Текст книги "Морпех. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 38 страниц)
Глава 9
Весна пришла в Севастополь неожиданно быстро. Только что был дубак, а в апреле склоны вдруг зазеленели, по балкам зацвёл тёрн, запахло прогретой землёй и, если бы не воронки да колючка, можно было бы решить, что войны и нет.
Немцы с прошлого штурма новых попыток не предпринимали, зато развили бурную деятельность: подтягивали свежие дивизии, ставили на позиции тяжёлые батареи, рыли склады и копили снаряды. Тишина была не миром, а вдохом перед тем, как ударить со всей силы. Скорый конец этой тишины чувствовали все, и от неё было муторнее, чем от обстрела.
Мы сидели в щели недалеко от наблюдательной позиции второго взвода. Все, кто сейчас не на боевом дежурстве. Коллективное чтение шедевра прошлого защитника Севастополя – «Война и мир» – мы начали еще в январе, и к этому моменту добрались до финальной трети третьего тома. Книгу читал политрук. Читал со старого, дореволюционного еще, издания. Настолько дореволюционного, что сносок с переводом французской речи в нем совсем нет.
Помощь пришла откуда не ждали – командир второго взвода, молдаванин Цуркан, оказался внуком профессиональной переводчицы с французского, которая вбила этот язык в голову младшего, самого любимого и оттого самого несчастного внука.
Собственно поэтому здесь на «чтения» и собираемся – Цуркан иначе как с наблюдательного поста (для солидности) переводить отказывается, а заменить его некем. Никто и не против на самом деле – что здесь сидеть, что в трехстах метрах в другой щели, какая разница?
– … В горницах постоялого двора не было места: все были заняты. Пьер прошел на двор и, укрывшись с головой, лег в свою коляску, – дочитав страницу, политрук заложил закладку и аккуратно закрыл лишенный обложки томик.
– Кавардачок – это да! – вытянув ноги, вернулся чуть выше по тексту Гонтаренко. – С голодухи че угодно сожрешь. Помните, как под Одессой на кашу ругались, мужики? Щас думаю – с той кашей и в гроб лечь не стыдно было.
– С кашей хоронить опасно, – ухмыльнулся Калюжный. – Выроют.
Поржали.
– А я про ядра думаю, – поделился Колька. – Ну, вот это, когда ему все кажется, будто ядро летит. У меня так же – вроде и тихо уже, и в пещере на нарах лежишь, не на позиции, а уши все равно слушают.
Мы покивали – есть такое.
– Солдаты хорошие, – поделился и Цуркан с высоты своего поста. – Видят: человек потерялся, значит надо дать горячего и к людям вывести. Барин он, не барин – после боя все одинаковые: кто живой, тому и ложку.
– У Толстого народ всегда видит главное, – заметил политрук. – И прав Лев Николаевич – вон как страна до войны хорошела!
Мнений о «хорошении» я здесь наслушаться разных успел. Как всегда, как везде – кто‑то его на себе ощутил, а кому‑то от этого в лучшем случае ни холодно, ни жарко.
Цуркан хохотнул:
– У нас свадьба – это как война. Невеста до нее хорошеет, а потом – всё!
Поржали, он продолжил:
– И не сделать уже ниче – за невесту‑то бочку вина отдали. Вино выпил – терпи жену.
Заржали снова. Скалящийся на нас сверху вниз Цуркан вдруг дернулся, левая часть его головы лопнула, и прежде, чем пулю успел догнать звук, я уже падал на дно щели с криком:
– Ложись!!!
День сразу перекрасился из спокойного в нервный. Ротный велел бойцам сидеть по щелям и не высовываться. Дальше попытался отправить связного с рапортом комбату. С первого раза не вышло – снайпер отработал по связисту.
Профессионала Манштейн по наши головы отправил. Опознавательные признаки лейтенанта на моей форме как‑то сразу начали неприятно жечь, и я совсем не стыдился мыслей о том, что было бы неплохо переодеться в гимнастерку рядового красноармейца. Просто сидеть и терпеть такое – нельзя, поэтому Кравченко призвал меня, Журавлева и Прохорова – «пластунский» цвет роты – и поставил задачу:
– Сами видите, что урод творит.
– По командованию и связи работает, – кивнул я. – Обученный.
– Предложения? – спросил ротный.
– Да че предлагать, – пожал плечами Журавлев. – Работать будем.
