Текст книги "Морпех. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
– Хасанов, Гурьев – страхуете, – тихо распорядился я. – На прицеле держите, но не палить без команды. Остальные – не отсвечивать. Может, гость, может, наводчик. Разберёмся.
Человек подошёл ближе. Немолодой, лет за пятьдесят, кряжистый, с обветренным тёмным лицом, в бедной крестьянской одежде, с седоватой щетиной. Не военный, это сразу видно. Он остановился в нескольких шагах, всё ещё держа руки так, чтоб мы видели – пустые.
– Не стреляйте, дорогие, – сказал он с явным, мягким армянским акцентом. – Я свой. То есть не ваш, но и не ихний. Местный я. Карапет звать.
– Чего хотел, Карапет? – спросил я, не опуская, впрочем, и своего оружия. – Ночью, к вооружённым людям. Смелый.
– Смелый не смелый, а пришёл, – он развёл руками. – Слушайте, дорогие. Я вас уже день как приметил. И не я один мог приметить – вот что плохо. Вы тут поёте, – он сказал это с укоризной, почти отечески. – Хорошо поёте, душевно. На весь лес. А по этим горам, дорогие мои, сейчас немец рыщет злой, как собака. Потому что вчера на дороге кто‑то ихнюю большую машину пожёг и людей побил. Важных, видать, людей – такой шум подняли, столько солдат нагнали, всё прочёсывают. А вы тут – песни. Услышат – и найдут. Я и пришёл сказать: тише сидите. Пропадёте же ни за грош.
Мы переглянулись. Вот тебе и спелись. Я, командир, профессионал, который должен был думать головой – размяк, отпустил людей погулять, и они запели на весь Крым, аккурат когда немцы землю роют в поисках убийц фельдмаршала. И сказало нам об этом не мое хваленое чутье, а старый армянин с белой тряпкой, по доброте душевной. Стыдно стало. Прав был старик кругом.
– Спасибо, отец, – сказал я, и опустил оружие. – Дело говоришь. Виноваты, расслабились. Садись к огню, раз пришёл, покушай с нами.
Глава 15
Карапет сел к огню, принял кружку травяного отвара и заговорил. Говорил неторопливо, как говорят пожилые люди, которым некуда спешить и которые знают цену словам. Сперва про себя: садовод, всю жизнь при земле, при яблонях да при винограде. Тут, в предгорье, и родился. Дети разъехались до войны, старуха померла позапрошлой зимой, остался один с садом. Немцев пережидает, как пережидают град или засуху.
– Только град, дорогой, он сам сходит, – отхлебнув из кружки, поделился Карапет. – А эти не сходят. Эти прижились. И хуже немца, я тебе скажу, не немец.
– А кто?
– Свои! – скривившись, почти выплюнул он. – Которые к ним пошли. Вот немец – он чужой, он враг, с него и спросу как с врага. А свой, который немцу служить пошёл, полицаем, карателем – этот хуже. Этот наши же места знает, наших же людей знает, кто где, кто чем дышит. Немцу нас в горах не сыскать, а свой – сыщет.
Он помолчал, глядя в огонь, и желваки заходили под тёмной обветренной кожей.
– Был у меня сосед. Через два сада. Андроник. Вместе росли, дорогой, вместе на свадьбах гуляли, я ему виноград подвязывать помогал, он мне. А пришли немцы – и Андроник в полицию пошёл. В каратели. Сапоги надел, повязку, винтовку немецкую, – Карапет говорил всё тише. – И когда они деревню Чаир жгли, за то что партизанам хлеб дали – он там был. Андроник. Я видел. Он баб с детьми из хат выгонял, прикладом. Соседок наших, с которыми его мать чай пила. А одну, которая бежать кинулась с дитём, он… – старик осёкся, сглотнул. – Не буду говорить, что он. При детях не говорят такое, а вы хоть и не дети, а не буду. Сам он теперь дитё, в люльке которое, и то не пожалеет.
