444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Смолин » Морпех. Трилогия (СИ) » Текст книги (страница 29)
Морпех. Трилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 27 июля 2026, 09:30

Текст книги "Морпех. Трилогия (СИ)"


Автор книги: Павел Смолин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 38 страниц)

Глава 7

На взятой высоте нас сменили на третьи сутки. Пришла пехота из резерва, влезла в наши же ячейки, и хмурый немолодой капитан принял отметку с тремя цифрами так, будто мы отдавали ему не гору, а старый долг. Держать её теперь его забота, а у нас нашлась своя.

Дзагоев вернулся из штаба к полудню, собрал взводных и без предисловий развернул карту.

– Аул помните? – спросил он. – Мёртвый, с башней. Где я велел вам каждый камень запоминать.

Я помнил.

– Немец полез, как я и говорил. Через аул, – Дзагоев провёл пальцем по карте, от перевала вниз. – Приказ: занять и держать. Держим аул – держим проход. Отдадим – немец вытечет в долину, и тогда уже не мы его считать будем, а он нас.

К аулу вышли к вечеру и заняли его без единого выстрела – немца там пока не было, только следы: он приглядывался к месту так же, как когда‑то мы. Мёртвые сакли, слепые окна, осыпавшиеся кровли. Башня торчала над улочкой обломанным зубом, всё так же пробитая в боку старой пушкой. При Шамиле её взяли пушкой и терпением. Нам оставалось надеяться, что немцы решат обойтись без пушек.

Оборону мы с Дзагоевым планировали дотемна. Крайние сакли, что смотрели на подход – под огневые: камень в аршин толщиной держит пулю лучше любого бруствера. Пулемёты по флангам, с возможностью перекрестного огня. Цораев увёл миномёты за гребешок улочки, в затишек, откуда мог класть по подходу, сам оставаясь невидимым. Где камня не хватало, ковыряли окопчики. Всё как учили, только учили на равнине, а тут каждый камень норовил лечь по‑своему.

Господствующую высоту над аулом – тот самый отрог, с которого мы когда‑то разглядывали немецкое кострище – я отдал Журавлёву. Лучший наш стрелок, неразговорчивый, с оптикой на винтовке, он и без приказа знал, куда идти. Забрал в пару Хасанова, за его глаз, взял сухарей на сутки, воды и ушёл наверх ещё засветло. Сверху ему открывался и аул, и подходы, и дальше – откуда придёт немец. Глаза роты сели над ротой.

Немец пришёл наутро. Полез грамотно, без спешки: сперва накрыл аул миномётами, загнал нас в камень, а под разрывы пустил пехоту – егерей, короткими перебежками, от валуна к валуну, накапливаясь в складках подхода. Я сидел в крайней сакле, у пролома, смотрел, как серые тени перетекают снизу вверх, и ждал, пока их наберётся достаточно, чтоб Цораеву было по кому работать.

– Цораев! – крикнул я в сторону затишка. – По распадку, где сходятся!

Мины пошли через минуту. Первая легла с недолётом, вторая – точно в распадок, где егеря сбились перед броском, и там сразу стало тесно и страшно. Пулемёты ударили с флангов, перекрестно, как и планировали. Накат сломался, не дойдя до крайних сакель полсотни шагов.

На левом фланге егеря всё же прорвались ближе – десяток, накоротке, от камня к камню. Там держал Пузырёв со своим дегтярём, грузный, простуженный, весь бой поминавший немца недобрым словом. Он подпустил их вплотную и срезал длинной, во весь диск, зло и без разбора, а Гурьев с Гнатюком добили гранатами тех, кто залёг в мёртвой зоне. Левый фланг устоял.

Егеря откатились, оставив на подходе своих – неподвижные серые комки среди камней.

– Грамотно лезут, – сказал подошедший Дзагоев, вытирая лицо. – И грамотно уходят.

– Вернутся, – предположил я.

– Вернутся, – согласился он. – Такие место просто так не бросают.

Мы обошли позиции, поправили, чего требовалось, перераспределили патроны с гранатами. Внизу, на подходе, лежали мертвые враги, и до них пока было не добраться – немец наверняка держал склон под прицелом. Подождём.