– Приступайте, – велел ротный.
Мы вышли в штольню, я пожал руку Журавлеву – не успели поздороваться. Дальше пожал Прохорову. То же, крепкое рукопожатие – утраченная фаланга мизинца Антону не помеха.
– Че, не отрос? – кивнул я на его палец.
– Не, – ухмыльнулся он. – Тут зато прибавилось! – встряхнул пах.
Поржали.
– Серова нет, а группа – осталась, – заметил Прохоров.
– Сами себе Серовы, – отмахнулся я. – Кусты здесь погрубее полыни, но полежим и в них.
– Лежать – это мы любим, – хохотнул Прохоров.
Два дня мы наблюдали. Не стреляли – смотрели, думали, запоминали. Разбили нейтралку на сектора, залегли по разным точкам – так, чтобы накрыть весь подозрительный участок перекрёстно. Если немец где‑то там, втроём мы его вычислим скорее: один не увидит – увидит другой, засечём по‑разному, сведём.
Нейтралка перед нами после боев изрыта воронками, усыпана камнями – это и до боев было, камню в полста тонн миномет пофигу – а с приходом весны густо поросла «зеленкой». Неровная, с балками, щелями и изгибами. Настоящее раздолье для подготовленного человека – куда хошь ложись да работай.
К исходу второго дня мы свели наблюдения и сошлись: он работает с выдвинутой лёжки. Предположительно – в зарослях бурьяна у вон той балки. Точнее не выходило. Чтобы вытащить точнее, надо заставить его выстрелить. В этом и подлость снайперского ремесла: можешь лежать невидимкой хоть сутки, но в момент выстрела ты на секунду проявляешься.
– Без наживки никак, мужики, – вздохнул я, когда мы собрались на «планерку». – Придется рисковать. Предлагаю тянуть спички.
Разведчики согласились. Короткую вытянул Прохоров.
– Ух, че‑то срать захотелось, – ухмыльнулся он.
Поржали и спланировали операцию: переодетый в лейтенантскую форму Прохоров работает приманкой. Не сам собой, а изготовленной из тряпок, соломы и папок «куклой». Мы с Журавлевым лежим и пытаемся локализовать снайпера.
Отоспавшись ночью, утром, затемно, мы заняли позиции. Рассвет для фашиста самое рабочее время в наших краях – солнце встает за его спиной. Я лежал, смотрел в свой сектор и ждал. Ждал и думал о том, что будет, если снайпер не клюнет на наживку, а будет дожидаться нормальную цель. К вечеру солнце начнет светить немцу в лицо, и тогда, может быть, появится блик.
В условленное время Прохоров пошевелил приманкой. Выстрел. Я засёк – кладка, левый край, как и думали. Поймал направление, выдохнул – всё, нашли, дальше уже дело техники. И тут пришел второй выстрел – интервал аккурат передернуть затвор и немного довести прицел. На долю секунды зажмурившись, я старался не думать о том, что вслед за приманкой снайпер отработал по «рыбаку».
– Антон! – донесся до меня крик Журавлева.
Профессионал херов! Фашист, сука! Разгадал схемку и показательно наказал нас за нее.
Я полз туда, к прохоровской точке, по‑пластунски, вжимаясь. Дополз. Прохоров лежал на спине, раскинув руки. По короткому мизинцу полз жук. Шея Прохорова была пробита, глаза смотрели в синее небо.
Я лежал рядом с мёртвым Антоном, и глубоко дышал, отгоняя злость. Снайпер найден, и локация его оплачена жизнью Прохорова. Не утешает, но война вообще штука не больно‑то утешающая.
– Тимох, засек? – спросил я в сторону Журавлевской точки.
– Засёк, – так же тихо пришло оттуда. – Кладка. Я его сейчас достану, гада.
– Только акк… – начал было я, но меня перебил выстрел.
Почти сразу пришел звук второго.
– А‑а‑а!.. – закричал от боли Журавлев. – Ах ты сука! Да я… – продолжил материть и угрожать фашисту.
Раз так громко и много матерится, значит живой.
– Че у тя? – спросил я.
– Плечо! Херня! – отозвался он и со злым удовлетворением в голосе добавит. – Но и я его достал, командир! Видел – дернулся он! Ответил, падла, тут же, но юшку‑то я ему пустил!
– Хорош! – отозвался я.