За костром стало тихо. Я смотрел на своих и видел, как сходит с лиц пьяное веселье. Гурьев сидел, сжав кулаки так, что костяшки побелели. У Кольки ходили желваки. Хасанов смотрел в огонь немигающе, и в чёрных его глазах было что‑то такое, отчего я порадовался, что Хасанов на нашей стороне. Калюжный тихо, сквозь зубы, выматерился.
– И много таких Андроников? – спросил я.
– Хватает, – вздохнул Карапет. – Не все, дорогой, ты не думай. Не все. Другие просто живут, – подумав, он добавил. – Пережидают. Одни – как я, голову в плечи спрятав. Кто и партизанам помогает тайком, хлебом, салом – за это каратели вешают, – опустив взгляд, добавил. – Андроники вешают. И наши Андроники, и русские, и татарва – кто хошь. Сволочь – она всегда сволочь.
– Передавим, – пообещал я. – Не сейчас, так после войны. У Союза руки длинные, спокойно жить Андроникам не даст.
– Столько лет прожил, а вглубь человека смотреть не научился, – вздохнул Карапет. – Ну да ладно, – встряхнулся. – Я ведь чего пришёл, кроме как песни ваши унять. Раз вы такие лихие, что большую немецкую машину на дороге пожгли, может, вам и ещё дело сгодится. Тут недалеко, в посёлке, комендатура ихняя сидит.
Комендатура – это хорошо.
– Рассказывай.
Он рассказал. Обстоятельно, толково, как человек, всю жизнь ходил к друзьям и родне из этого поселка. Комендатура – в бывшем сельсовете, каменный дом на краю посёлка. Немцев немного, гарнизон махонький: тут тыл, глубокий, спокойный, и кипиш до сюда еще не докатился. Человек десять‑двенадцать немцев, при них полицаи из местных, душ пять‑шесть, да староста. Часовые ночью – двое, может трое, и те, по словам Карапета, несут службу спустя рукава: куревом балуются, по нужде отходят, в карты режутся. Кого им бояться‑то здесь, в десятках километров от фронта?
– А держат там кого? – спросил я. – Арестованных, пленных?
– Держат, – кивнул Карапет. – В подвале – притащили на днях кого‑то. Ждут этапа, повезут в Симферополь, в лагерь.
Я слушал и в голове уже складывал картинку. Десяток немцев, расслабленных, спящих по ночам в зачищенном тылу. Двое‑трое сонных часовых. Каменный дом на отшибе. Подвал с пленными. Склад – а в комендатуре всегда склад, оружие, припасы, конфискат. Надо брать.
– Мужики, – сказал я, оглядев своих. – Слыхали?
– Слыхали! – Калюжный аж подался вперёд, глаза горели – и от шнапса, и от Карапетова рассказа про Андроника. – Командир, да чего тут думать! Наведаемся! Покошмарим гадов, наших вызволим! За всё!
– За всё! – подхватил Гурьев, и остальные загудели, распаляясь, сытые, выпившие, злые после рассказа про карателя, готовые идти куда угодно хоть сейчас.
Я молча протянул руку, взял со стола недопитую бутыль шнапса и початую флягу и убрал в мешок.
Энтузиазм снизился примерно вдвое.
– Трезвеем, мужики, – приказал я.
– Эх. А так душевно шло, – расстроился Калюжный.
– Карапет, поможешь подойти? Тропами, чтоб незаметно?
– Помогу, – кивнул старик. – Доведу до посёлка, покажу дом. Дальше уж сами. Я в кровь не лезу, дорогой, стар я кровь лить. Но довести – доведу.
Весь следующий день мы готовились – спали, отъедались, чистили оружие, и я гонял своих по плану, пока не вбил в каждого, кому куда и что делать. Под вечер Карапет повёл нас тропами к посёлку.
Подобравшись в темноте, я осмотрел комендатуру. Всё было так, как сказал старик: каменный дом на отшибе, светятся два окна, над крыльцом – фонарь. Часовой у входа – один, бродит туда‑сюда, винтовка на ремне за спиной, цигарка в зубах. Второго я нашёл с торца, у сарая – стоял, привалившись к стене и кажется, дремал. Третьего не было видно – может, и не было, может, внутри. Из трубы дымок, в одном окне движение – не спят ещё несколько человек. Остальные, надо думать, дрыхнут.