К полудню бой затих, и в затишье люди чуть расслабились – кто жевал, кто дремал в тени сакли, кто, пригибаясь, перебегал от камня к камню по своим делам. Поляков возился у пролома в соседней сакле, конопатый, рыжий, в шинели не по росту – таскал цинки, суетился, рвался быть полезным. Необстрелянный ещё, он и в бою держался так, будто ему не терпелось всё сделать разом и всё правильно.

Он поднялся – на секунду, во весь рост, глянуть вниз, на убитых немцев, и в ту же секунду его отбросило назад, на камни. Далеко где‑то, на пределе слуха, коротко треснуло – и всё.

Я подполз. Поляков лежал навзничь, и помочь ему было уже нечем. Аккуратная тёмная точка под ключицей, навылет. Стреляли издалека, сверху и сбоку. Протянув руку, я закрыл пацану глаза. Что же ты так?

– Шальная, – неуверенно сказал кто‑то рядом. – Срикошетило от камня, бывает.

Шальная так не ложится – под ключицу, навылет, с далеким‑предалеким хлопком.

– А может и не шальная, – повернулся я к бойцам. – Не высовываемся – возможен снайпер.

Через полчаса свалило второго – бойца из ротных, немолодого уже, осторожного, из тех, кто зря не высовывается. Он приподнялся передать флягу, и его достали так же чисто, в грудь, с той же невозможной стороны. И вот тут по аулу пошёл шёпот.

– Снайпер, – скривившись, заключил Калюжный, вжимаясь в камень. – Один. Работает.

Все головы разом ушли вниз. Люди перестали перебегать в рост, поползли. Аул, минуту назад просто усталый, сделался местом, где нельзя поднять голову.

– Помните того фрица? – спросил Калюжный, не поднимая головы. – Из дневника, что Лев читал? Легендарного, что бьёт, где и цели не разглядеть. Мы ещё ржали.

Никто не отозвался. Ржать расхотелось. Сверху, с журавлёвской высоты, скатился связной – на карачках, красный, запыхавшийся.

– Товарищ капитан. Журавлёв велел передать: стрелка не видит. Бьёт с предела, откуда‑то с той гряды, дальше немецких порядков. Меняет лёжку после каждого выстрела, вспышку не поймать. Журавлёв сказал – будет ждать, рано или поздно тот ошибётся.

– Пусть ждёт, – сказал я. – И пусть сам не отсвечивает. Он там теперь такая же цель.

Связной кивнул и уполз обратно. А я подумал, что отправил Журавлёва на ту высоту как охотника, а вышло – посадил под тот же прицел. Но снимать его было нельзя. Кроме него, этого стрелка нам ловить некем.

Ловить вслепую было бесполезно, и я решил дать стрелку цель.

В крайней сакле мы с Калюжным приладили на палку немецкую каску и обрывок серой шинели – грубое чучело, издали сойдёт за зазевавшегося бойца. Замысел был стар как война: подсунуть приманку, заставить стрелка выстрелить, а Журавлёву сверху поймать вспышку или движение и наконец засечь, откуда бьют. Связного я снова послал наверх – предупредить: жди, сейчас поднимем.

– Только не жалей каску, Васько, – хмыкнул Калюжный, пристраивая палку к пролому. – Сейчас он ей темечко и продырявит.

– На то и расчёт.

Мы дали чучелу выглянуть – медленно, будто человек осторожно приподнялся посмотреть. Секунду ничего. Другую. А потом каску сорвало с палки и швырнуло в глубину сакли, и звук выстрела пришёл с той же дальней гряды. Мы вжались в камень. Каска валялась в углу с рваной дырой над самым «виском».

А наверху, на отроге, Журавлёв ждал этой секунды весь день. Он лежал в лёжке из плоских камней с самого рассвета, не шевелясь, и Хасанов рядом – вторые глаза, восьмикратная труба к глазу. Они разбили дальнюю гряду на квадраты и вычёсывали её квадрат за квадратом, час за часом, ища то, чего найти нельзя: человека, который не хочет, чтоб его нашли.

– Подняли приманку, – выдохнул Хасанов, не отрываясь от трубы. – В крайней сакле. Смотри правее, по гряде.

