил, стиснув зубы, и уложил перед своим окном едва ли не взвод. Тот край, за который я боялся больше всего, он держал как влитой.
На главной лестнице углового дома немец в какой‑то момент попёр сверху вниз разом, целой группой – решил сбросить нас с первого этажа и закрепить за собой весь дом. На узком пролёте, где не развернуться и не отскочить, началась настоящая рукопашная: прикладами, ножами, кулаками, всем, что под руку. Я оказался в этой каше плечом к плечу с Пантелеем и Гурьевым. Гурьев бил ножом снизу вверх, коротко и страшно, Пантелей орудовал прикладом карабина, как дубиной, без всякой стариковской немощи, я вцепился в чьё‑то горло, повалил, добил чужим же штык‑ножом.
Кризис пришёл к трём часам. Немец продавил стык между нашими домами, вбил клин в подвал соседнего и стал растекаться оттуда по этажам, заходя нам за спину. Ещё немного – и он рассёк бы оборону надвое, и тогда оба дома посыпались бы один за другим.
– За мной! – я собрал всех, кто был под рукой: десяток бойцов, Гурьева, Пантелея – и повёл вниз, в подвал соседнего дома, выбивать немца обратно.
В подвале было темно, тесно и страшно. Мы дрались в чёрных коридорах на ощупь, по вспышкам, гранатами и ножами, в дыму и забивавшей глотку кирпичной пыли. Я разрядил диск, дальше бил прикладом и штыком. Кто‑то навалился в темноте – я успел рвануть его на себя и под нож, и только по запаху чужого табака понял, что немец, а не свой. Гурьев работал рядом, Пантелей держался вплотную, и спокойствие старика в чёрной мясорубке помогало нам всем. Мы выдавили немца из подвала, законопатили пролом, восстановили стык. Двоих наших там оставили – одного я в темноте так и не разглядел, второго вытаскивали уже мёртвым. Считать было некогда.
Дзагоев объявился в подвале сам, в разгар свалки, с последним, что у него было – горсткой бойцов из ротного резерва. Майор не отсиживался в тылу: пришёл туда, где рвалось, и привёл подмогу лично.
– Держишь, капитан? – крикнул он, вжимаясь в стену рядом со мной.
– Держу, товарищ майор! Стык законопатили!
– То‑то, – он сразу развернул своих на самый опасный проход. – Гуров велел стоять. Значит, стоим.
Аман нашёл меня наверху, когда я выбрался из подвала и переводил дух у окна, заново собирая в голове картину боя. Он поймал меня за рукав, как ловил всегда, и ткнул пальцем через улицу, влево, за разбитую водокачку.
– Командир, там! За водокачкой немец копится. Опять в обход целит, на левый дом.
Я посмотрел, куда он показывал – и правда, в мёртвой зоне за водокачкой собиралось серое, готовилось к новому броску на наш левый фланг. Аман засёк первым, как всегда, раньше всех.
– Молодец, – я уже разворачивался крикнуть на левый фланг, чтобы успели встретить. – Сейчас мы их…
Аман осел рядом со мной у окна. Просто осел, без звука, будто у него разом отказали ноги. Пуля прошла его грудь навылет – тот же пролом напротив, тот же стрелок, что снял Пашку. Я подхватил его, крикнул Верещагина, но по тому, как казах обмяк у меня на руках, понял, что звать поздно.
Времени не было. Немец за водокачкой уже поднимался в атаку, и, если бы я застыл над Аманом хоть на минуту, он вышел бы нам во фланг и снёс весь левый дом. Я опустил Амана на пол, к стене, и побежал на левый фланг – кричать, расставлять, встречать.
Обход мы встретили. В угловом окне левого дома сидел Абрек, молчаливый горец из соседнего взвода, стрелок от бога, и клал немца одного за другим ещё на подходе. С ним, с двух окон, мы срезали обход прежде, чем немцы успели развернуться в цепь.
Того стрелка из пролома напротив снял Хасанов. Я не приказывал – Равиль сам вычислил окно, из которого прилетело в Амана и до того в Пашку, и караулил его, пока немец не выдал себя вспышкой. Один выстрел. Хасанов вернулся, ничего не сказал, лёг обратно к своей бойнице.
Немец выдохся к вечеру. Он бросал на квартал волну за волной весь день, эти волны разбивались о нас, и откатился в свою часть застройки, оставив заваленные телами улицы и воронки. Мы удержали оба дома, но это была не победа, а конец долгого‑предолгого дня: по тому, как немец старался не отходить далеко, окапывался и укреплялся, я видел, что завтра он придет снова – больше идти им было некуда.
Ночью на позиции стало тихо, если не считать редких выстрелов и осветительных ракет над кварталом. Живые сидели по подвалам чёрные, оглохшие, вымотанные до предела. Санитары уносили раненых, мёртвых складывали в дальней комнате первого этажа, и Амана отнесли туда же, вместе со всеми. Салаги Кольки почти все уцелели – его наука в первом же городском бою окупилась, и он ходил теперь между ними тише обычного, пересчитывая своих глазами и не веря, как много их осталось.
Калюжный подсел ко мне в темноте, протянул кисет:
– Амана жалко. Хороший был. Глазастый.
– Хороший.
Пантелей опустился рядом со мной на битый кирпич, положил карабин на колени, помолчал, глядя в темноту за окном.
– Тяжёлый денёк, – сказал он наконец. – А завтра, чую, ещё тяжельше будет.
– Будет, – согласился я.
Говорить было больше не о чем. Мы сидели в темноте разбитого дома, слушали, как за стеной перекликаются немцы, и ждали утра, которое обещало быть хуже сегодняшнего.




