Я вернулся к своим – в овражке неподалеку залегли.
– Значит так, – зашептал я. – Делаем тихо, пока можно. Громко – в крайнем случае, когда уже обнаружат. Если громко – сразу драпаем, нету цели героически помереть. Каждый выстрел тут – это шум на весь посёлок, набегут. Поэтому первую половину работаем ножами и руками. Часовых снимаем тихо. Я беру того, что у входа. Хасанов – того, что у сарая. Калюжный, Гурьев – со мной, страхуете и работаете по тем, кто внутри бодрствует, желательно – тихо. Помним тренировки по метанию ножей?
Мужики кивнули, но не хотелось бы до этого доводить.
– Колька, Степан – в оцеплении, никого не выпускать, но не стрелять без команды. Товарищ политрук, на вас потенциальные проблемы с пленным.
Мальцев кивнул и размял руку, готовясь давать пощечины.
– Всё, мужики. Как мышки.
Подобравшись к курящему часовому, я достал нож Гарика, приподнялся, сделал пару шагов на полусогнутых, резко ускорился и зажал немцу рот, вонзив нож в спину на всю глубину. Тело забилось, кровь побежала по руке, дальше – судороги, и часовой обмяк. Я опустил тело. Ручеек крови добрался до цигарки, и она с шипением погасла. В ту же минуту от сарая бесшумной тенью вернулся Хасанов, кивнул – его готов.
Я быстро прошмыгнул к окну – в комнате двое немцев при свете лампы резались в карты. Один – лицом к двери, другой – спиной. Я показал жестами – один со мной, двое – через окно.
– Быстро! – жестом и губами добавил я.
Взяв трофейный штык‑нож наизготовку в правую, а нож Гарика – в левую, я ворвался в комнату и бросил нож в дальнего немца, ломанувшись следом и краем глаза отметив, что Хасанов уже занимается тем, что сидел спиной. Попал в плечо, немец начал орать, но я прервал крик, вонзив нож в горло. Мешком плюхнувшийся через подоконник Петро не понадобился.
Быстро собрали патроны, навесили «маузер» на Гурьева и тихо пошли дальше. В соседней комнате, из которой в подвал вела дверь, дремал сидящий на табуретке немец‑часовой. Не дав ему проснуться, мы начали спускаться. Снизу лестницы раздался громкий окрик на немецком, в пятне света внизу появился солдат. Он наставил на нас винтовку, и я понял, что если прямо сейчас не отвечу ему правильно, он выстрелит. За неимением паролей, отзывов и в целом языка в голове мне пришлось выхватить трофейный парабеллум, выстрелить в часового дважды и мощным прыжком выпрыгнув в подвал, пропустив над собой винтовочный выстрел и огрызнувшись в ответ.
– Сука! – выругался я, поднимаясь с пола. – Двоим залечь наверху, поглядывать за отходом!
Почти одновременно снаружи раздались выстрелы – Колька со Степаном, оцепление, отработали по тем, кто услышал выстрелы и решил прийти проверить в чем дело.
Вдоль правой стены подвала тянулись стеллажи, вдоль левой стояли мешки и ящики, а, левый угол перегорожен дощатой клеткой. В ней – худой мужик в оборванной форме:
– Свои, чтоли? – хрипло спросил он, слепо щура глаза.
– Свои, – ответил я и рукояткой пистолета снес щеколду. – Выходи.
Мужики тем временем старались успеть собрать побольше трофеев. Пленный вышел, сместился к мертвому часовому, похлопал по карманам и выпрямился, надевая на лицо круглые, перемотанные бечевкой, очки.
– Все, хорош! – поторопил я мужиков. – Наверх! – указал направление пленному.
– Соль, командир! – пробежал мимо меня Гурьев с мешком на плече.