Это меняет расклад. Журавлёв всадил в немца – не убил, но ранил, и теперь там, у кладки, лежал уже не профессионал, а профессионал‑подранок. Ему больно, он зол, и теперь ощущает азарт – увидел, что мы на него охотимся, и теперь пытается показать, кто тут на самом деле добыча. Плюс – вероятность его ошибки увеличивается. Минус – раненый зверь опаснее и непредсказуемее. Он знает, что его достали, знает, что надо уходить, но работу хочет закончить. Подранок ошибётся скорее здорового. Если дожать.
– Уходи назад, Тимофей, – сказал я. – Плечо перетяни и ползи к нашим. Дальше я сам. Он теперь мой.
– Командир…
– Ползи, задача считай выполнена – доесть осталось.
Сдавленно хрюкнув, Журавлёв пополз – я слышал, как тяжело, загребая, таща плечо. На нейтралке осталось двое – я и подранок возле балки. И солнце, которое медленно, нестерпимо медленно ползло к западу.
Я перетёк на новую точку – не туда, где он мог меня ждать после журавлёвского выстрела, а в сторону, откуда простреливалась балка. Перетек тихо, так, как научили долбаные, вечно висящие над головой, дроны. Даже странно здесь первые недели было – точно знаешь, что и откуда прилететь может. Не то чтобы воевать от этого легче было – просто передышки никто не портит, и разведка другими средствами ведется.
Это были долгие часы. Подранок затаился – не стрелял, не двигался, зализывал рану и ждал так же, как я.
Я лежал. Солнце ползло по спине, камень под ребрами сначала мешал, а потом стал привычным. Пыль набивалась в рот, слюна от жажды сделалась густой и горькой. Пот стекал из‑под каски, попадал в глаза, щекотал висок. Слепень сел на щеку. Жирная, пузатая полосатая тварь с прозрачными крылышками. Он потоптался, выбирая местечко получше. Кожа дернулась от боли, а я – нет. Жри, сволочь – все равно все не выпьешь.
Нога затекла давно. Сначала пропала ступня, потом икру стянуло деревянной судорогой, потом под коленом загорелась тонкая, злая нитка. Хотелось хотя бы на палец сдвинуть пятку. На полпальца. На волос. Хотелось так сильно, что всё остальное на минуту исчезло: немец, балка, винтовка, война. Осталась только пятка, которую нельзя было двигать.
Я не двигал.
Перед глазами была балка. Серые камни, тени, сухая травинка, торчащая из расщелины и свежая зелень. Я уже знал их лучше, чем собственные руки. Правый камень со сколом. Левый край, где тень чуть гуще. Там он и лежал. Или не там. Или давно уполз. Или лежал и смотрел на меня через стекло, такой же злой, мокрый, голодный, с пересохшим языком и болью под повязкой.
Я дышал мелко. Не грудью – животом, в землю. Винтовка лежала под щекой, тёплая от солнца. От дерева пахло маслом, пылью и, едва ощутимо, порохом. Палец на спуске давно перестал быть пальцем, стал отдельным зверьком: тихим, терпеливым, готовым куснуть.
Около пяти солнце легло на немецкий сектор низким косым светом, и почти сразу я его увидел. Блик. Короткий, дрожащий зайчик у левого края кладки. Стекло поймало солнце на долю секунды – и погасло. Здоровый бы так не блеснул. А этот блеснул. Ранение сбило ему дисциплину – ту самую, на которой держалась его невидимость.
Я навёл туда – осторожно, поправив кусок тряпки на прицеле, чтоб самому не ответить зайчиком. Всмотрелся. Различил: чуть темнее фон, немного не такие, как везде, линии. Лёжка.
Теперь – выманить движение. Надо было взять у Прохорова «куклу», но дотащить до сюда не получилось бы. Похер, обойдемся подручными средствами – немец кровоточит и терпит боль. Знает, что мы на него охотимся. Соответственно – нервничает и выцеливает меня. Я взял камешек и бросил влево, в бурьян, – короткий шорох, будто кто‑то там сместился. Слабенькая приманка, но раненому, дёрганому, она сгодилась.
В балке шевельнулось. Голова поднялась – на полладони, не больше, чисто среагировать на шум. Мне хватит.
Выдох. Задержка. Перекрестье на тёмное пятно над балкой. Нажал. Пятно опало. Эхо укатилось за нейтралку. В балке зашевелилось, и кусты в сторону немецких позиций зашевелились. Второй номер аккуратно сваливает.