Журавлёв смотрел. И в тот миг, когда внизу сорвало каску, он его увидел – не человека, а намёк на человека: короткий, почти неразличимый сдвиг тени у серого камня на дальней гряде, там, где секундой раньше ничего не было.

– Есть, – шепнул Журавлёв. – Вижу.

Он повёл винтовку, поймал то место в перекрестье, задержал дыхание. Далеко, на самом пределе, дальше, чем его винтовка берёт наверняка. Но другого случая могло не быть, и он начал выбирать спуск.

И в этот самый миг над лёжкой коротко визгнуло, брызнуло каменной крошкой – пуля прошла на ладонь выше, там, где минуту назад Журавлёв приподнимал голову над бруствером. Он нырнул за камень. Пока они ловили того стрелка, тот ловил их – и нашёл первым.

– Ушёл, – процедил Хасанов, вжавшись в скалу. – Как чуял.

Журавлёв не ответил. Он лежал щекой на холодном камне, и впервые за день ему было по‑настоящему не по себе. Он привык быть охотником, а вышло, что и на него сверху смотрят в оптику, и по ту сторону профессионал классом выше.

– Гряду засёк, – сказал он наконец, тихо. – Не лёжку, а гряду. Уже кое‑что. Ночью переползу левее, возьму её под другой угол. Он тоже человек. Ошибётся.

Хасанов покосился на него и промолчал. Оба знали цену этому «ошибётся»: ошибётся кто‑то один, и не факт, что немец.

Немца отогнали ещё дважды, ближе к вечеру. Второй накат был серьёзным – егеря дошли до крайних камней, и мы держали их в упор, гранатами, пока Цораев последними минами не накрыл распадок за их спинами, отрезав подмогу. Оба раза немец оставлял на склоне убитых. И оба раза, между накатами, немецкий снайпер добирал зарубки на приклад – ещё одного, потом ещё, терпеливо, по одному, будто напоминал: накаты накатами, а он тут отдельно, и счёт его растёт сам по себе, невзирая на то, чей аул.

Когда стемнело настолько, что склон перестал простреливаться, я отправил вниз малую группу – обобрать чужих мёртвых, забрать оружие и бумаги. Принесли привычное: автоматы с патронами, гранаты, галеты, документы. И один блокнот – в кожаной обложке, с уголка обгоревший, снятый с ефрейтора, что лежал у крайней сакли, чуть в стороне от прочих.

– Опять дневник, – хмыкнул кто‑то. – Лев, твой выход.

Лев надел очки, поднёс блокнот к жалкому огоньку прикрытого камнями костерка. В этот раз никто не хохотал и не ждал потехи – сидели молча, спрятавшись за камнем, и слушали. Лев читал ровно, тихо, переводя с листа, и с каждой строкой его голос становился тише.

– Пишет ефрейтор Хайнц Мозер, – начал Лев. – «…Мне выпала честь, какой нет ни у кого в роте. Меня приставили вторым номером к самому герру Груберу…»

Журавлёв бы сейчас навострил уши, будь он тут. Но Журавлёв сидел на высоте, в темноте, и ему было не слышно.

– «…Я его глаза, – читал Лев дальше. – Я нахожу цель, он снимает. За герром Грубером к этому дню сто сорок русских, подтверждённых. Его представили к Рыцарскому кресту. Работать рядом с таким – всё равно что стоять у алтаря…».

Лев перевернул страницу, пробежал глазами, поднял их на нас.

– Тут дальше про то, что их придали части, которая идёт на этот перевал. Он пишет: «наконец настоящая работа». Помечено позавчерашним.

Стало совсем тихо. Считать тут было нечего – всё сходилось само. Тот, кто весь день клал наших по одному с невозможной дали, звался Грубером, и на нём висело сто сорок жизней и крест впереди. А ефрейтор Хайнц Мозер, его глаза, лежал сейчас внизу у крайней сакли, обобранный. Странно, что второго номера такого важного нациста тупо в штурм отправили, но может он накосячил и не стал портить этим дневник?

– Выходит, глаза мы ему сегодня выбили, – сказал наконец Калюжный.

– Выходит, – сказал Дзагоев и, помолчав, негромко добавил: – Только зверь без глаз не слепнет. Он звереет.