Соль это хорошо – не только зайцев приправлять, а еще и обменный фонд: селянам без соли плохо. Опередив пленного, я вбежал по лестнице и по пути на улицу сгреб все бумаги, показавшиеся важными.
– Все, хорош! – отметил выбежавшего из подвала с мешком Калюжного. – Уходим! В темпе!
– Взрывчатка! – вдруг заявил пленный, ломанувшись в подвал.
– Десять секунд! – выдал я ему вслед.
Он вернулся через девять, с небольшим ящиком в руках. Я подхватил за вторую ручку, бойцы к этому времени успели покинуть комендатуру, и мы с пленным к ним присоединились.
Мы уходили в горный лес, сгибаясь под тяжестью трофеев, а за нашими спинами орали на немецком, пускали в небо сигнальные ракеты и готовились огрести от командования за такой эпичный косяк.
Погоню отрезала первая же растяжка, которую я оставил за нами – побоялись дальше лезть, и правильно сделали. Прошагав без остановки часа полтора, мы устроили привал в ложбинке, опустошив фляги за один присест. Ноги гудели, потряхивало от остатков адреналина.
– Че набрали‑то? – спросил я бойцов.
Набрали изрядно – помимо мешка соли, имелись табак, мыло, пара немецких аптечек, спички и конечно же консервы с галетами. Отдельно – содержимое из ящика с трофеями, пара пачек наших патронов. Отлично, есть чем подкормить снайперку.
Пока мужики вскрывали консервы и мерились «уловом», я просмотрел бумаги. Большую часть – в утиль, но чистые бланки, пропуска, аусвайсы и прочую макулатуру оставил. Задумчиво покрутив в руках печать комендатуры, выбросил – воспользоваться не получится, потому что спалились. Отправил бумаги в тот же мешок, где лежало несколько комплектов немецкой формы – под Одессой пригодилось, может и здесь сгодится?
Пленный тем временем знакомился с бойцами:
– Лев. Лёва. До войны проектировал мосты, а с войной поменял специальность на сапёра.
Сапер – это хорошо. Особенно такой, кто за собой в трудной ситуации взрывчатку тащит и не бросает.
– Тоже мне улов – жид слепошарый, – буркнул Гурьев. – Куда он нам? Только в подвале сидеть и годится.
– Красноармеец Гурьев… – начал было Мальцев, но я махнул рукой, чтобы послушать ответ Льва.
Тот поправил очки и с иронией в голосе спросил:
– А скажи, мил человек, ты вот это «слепошарый» – это ты по злобе или по глупости? Я спрашиваю, чтоб знать, обижаться мне или пожалеть тебя.
Гурьев аж подпрыгнул. Развернулся, набычился – он привык, что от его слов втягивают голову, а тут ему отвечают, да ещё вопросом, да ещё с подковыркой, которую он не сразу и раскусил.
– Ты чего сказал, очкарик? – набычился он. – А ну повтори.
– Повторяю, – всё так же спокойно сказал Лев. – Я спросил: ты по злобе дурак или от природы? Потому что по делу – меня немцы на этап вели, на расстрел, как раз за то, что я не прятался, а мост им один взрывал, пока они Крым брали. А ты говоришь – по подвалам прячусь. Вот я и думаю: ты не знаешь этого – тогда дурак. Или знаешь и всё равно языком метёшь – тогда сволочь. Что выбираешь?
Гурьев побагровел, шагнул вперёд, кулаки сжались. Здесь уже пришлось вмешаться:
– Так, мир! Антон, национальности это оружие капиталистов. Мы здесь – рабочие и крестьяне, а не русские, татары или евреи. Так, товарищ политрук?
– Так, командир.
– Да я… – скривился Гурьев, но я перебил.
– Лев – сапер. Чтобы взорвать мост, нужно знать его уязвимые точки. Дебил всю взрывчатку стратит, а мост только поцарапается. Лев – наш ключ к большим операциям. Ты же собрался до конца войны отбившихся от стада немцев пощипывать?
– Нет конечно!