Я не шевелился ещё долго, на всякий случай, но никто не блеснул, никто не ответил. В сумерках я аккуратно прополз до снайперской позиции. Он лежал в своей лёжке в балке, уткнувшись лицом в скалу. Аккуратный и собранный даже в смерти. На плече – бурая повязка. Винтовку второй номер не забрал, и я расплылся в улыбке – хороший трофей.
Я отщелкнул прицел, бережно замотал в тряпицу. Забрал винтовку, обыскал снайпер, забрав все, что нашлось в его карманах и на лежке. Одна початая банка сосисок и две пачки галет. Слезы для голодных бойцов, но я все равно разделю на всех.
К своим я вернулся ночью. Перебравшись через бруствер, упал на дно щели и осушил протянутую мне часовым‑Дёминым флягу. Допив, вернул и спросил:
– Спасибо. Че с Журавлевым?
– Перевязали, – ответил Дёмин. – Сидит, ждет отправку в госпиталь.
– Хорошо, – оценил я. – Ща полежу и схожу.
– Полежи, командир, – одобрил тот, принявшись набивать трубку. – Судя по трофеям, снайперу кирдык?
– Кирдык, но хер знает, че умеет второй номер, – ответил я. – Сбежал. Мож сам теперь в снайперы переквалифицируется. Лучше не высовываться.
– Лучше, – признал Демин. – Жаль Цуркана. Хороший мужик был.
– Душевный, – вздохнул я. – Земля пухом.
– Царствие небесное, – перекрестился Демин.
Первым делом я направился в санитарную пещеру.
– Ну че? – спросил меня лежащий на койке у левой стены Журавлев.
На кровати чуть дальше – боец с ампутированной ногой из второго взвода. Зубкова с санитаром у противоположной стены перевязывает кого‑то бессознательного.
– Доел, – улыбнулся я Журавлеву и протянул ему зольдбух снайпера.
– Ну‑ка, ну‑ка, – оживился он и пересел ближе к керосинке. – Курт. Фамилия длинная, хер прочитаешь.
Из книжки на пол выпала маленькая фотокарточка. Я наклонился, поднял. На ней – лыбящийся Курт в светлом пиджаке. Рядом – женщина‑брюнетка, между ними – мальчик лет тринадцати. На груди – значок Гитлерюгенда. Имеет шансы попасть в ряды берлинского ополчения и стоять с фаустпатроном где‑то в подворотне.
– Сашка, только с другой стороны, – показал я фотку Журавлеву.
– Неправильно, командир, – покачал головой Тимофей. – Сашка‑то хороший, а этот – мелкий фашист.
Я не хотел спорить и вообще думать о сложных материях. Попрощавшись с Журавлевым, я пожелал ему побыстрее выздороветь и вернуться, угостил половинкой галеты и пошел докладывать ротному.
Кравченко был доволен и пообещал написать Прохорову «героическую» похоронку и запросом посмертной награды. Заслужил как ни крути. Что‑то и нам с Журавлевым ротный обещал, но я из‑за усталости не слушал. Попрощавшись, пошел к своим и нашел Калюжного.
– Пляши, Петь! – протянул ему тряпицу с оптикой.
– Та ты шо! – расплылся Калюжный, развернул. – От это да‑а‑а! – залюбовался бликами керосинки на прицеле.
– Цейсовский, как и хотели, – добавил я. – Теперь надо Кулибина искать, чтобы на «Токарев» твой приколхозил.
– Найдем! – пообещал Петро.
Я отдал ему сосиски с галетами, велел распределить на весь взвод и, жуя на ходу свою долю, пошел отсыпаться.
Глава 10
Я знал, что в начале лета немцы примутся за нас всерьез. Последние дни мая меня немного потряхивало, и я канализировал это в углубление щелей и долгие разговоры с ротным о том, что будет, когда по нам начнет отрабатывать реально крупный калибр. А что тут сделаешь? Разве что ценную матчасть в катакомбы отнести, но и это не панацея – когда прилетает серьезно, даже камень не выдерживает.