Со снайпером пришлось мириться и принять ряд решений. Знаков различия не носить – командира он выцелит первым. Кучей не собираться. Через открытое – по одному и бегом. Приказы передавать связными, а не голосом через площадь. Мелочи, но мелочи в нашей ситуации очень важные. Я обошёл позиции и вдолбил это каждому лично, старясь не жалеть о том, что мертвым это уже не вдолбишь.

Ночь просидели тихо. Костерок притушили совсем, посты я расставил так, чтоб меньше высовываться, и запретил всякое хождение в рост даже в темноте. Грубер молчал где‑то там, в чёрных горах, но молчал не потому, что ушёл. Он ждал утра, как и мы.

Журавлёв с высоты не спускался. Ему отнесли наверх воды и сухарей, и он остался в лёжке – сидеть, смотреть, ждать своей секунды, той единственной, когда чужой стрелок ошибётся.

Аман устроился рядом со мной, у пролома. Всю осень он и Поляков были парой, двумя необстрелянными, над которыми беззлобно посмеивались, и вот пары не стало. Аман не говорил об этом, и я не говорил. Он только смотрел в темноту дольше и пристальнее обычного, и я знал: если кто и поймает первым чужое движение внизу, то этот степной глаз.

– Спи, – сказал я ему. – Разбужу.

– Не спится, командир, – отозвался он тихо. – Погляжу.

И под утро, в самый глухой час, он себя показал.

– Командир, – шепнул Аман, тронув меня за плечо. – Внизу. У второй сакли слева. Ползут.

Я вгляделся – темнота, камень, ничего. Но Аману я привык верить. Я бы на месте немцев проверил нас на прочность ночью: не накатом, а тихо, лазутчиками – подобраться под сакли, снять часового, нащупать, где у нас слабость. Я по цепочке, ладонью по плечу, поднял ближних, и мы затаились, пропуская тех, кто полз, поближе – туда, где деваться им будет некуда.

Их было трое. Взяли их накоротке, без единого выстрела – Гацоев с ножом и двое ротных при нём – чтоб не будить гряду, где, может, уже прильнул к прицелу Грубер, ждущий, на какой вспышке мы себя выдадим. Управились в темноте, тихо, как он и сам любил. Одного, раненого, приволокли наверх – разведотделу он сгодится не меньше блокнота.

– Опять твой глаз, казах, – шепнул я Аману.

Он не ответил – только кивнул и снова уставился в темноту.

Утром немец полез снова – злее вчерашнего, будто торопился взять аул, пока мы не вросли в камень окончательно. Дошло до гранат у крайних сакель, до того, что Гацоев со своими встретил их в проломах штыками и прикладами, и с полминуты в улочке шла та быстрая грязная работа, где стрелять уже некогда. Отбили и это. Позиция держала, Цораев клал точно, а держаться в камне мы умели. К полудню стало ясно, что в лоб аул им не взять, и накаты сделались реже, злее, короче.

Но лёгкой службы больше не было. Грубер остался при нас, невидимый, и за день взял ещё одного – тот старался не высовываться, но когда отбиваешь накат, порой не высунуться нельзя. Люди двигались по аулу пригнувшись, перебежками, коротко, и разговаривали вполголоса, будто он мог услышать. Я ловил себя на том, что сам, выходя из‑за камня, считаю про себя шаги до следующего укрытия.

Высоту мы держали. Проход держали. Внизу по открывшейся тропе снова пошло к фронту то, ради чего всё затевалось. А над нами, за грядой, сидел человек с крестом на груди и сотней с лишним людей за спиной.

Журавлёв не спускался. Он ждал. И я поймал себя на скверной мысли: рано или поздно один из них двоих ошибётся – и очень не хотелось, чтоб первым оказался наш.


Глава 8

– Не верю я этой тишине, – второй день бурчал Дзагоев.

Всю ночь он проверял позиции, разговаривал с бойцами и вообще выполнял должностные обязанности командира на высшем уровне. Немец сидел тихо, а значит мог прийти в любой момент со свежими силами. Командир слушал ветер, глядел на затянутое низкой ватной хмарью небо и время от времени сплевывал себе под нони:

– Копят, шайтаны. Кулак собирает. И погода ломается – к утру заметет.