– Значит все. Руки пожимать не приказываю, но разлагать коллектив не дам. Мы – в одной лодке, мужики. Перелаемся – ляжем здесь все без толку. Когда к своим выберемся – разбирайтесь как хотите, а пока… – я поднялся на ноги. – Дальше идем.
Мы подхватили поклажу и пошли дальше. Через двадцать минут я подозвал сапера:
– Лёва, знаешь мост… – я описал.
– Знаю, – кивнул он. – Конвоем по нему вели.
– Немцам этот мост очень нужен, – добавил я.
– Что рвать, что строить – с умом ко всему подходить надо, – улыбнулся он.
Глава 16
До моста мы шли двое суток, и за это время я понял, что прежней лёгкой жизни пришел конец.
Горы изменились. Раньше, в первые недели, немец в глубоком тылу чувствовал себя хозяином и был уверен, что ему бояться некого. Эта уверенность во многом и определила наш успех – мы били мягкие цели, среди которых оказался и Манштейн, чистили комендатуру, гуляли по лесу почти как у себя, а теперь воздуха стало меньше.
Над горами висел «рама». Я заметил ее на второе утро – двухфюзеляжный костыль‑разведчик, такие нам под Севастополем много крови попортили. Она прочесывала квадраты, высматривала, вынюхивала – дымы, тропы, движение. Где‑то там, наверху, в её кабине сидел корректировщик и наносил на карту всё, что шевелится. Опомнились короче немцы, поняли, что в их тихом тылу завелось что‑то кусачее.
– Днем костры не жжем, – инструктировал я своих. – Совсем. Готовим ночью, в яме, на сухих дровах, чтоб без дыма. По открытому пространству не ходить – только лесом, под кронами. Увидите «раму» – замерли, не дёргаемся, движение она ловит. Кончилась лафа, мужики. Теперь по‑серьёзному.
Шли осторожно, как не ходили раньше. И на второй день, перевалив через лесистый хребет, наткнулись на деревню. Точнее, на то, что от неё осталось.
Я почуял её раньше, чем увидел – по запаху. Горелым тянуло издалека – не свежей гарью, а застарелым, мокрым, тяжелым духом старого пожарища. Мы вышли на опушку, и внизу, в распадке, открылось пепелище. Десятка полтора дворов, и все – чёрные остовы. Печные трубы торчали над углями, как надгробия. Ни звука, ни собаки, ни петуха. Мертвая.
Группа встала. Я увидел, как у всех окаменели лица, и понял, о чём они думают, потому что сам подумал о том же в первую секунду. Это из‑за нас. За наши дела. За Манштейна, за комендатуру. Немцы не нашли нас – так сожгли тех, кто под руку попался. Деревню. С людьми. В горле перехватило, в груди набух камень.
– Командир, – тихим, дрожащим голосом спросил Колька. – Это что же… это за нас, да? Это их – за нас?
Я отогнал шок и заставил себя думать рационально. Пепелище‑то не новое, а даже если и новое – что, не воевать теперь, оккупантов задабривать⁈ Может и Москву без боя сдать⁈
– Стой, – велел я. – Молчи. Дай гляну.
Я пошёл вниз, к пожарищу. Пошёл смотреть – не из любопытства, а потому что нужно знать наверняка.
Не нужно было быть пожарным или следопытом, чтобы понять – угли‑то старые. Не чёрные и жирные, как бывает после свежего пожара, а серые, обветренные, прибитые дождями, схваченные коркой. На головнях уже пробивалась плесень, кое‑где зеленела трава – молодая, наглая, лезущая из мёртвой земли. Это – не неделя‑другая. Я присел, тронул золу – холодная, слежавшаяся, не пахнущая уже ничем, кроме сырости и тлена. Я перевернул обгорелую балку – земля под ней была сухая, а на ней копошились мокрицы.
Три недели. Самое малое – три недели, а то и месяц. Это пожарище было старым. Меня накрыло черное, стыдное облегчение. Три недели назад нас тут и в помине не было. Мы тогда ещё даже из катакомб не вылезли, Манштейн был жив, комендатура была цела. До нас. Без нас. Не на нашей совести.