Началось на рассвете. Обычный обстрел можно переждать, он накатывает и спадает, в нем есть ритм и передышки. Этот не спадал. Он навис над нашими позициями сплошной стеной и не уходил – час, два, шесть. Земля не успевала осесть от одного разрыва, как её подбрасывал следующий. Воздух стал плотным, его можно было жевать – пыль, гарь, толовая вонь. Небо потемнело среди бела дня. Где‑то там, за хребтом, работали их тяжёлые батареи, те самые, о которых я знал из книг другой жизни, – чудовищные осадные орудия, бившие снарядами размером с легковой автомобиль. Вжимаясь в камень, я не мог увидеть снарядов, но каждый из них чувствовал всем организмом.
Мы сидели в щелях и укрытиях и ничего не могли сделать. В этом был весь ужас – не в грохоте, не в смерти, а в полной невозможности ответить. На пехоту я могу навести винтовку. На самолёт – хоть погрозить кулаком. А на снаряд, который летит в тебя с десяти километров от пушки, которую ты в глаза не видел, ответить нечем. Только вжаться в землю и считать.
Я и считал – привычка, единственное полезное дело под обстрелом. Засекал, куда переносят огонь, где ложится гуще, где есть зазор. Понимал: главное у них – севернее, на Бельбек, туда лупят страшнее всего, там и будет главный удар, когда пойдёт пехота. Наш участок – не главный. Нам, можно сказать, повезло. Если слово «повезло» вообще применимо к тому, чтобы сидеть в трясущейся щели четвёртые сутки.
Людям было тяжело. Первые сутки бодрились, думали, что вот‑вот обстрелы закончатся, и можно будет уже нормально всыпать немцам. На второй день к хроническому голоду добавился недосып и накопившийся страх – народ молчал, сжимал зубы, но держался. Команды уже почти не кричали – всё равно бесполезно. Подползёшь, ткнёшь в плечо, покажешь рукой: туда, сюда, патроны, вода, раненый. Люди понимали по губам, по глазам, по одному движению подбородка.
К исходу второй ночи многие тупо вырубились прямо на позициях, пока вокруг гремел и бушевал артиллерийский ад. Человек – он ко всему привыкает, в том числе и к такому.
Третьи сутки царила апатия – смертоносный ливень стал как будто нормальным состоянием мира: всегда был, есть и будет. Люди перестали прикидывать и спрашивать друг дружку, когда это закончится, зато научились по чистым физическим ощущениям определять калибр того, что прилетело. В двухстах метрах обвалилась стенка, и пара бойцов молча поползли ее чинить с серыми от пыли, усталости и перманентного страха лицами.
Тогда же у нас случилась пара ЧП – двое салаг из крайнего (или здесь уже «последнего» подходит?) пополнения не выдержали. Не вместе, их с полтысячи метров друг от дружки отделяло. Первый сломался в час дня – выпрямившись во весь рост, он с криком расстрелял обойму в сторону немцев, а потом верхнюю половину его тела отделил от нижней здоровенный осколок.
Второй сломался в пять часов вечера, и сломался хуже – нечленораздельно вереща, он попытался пострелять по своим. Хорошо, что не попал ни в кого, а мужики его быстро скрутили. Где‑то в щели валяется сейчас крепко зафиксированный, потому что сдать его куда следует невозможно – мы прижаты так, что почти парализованы.
Вода во флягах кончилась быстро, а в новую успели попасть пыль и каменная крошка. Сходить по нужде нормально невозможно, поэтому позиции начали вонять. У бойцов, рядом с которыми легли разрывы, шла кровь носом. В голове у всех без исключения – сплошной гул. Многих рвет от нервов и бесконечной вибрации. Странно – вроде лежишь на твердом камне, а укачивает так, словно на плоту в шторм плаваешь.
Немцы били, били, били и били. Методично, хладнокровно, собираясь решить уже поставленную командованием задачу. Они не «обеспечивали наступление» или там «подавляли пехоту артиллерией», они планомерно перемалывали ландшафт так, чтобы уцелевшим защитникам попросту не за что было держаться.
Гонтаренко первые три дня шутил. Шутил всё злее, всё отрывистее, и я слушал не слова, а интервалы между ними – пока шутит, держится. Замолчит – вот тогда плохо.
– Слышь, командир, – кричал он сквозь грохот, скалясь чёрным от копоти лицом. – Это они нам салют дают! За что только? Мы ж ещё никого не победили!
– Это аванс, – орал я в ответ. – Победим – вообще оркестр пришлют.
– Не надо оркестр! Лучше кашу!