Дзагоев не ошибся, с середины ночи начал валить снег – густой, мокрый, чужой этим камням, и покрыл собой все: осыпь, мёртвые сакли, убитых, которых так и не убрали со склона. Стало по‑настоящему холодно, той высокогорной стылостью, что пробирает не снаружи, а изнутри, до самых костей. Люди кутались в свое и трофейное, жались к тёплым камням и стволам, и всё равно к утру у половины зуб на зуб не попадал. Цораев ещё с вечера доложил, что мин у него осталось на один хороший накат, не больше, и с тех пор сидел над своими трубами мрачнее тучи, будто прикидывал, как растянуть последнее.

Совет командиров провели короткий, в темноте, у прикрытого камнями костерка. Ситуация такая же, как у меня всегда на этой войне – мин нет, патронов в обрез, а немец собирает всё, что есть – значит, встречать надо не огнём, которого мало, а камнем и терпением, которого пока хватало. Дзагоев стянул людей с тихих флангов к тем двум‑трём местам, где немец полезет наверняка, и посадил их там кулаком. Гацоева с его взводом отвёл в резерв – затыкать, где прорвётся. Цораеву велел беречь последние мины на самые густые скопления врагов.

Подбили запасы – остатки патронов, два последних диска для ДПшек и одна жалкая пачка патронов к ним. Мерзлые сухари, кусочек закаменевшего от холода сала и фляга спирта – даже «для сугреву» нельзя, не работает это, особенно перед накатом.

– Даже не знал, что тут так бывает, – Гурьев подышал на пальцы. – Может немцы с собой зиму притащили?

Немецкий снайпер никуда не делся – даже в затишье, снег и холод лежал где‑то вдалеке и работал. Хорошо работал, гнида – к полудню снег ненадолго прекратился, и снайпер снял еще одного – связного, которого Дзагоев отправил ко мне. Одиночный, с той же дальней гряды, и снова наповал. Парень упал в снег, и снег вокруг него начал медленно темнеть.

– Не убирать пока, – одернул я тех, кто попытался сунуться. – Не подставляйтесь. Стемнеет – заберём.

Убирать своих на глазах у этого стрелка значило класть рядом второго.

Немцы пошли в атаку поутру, и так, что стало ясно – они собрали все, что смогли. Сперва по аулу прошлась артиллерия – не миномёты, а что‑то посерьёзнее, подтянутое за ночь. Сакли вздрагивали, с кровель сыпался камень пополам со снегом, и в этом грохоте мы вжались в стены и ждали, пока их пехота полезет под прикрытием разрывов.

Один снаряд лёг точно в крайнюю саклю справа, где сидело отделение с ручным пулемётом. Стена сложилась внутрь, и когда осело, оттуда больше не стреляли. Я послал двоих откопать, кого можно. Вытащили одного, оглушённого, засыпанного по грудь; за вторым и третьим лезть было уже некогда. Правый край на минуту оголился, и я латал дыру на ходу, перекидывая туда людей с тихого фланга.

Пехота полезла – гуще прежнего, тремя волнами, по всему подходу разом, чтоб мы не знали, куда бросать последнее.

– Цораев, придержи мины! – крикнул я в затишек. – Не трать на первую волну! Жди, пока сгрудятся!

Он придержал. Пулемёты работали с флангов, винтовки били с крайних сакель, первая волна легла на подходе – но за ней шла вторая, и немец впервые за эти дни не откатывался, а пёр, переступая через своих. Колька держал середину и держал зло – свою машину он знал как рояль, бил короткими, экономил патрон. Долгая карьера второго номера смогла быстро превратить пацана в толкового пулеметчика. Первая волна докатилась в центре до крайних камней, совсем близко: я высадил в набежавших весь диск ППШ, Калюжный рядом бил из Токарева, кто‑то швырнул гранату. Отбили ближних, но дальние продолжали копиться и переть.

Тогда Цораев и высыпал последнее – весь остаток разом, по распадку, где скопилась вторая волна перед броском. Рвануло густо, коротко, страшно, и вторую волну смело. А больше мин у него не было.

– Всё, командир! – долетело из затишка. – Пусто!