Радоваться над пожарищем, над пеплом людей, тому, что сожгли их не из‑за тебя – это что‑то, чего в человеке быть не должно. К черту.
Вернулся к своим с каменным лицом.
– Старое, – сказал я. – Месяц назад, не меньше. Не из‑за наших подвигов, мужики.
Я увидел, как по лицам прошло то же, что у меня – сперва облегчение, потом стыд за облегчение, у кого мелькнул, у кого нет. Калюжный перекрестился. Колька шумно выдохнул.
– Слава богу, – вырвалось у него, и он тут же осёкся, поняв, что сказал «слава богу» над сожжённой деревней.
– Не слава богу, – тихо сказал Мальцев. – Нечему тут радоваться, Коля. Люди погибли. Что не из‑за нас – не делает их живыми.
– Я не то хотел, – смутился Колька.
– Знаю, что не то, – сказал Мальцев. – Все мы не то хотели. Помолчим да пойдём. И запомним – вот за это с ними и воюем. Чтоб такого не было.
Помолчали. Хороший он был всё‑таки политрук, Мальцев – когда говорил не казённое, а своё, выходило в самую точку. Мы постояли над мёртвой деревней, и каждый, думаю, дал себе какой‑то зарок, а потом пошли дальше. К мосту. Делать свою работу – ту, ради которой и затевалось всё, и за которую вот так, пепелищами, расплачивалась земля.
Мост был хорош и охранялся. Это я тоже отметил как примету новых времён. Раньше мосты в тылу охранялись формально, по одному‑двум часовым на каждом конце. Здесь – с обеих сторон будки, часовые, шлагбаумы, пара пулеметных гнезд. Не крепость, но и не комендатура с сонными картёжниками.
Ну или этот мост всегда так охраняли – больно широк и удачно расположен. Каменно‑деревянный, на быках, перекинутый через горную речку в теснине, он держал дорогу, по которой немцы возили в горы и из гор снабжение, технику и людей. Объезд – далеко, километров тридцать по дерьмовым горным дорогам получается. Свалить мост – значит парализовать эту дорогу надолго, пока не наведут новый. Лев, едва глянув на него сверху, из кустов, где мы залегли, оживился, как охотник при виде дичи.
– Красавец, – прошептал он, разглядывая мост в трофейный бинокль. – На быках. Старой кладки. Вот сюда если положить, – он что‑то прикидывал про себя, шевелил губами, – И сюда… уйдёт весь пролёт. Починят, но на быки нам взрывчатки не хватит. Командир, я сделаю, дай только к опорам подобраться и время.
– Подобраться и время – это моя забота, – сказал я. – Снять охрану и дать тебе работать спокойно. Твоя забота – чтоб рвануло как надо. Сколько тебе времени нужно?
– Полчаса. Лучше час. Если без спешки – сделаю чисто, и мост ляжет весь. Если гнать – заложу криво, рванёт, а полмоста устоит. Тут спешить нельзя, командир, тут как у хирурга – руки трясти не должны.
– Хер его знает, сколько времени будет, – признался я. – Делай сначала то, что можно сделать быстро. Время останется – усиливай. Мы насмерть стоять здесь себе позволить не можем.
Сапер кивнул.
– Все, отдыхаем и ночью идем, – убрал я бинокль.
Готовились до ночи. Я излазил подходы, вычислил часовых – их было шестеро: по двое на концах моста, двое в пулемётных гнёздах. Смены, маршруты, где темно, где фонарь, кто какой сектор держит. Работа знакомая, привычная, я делал её на автомате, и где‑то на краю сознания привычно удивлялся, как ладно ложится наука той жизни на дело этой.
Дождавшись, пока большая туча скроет луну, мы выдвинулись. Часовых тихо – по уму, по очереди, чтоб ни один не успел вскрикнуть и чтоб смена на другом конце не хватилась раньше времени. Я взял одного у ближнего конца, Хасанов – второго, тенью, ножом. Пулемётчиков в гнёздах сняли так же – подобрались сзади, и всё. К тому времени, как мы зачистили оба конца, ни один немец не успел понять, что мост уже не его. Тихо. Чисто.
– Лёва, – позвал я тихо. – Твой выход. Работай.
Мне всегда нравилось смотреть за работой мастера своего дела. Даже если ничего не понимаешь, отточенные движения, спокойное, сосредоточенное лицо и словно сам собой появляющийся результат – все это заставляло порой глазеть часами.
Лев спустился к опорам – щуплый, в очках на бечевке, совершеннейший неуклюжий интеллигент с виду – и преобразился. Под мостом, в темноте, при свете прикрытого фонарика, появился другой человек: точный, спокойный, сосредоточенный, без единого лишнего движения. Он не суетился, не спешил, не дёргался. Он ходил вокруг опор, трогал кладку, что‑то прикидывал, размещал заряды так и эдак, переставлял, тянул шнур. Лицо у него было отрешённое и довольное – лицо человека, который делает то, что умеет лучше всего на свете, и делает с любовью.
Я держал периметр, расставив своих на прикрытии, сам поглядывал то на дорогу, то на работающего внизу Льва. Гурьев, лежавший рядом со мной на прикрытии, тоже смотрел вниз, на сапёра, и я видел, что и в нём что‑то ворочается. Он молчал. Не бухтел, не обзывал. Смотрел, как щуплый «жид слепошарый», которого он давеча списал в подвальные сидельцы, ловко и уверенно делает дело, которого ни сам Гурьев, ни кто из нас не сумел бы. Я не лез к Гурьеву с разговорами – пусть смотрит. Иное доходит до человека не через слова, а через глаза.
Лев провозился час, и к его концу я дергался и слушал ночь с тройным усердием. Долго, мать его, и каждая минута приближает потенциальные неприятности. Наконец, Лев вылез из‑под моста перепачканный, довольный, прокладывая за собой шнур.
– Готово, командир, – доложил он шёпотом. – Уходим подальше, а то сильно рванет – пролеты все положит.
Мы отошли. Далеко, за поворот теснины, за скалу, чтоб не накрыло. Лев устроился с подрывной машинкой, глянул на меня – я кивнул.
– С богом, – сказал Калюжный.
– С наукой, – поправил Лев и крутанул.
Мост встал на дыбы.
Грохнуло так, что заложило уши и дрогнула земля под брюхом. В небо взметнулось пламя, дым, каменное крошево, обломки балок. Эхо заметалось по теснине, размножилось, ударило по горам. А когда осело и рассеялось, моста уже не было. Был провал, дымящиеся обрубки быков по краям и груда камня и битого дерева в речке внизу. Дорога кончилась. Немцам теперь сюда возить нечего и не по чему – пока новый не наведут, а это минимум недели.
– Красиво, Лева, – оценил я.
– Я ж говорил, – Лев поправил очки, и в темноте было слышно, что он улыбается, устало и счастливо. – Мосты – моя слабость. Жалко даже немного. Хороший был мост, старой работы. Это я не немца жалею – мост. Мост‑то чем виноват?
– Философ, – хмыкнул Гурьев.
И в этом «философе» не было злобы, а было что‑то почти уважительное. Лев глянул на Гурьева, чуть усмехнулся, но цепляться не стал – умный, понимает, что лёд тронулся и не надо торопить.
– Уходим, – скомандовал я. – Быстро и далеко, потому что щас сюда весь Вермахт нагрянет, а с ними до кучи Люфтваффе. Все молодцы, а теперь ноги в руки.
И мы ушли в горы, в темноту, оставив за спиной уничтоженный мост и разворошив немцев в очередной раз. Дорога была перекрыта. Работа сделана. А немец пускай побесится – искать‑то нас в этих горах ему ещё долго, а мы уже не те голодные оборванцы, что выползли из катакомб. У нас теперь есть зубы, есть сапёр, есть взрывчатка. И есть злость – холодная, рабочая, которой хватит надолго.




