Колька сидел, обхватив колени, и я видел, что губы у него шевелятся. Не молитва – я прислушался, и он, поймав мой взгляд, сказал, виновато:
– Считаю, командир. Как ты учил. Чтоб не думать.
– Правильно считаешь, – сказал я. – Думать сейчас вредно. Считай.
Реваз, балагур и певун, молчал. Впервые на моей памяти молчал совсем, сидел, прикрыв глаза, и шевелил пальцами, будто перебирал струны несуществующей гитары. Каждому своё.
А политрук ползал.
Мальцев все дни мотался по щелям – от отделения к отделению, под этим железным небом, пригибаясь, перебегая в зазорах между разрывами. Без оружия, без конкретной задачи и даже без приказа сверху – просто ползал и говорил с людьми. Что говорил – я не всегда слышал, да и неважно что. Важно, что приползал живой человек, садился рядом и разговаривал. С верующими, говорят, и помолиться не брезговал, даром что коммунист. С неверующими – травил анекдоты. Кому‑то рассказывал про сводки с других фронтов, чтоб человек вспомнил, что война не только здесь.
А забыть о том, что мир вообще‑то очень большой, здесь было легко как никогда. Реальность посерела, прикрылась гулом в головах и сжалась до маленького куска большого полуострова, на который, казалось, гребаный Рейх решил потратить все, что наклепали усердные рабочие херра Круппа.
Я наблюдал, как политрук ползает и перебегает от отделения к отделению, и думал о том, что дурака скорее всего убьют, но я бы на его месте тоже ползал.
Столкнулись мы с ним к исходу третьего дня, в моей щели, куда он сполз отдышаться. Лицо серое от пыли, и на нем блестят глаза и белеют зубы.
– Ну как взвод, командир? – спросил он, отхлёбывая из моей фляги.
– Лежит взвод, терпит, – ответил я. – Ты бы поаккуратнее ползал, Семен Игнатьевич.
– Кому‑то надо ползать, Василий Кузьмич, – пожал он плечами. – Ты вон командуешь железом и телами, а я забочусь об умах. У каждого фронт свой.
– Накроет тебя на твоём фронте.
– Может накроет, а может и нет, – устало улыбнулся он и пополз дальше, к третьему отделению, где Владимир держал своих.
Почти сразу туда прилетело. Я не видел самого попадания – его никто никогда не видит, и в этом его подлость. Был грохот, один из тысячи за эти дни, ничем поначалу не выделявшийся, а сразу за ним близкая, тугая волна, которая ударила меня в спину, швырнула на дно щели и засыпала землёй. В ушах зазвенело сильнее, мир на секунду выключился. Когда я разлепил глаза и сплюнул землю, по позиции уже неслось то, что я научился различать сквозь любой грохот – не крик боли, а крик, зовущий на помощь.
– Командира завалило! Третье отделение! Сюда!
Я даже не понял, как оказался там. Бомба – или тяжёлый снаряд, теперь уже не разобрать – легла у самого бруствера третьего отделения. Там, где была аккуратная щель с накатом, теперь дымилась развороченная яма. Одного бойца отбросило взрывом – он сидел, мотая головой, из ушей текло, смотрел перед собой и не понимал, где он. Контузило. Кого‑то посекло осколками, уже перевязывали. А Владимира – завалило.
Накат блиндажа сложился внутрь, и брёвна с камнями придавили его по грудь. Откапывали уже несколько рук – Хасанов, Колька, ещё двое – расшвыривали землю и камни, не чувствуя, как сами в кровь обдирают ладони. Мальцев был там же – оглушённый, его той же волной шваркнуло о стенку, но он полз и разгребал вместе со всеми, мотая головой, не слыша сам себя.
Я присоединился, и мы вытащили Владимира. Быстро вытащили, минуты за три. Только это уже ничего не решало – увидев его грудь, я все понял. Бревна с камнями переломали ему ребра. Владимир был еще в сознании – смотрел на нас и моргал с удивительным спокойствием на лице.
– Володя, – сказал я, опускаясь рядом. – Мы тут.
– Завалило, что ль? – прохрипел он, и кровь из его рта проделала дорожку в пыли на подбородке и шее. – Вот же… – он закашлялся. – Не по‑людски как‑то, Вась. Не пулей.
– Лежи, не говори! – одернул его Хасанов, и у меня хватило сил немного удивиться этому порыву обычно молчаливого и спокойного как удав мужика.
– Помолчу, – ответил Владимир, но продолжил говорить. – Командир… Отделение сдаю. Сам решишь, кому… – он помолчал, с бульканьем и хрипом переводя дыхание. – Сережке моему напишите… – всхлипнул. – Чтобы коней больше не порт… – он со свистом выдохнул и замолчал.
Навсегда.
Протянув руку, я закрыл ему глаза:
– Напишу, Володь. Обо всем, напишу.
Поднял взгляд на с горечью глядящих на мертвого бойцов:
– Хасанов, принимай командование отделением!
– Так точно! – уныло козырнул тот.
Колька сидел у стенки. Белый, с разодранными ладонями, и смотрел на меня. Странно, но смотрел без обиды, которую носил в себе с момента назначения командиром Владимира. Понял и принял.
Снаряды и бомбы сыпались еще трое суток. Прямо в щели, под обстрелом, я написал письмо семье Владимира. Тяжело было, и совсем не от усталости и гудящей, невыспавшейся, голодной головы.
«Здравствуй, Сергей», – писал я. – «Пишет тебе командир твоего отца, лейтенант Сидорин. С болью и скорбью пишу тебе, что твоего отца больше нет. Ефрейтор Владимир Сергеевич Бочкарев героически погиб пятого июня при обороне Севастополя. Твой отец был лучшим из моих командиров отделений. Его, третье отделение, во всем Севастополе считалось лучшим. Бойцы слушали его не из устава, а из уважения. Владимир Сергеевич был крепким мужиком, и вся Чапаевская дивизия гордилась тем, что такой воин служил в ее рядах».
Толку с этого всего? Как ни смазывай похоронку, собой она быть не перестанет. Пятнадцать лет пацану. Коней подковывает. Хозяйство держит, зная, что отец даже с фронта за ним приглядывает. А теперь… А теперь ему придется вырасти окончательно.
«Больше всего на свете Владимир Сергеевич любил свою семью. Вас. Многие часы рассказывал он нам о вас и вашем хозяйстве. Тобой, Сергей, он очень гордился. В день, когда он получил письмо о том, что ты коня по неопытности подпортил, он не сердился, а радовался и гордился тем, что ты вырос и стал хозяином. Твой отец был прекрасным человеком, достойным командиром и храбрым воином. Перед смертью он просил меня написать тебе. Просил сказать, что ты теперь – старший. Держись, Сергей. Отец бы хотел, чтобы ты держался».
Я вспомнил новогоднюю карточку. Вспомнил, как фотограф снимал нас у украшенной гильзами ёлки, и Владимир встал по стойке смирно, руки по швам, грудь колесом – чтоб жена увидела, какой он красивый и стойкий воин. Уже увидела – это нам газеты уже давно не привозят, а страна‑то живет и работает.
Коротко получилось, почти постыдно‑коротко, но я не знал, что еще добавить. В голову лезли канцеляризмы и лозунги, но им в таком письме точно не место. Мысленно попросив у Володи прощения – «сам видишь, что написал всё, что мог» – я убрал письмо в планшет и надеялся, что у меня будет возможность его отправить. Там, рядом с письмом, статья про Ефимыча и письмо из детдома. Мой крошечный архив тепла.
Седьмого июня, на рассвете, обстрел вдруг кончился. Гудящие головы вросших в щели бойцов не сразу это поняли, зато отреагировали на тишину – так, как и положено привыкшим к хаосу вокруг людям: страхом и желанием вжаться в щель поглубже, потому что она стала единственной вещью, отделяющей жизнь от смерти.
– Готовность!!! – орал я, и мне вторили остальные командиры. – Не расслабляться, бойцы – щас попрут! Все на позиции!!!
В звон в голове вклинился гул. Другой – не с небес, а понятный, привычный и честный: от тысяч сапог и громких команд на немецком. По всей линии щёлкали затворы. Хасанов в третьем отделении негромко, сухо расставлял людей: «Колька – сюда. Федя – за камень. Гранаты ближе». Принял хозяйство Владимира. Другое, но принял.
Жизнь и война шли дальше, рука об руку, и не давали остановиться даже для того, чтобы похоронить хорошего человека. Ничего не попишешь – на нейтралке появились серые цепи, а значит появилась возможность наконец‑то поработать нормально. Прицелившись из своей снайперки в машущего руками унтера, я нажал на спуск.




