– Понял! – отозвался я. – Спасибо и на том! Винтовку в руки теперь, калибр поменьше, но врага косит не хуже!

– И то верно!

Тяжелее всего пришлось на левом фланге – там, где и в прошлый раз, где камень пониже и подход положе. Немец нащупал это место и полез в него всей третьей волной, упорно, не считаясь с потерями. Левый фланг держал Пузырев. Грузный, простуженный, он всю оборону сипел и поминал немца нехорошим словом, а тут вжался в свой дегтярь и бил короткими в полном соответствии с указанием «по возможности экономить патроны». Бил экономно, а жаль – его пулемет сейчас был главной преградой на этом направлении. Гурьев с Гнатюком кидали гранаты, помогая ему, Калюжный бил с фланга, но узел завязался на Пузырёве, и все это понимали.

Он выкосил первых, кто добрался до камней, срезал вторых, дал роте те минуты, за которые мы успели перебросить людей на опасный край. А потом его дегтярь замолчал.

Я обернулся на тишину. Пузырёв лежал за пулемётом, ткнувшись лицом в снег у казённика, и снег под ним таял. Гнатюк, огромный, подхватил его дегтярь, будто игрушку, и дал длинную по тем, кто уже лез через камни, и левый край устоял. А Пузырёва оттащили за сакли, в затишек, только когда отбили и эту волну. Не будет больше болеть.

А в самом ауле в это время едва не вышло скверно. Пока мы держали край, десяток егерей, пользуясь дымом и снегом, просочился проулками к башне – той самой, шамилёвской, с проломленным боком – и полез в неё. Место они выбрали с толком: из старой башни, с высоты, простреливался весь аул, все наши спины. Засядь они там – и оборона посыпалась бы изнутри.

Гацоев понял это раньше меня. Он уже вёл свой резервный взвод к башне проулками, и я успел только крикнуть вслед, чтоб взял ещё людей. Внутри началась работа, которую снаружи не видно: в темноте, на осыпавшихся лестницах, в тесноте старой кладки – ножами, прикладами, гранатами, брошенными наугад в проёмы. Гацоев лез первым, как всегда. Через несколько минут из пролома выкинули серое тело, потом ещё одно, а потом сверху махнули: чисто. Башню, которую полтораста лет назад не взяли с одного раза даже с пушкой, Гацоев отбил за десять минут – потому что изнутри, врукопашную, брать её оказалось проще, чем снаружи ядром.

– Крепкое место, – выдохнул он, спустившись, весь в чужой и своей крови. – Деды знали, где ставить. Хорошо, что теперь оно наше.

К полудню немец откатился, и на час‑другой повисла рваная тишина – обе стороны зализывали раны и считали – не мертвых, а оставшиеся силы. Мы латали позиции, стаскивали последние патроны к приоритетным местам, оттаскивали убитых. Я обошёл роту и понял простое: ещё одного такого штурма нам не выдержать. Патронов – по горсти на ствол, мин нет, людей вполовину меньше, чем было утром. Раздражает – почему воевать всегда и везде приходится вот так⁈

Немец тоже это понимал, и после полудня поднялся снова, в последний раз, зло и отчаянно, как поднимаются, когда знают, что другого раза не будет. Он бросил разом всё, что осталось, по всему фронту, и мы встретили его тем, что осталось у нас – несколькими горстями патронов и злостью.

Патроны кончились быстро. Дальше дрались тем, что под рукой: последними гранатами, потом камнями, потом прикладами и ножами, когда егеря добрались до крайних камней и полезли через них. Я расстрелял всё, что было в автомате и в трофейном пистолете, и бил уже прикладом, как все. Дзагоев дрался рядом – немолодой, кряжистый, и страшный в деле: без единого лишнего движения, как человек, делавший это всю жизнь. Гацоев со взводом метался от пролома к пролому, затыкая прорывы. Гнатюк орудовал пузырёвским дегтярём, пока оставались, а как кончились – взялся за камни, и камнями его лапищи работали не хуже. Держались на том, что отступать по такому снегу и такой круче было некуда – позади только пропасть да свои мёртвые.

В какой‑то миг егеря вклинились у центральной сакли, и на несколько секунд показалось – продавили, всё. Гацоев с тремя бойцами ударил вклинившимся во фланг, в упор, и заткнул прорыв – потеряв двоих, но заткнул. Ближе немец в тот день не подошёл.

А наверху, на отроге, у Журавлёва в тот день наконец случилась его секунда. Всю ночь он переползал левее, под снегом, брал гряду под новый угол – тот, о котором говорил. И когда немец пошёл на штурм и Груберу стало не до осторожности, когда ас торопился снять побольше наших в общей неразберихе и бил чаще обычного, Журавлёв его нашёл. Не тень на этот раз, а человека: серую фигуру у знакомого камня, привставшую на локте для нового выстрела.

– Есть, – выдохнул Хасанов, поймавший то же самое в трубу. – Держи его, Кречет. Держи.

Журавлёв не дышал. Он вёл фигуру целую вечность, длиной в удар сердца, вносил поправку на ветер, на снег, на эту невозможную даль – и мягко выбрал спуск.

Далеко на гряде фигуру дёрнуло и смахнуло за камень. Журавлёв успел увидеть это движение – резкое, неправильное, не такое, каким человек уходит в укрытие по своей воле – и потерял цель.

– Попал? – шепнул Хасанов.

– Не знаю, – отозвался Журавлёв, не отрываясь от прицела. – Ушёл за камень. Может, зацепил. Может, испугался и позицию меняет.

Больше с той гряды в тот день не стреляли. Грубер замолчал – надолго ли, никто сказать не мог.

Последний штурм захлебнулся в сумерках, на гребне, в рукопашной. Немец выдохся – выложил всё и не взял. Он оставил на склоне, в снегу, столько своих, сколько мы за все эти дни не видели, откатился вниз, к камням, и больше не поднялся.

К вечеру повалило так, что склон исчез в белом море, и стрелять стало не по кому и незачем. И этот снег впервые обернулся милостью: он завесил склон, ослепил дальнюю гряду, и под завесой мы наконец забрали своих – тех, кого Грубер всё это время не давал тронуть. Носили молча, складывали за саклями. Пузырёва, связного, и тех, кого не досчитались раньше. Заодно собрали с трупов оружие и патроны. Получилось много, до невольного сожаления о том, что не было возможности собрать это раньше.

Аул держался. Проход держался. А немец там, внизу, зарывался в снег и, судя по всему, надломился не только здесь – что‑то в его напоре сломалось, будто он выложил в этот день не только силы, но и веру, что перевал вообще можно взять.

Дзагоев поднялся ко мне на гребень, отряхивая снег с бурки, и долго молчал, глядя вниз, в белую муть, где пропал разбитый немец.

– Выдохся, – проговорил он наконец, и в голосе его было не торжество, а усталость. – Не сегодня‑завтра встанет совсем. Зима теперь на нас работает. Перевал за нами.

– Дорого, – заметил я.

– Дорого, – не стал спорить он. – В горах дёшево не бывает.

Я прошёл по аулу под вечер. Роту эта неделя проредила крепко: живых осталось меньше, чем хотелось, и каждый был чёрен лицом, вымотан, обморожен по краям. Аман сидел у пролома один – там, где раньше сидел бы вдвоём с Поляковым, и чистил винтовку заиндевевшими пальцами, молча, упрямо, будто в этой работе было спасение. Мешать я ему не стал.

Журавлёв спустился с высоты уже в сумерках, заснеженный, с чёрным от бессонницы лицом. Рассказал про несколько дней чистой снайперской стойкости и честно признался:

– Крови не видел, – покачал он головой, стягивая заиндевелую винтовку с плеча. – Значит, не считаю. Может, зацепил, может, нет. Замолчал – и всё.

Он не приписывал себе того, чего не видел, и я его в этом понимал. Знать бы наверняка, но чего нет, того нет.

Наверняка известно одно – большой ценой, но мы отбили перевал и удержали его, и это чего‑то да стоило. Немец под снегом зализывал раны и, кажется, впервые за осень задумался, туда ли лезет. А где‑то там, за грядой, в белой мгле, молчал стрелок с крестом на груди и увеличившимся за эти дни счетом – живой ли, раненый ли, мы не знали, и от этого незнания было холоднее, чем от снега.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю