444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Смолин » Морпех. Трилогия (СИ) » Текст книги (страница 30)
Морпех. Трилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 27 июля 2026, 09:30

Текст книги "Морпех. Трилогия (СИ)"


Автор книги: Павел Смолин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 38 страниц)

Глава 9

С перевала нас сняли на четвёртый день. Из врагов к этому моменту у нас оставался только мороз, потому что немец больше не лез – выдохся, зарылся в снег, зализывает раны. На смену пришла пара стрелковых взводов, опытная, укомплектованная, и я передавал позиции их лейтенантам с тем же чувством, с каким на той высоте когда‑то принимали её у нас: держи, браток, теперь твоя очередь мёрзнуть.

Роту отвели вниз, в аул побольше и пожилее, к самому подножию, где ещё жили люди, топились сакли и можно было впервые за много дней разогнуться в полный рост, не считая шагов до укрытия.

Первым делом – баня в пустой сакле у ручья: раскалили камни, натаскали воды, завесили вход плащ‑палатками, и повалил такой пар, что в двух шагах человека не разглядеть. После недель в мокром, вшивом, промёрзлом обмундировании это был не мыльный чад, а прямое доказательство того, что рай существует.

Мужики полезли париться с гоготом, кряканьем и полными радости матюгами. Гнатюк, здоровенный, красный, хлестал себя пучком каких‑то горных прутьев вместо веника и ухал на всю саклю. Колька тёр спину Калюжному, а тот травил байки. Пар перемешивался с руганью, смехом, плеском – и на пару часов войны будто не стало вовсе.

Рота поредела и украсилась шрамами. Новички смотрели на нас, прошедших через Одесско‑Севастопольскую мясорубку и совершивших долгий, далекий от комфорта вояж в Крыму. Смотрели, стараясь не задерживаться взглядами на свежих и подзаживших шрамах и явно прикидывали – через какое время их организмы тоже станут настолько же красивыми? Заметил это не я один, но ответил только Гурьев: окатывая себя из тазика и довольно фыркая, он заявил:

– По нам, как по дереву, года считать можно. Только у дерева кольца внутри, а у нас снаружи.

– Ты, главное, новые кольца не спеши набирать, – посоветовал Калюжный. – А то ишь, коллекционер.

Отмылись, отпарились, переоделись в чистое, которое принес «младший старшина» Федька, и впервые за долгое время почувствовали себя нормальными, почти мирными, людьми.

Утром нашу роту собрали Дзагоев и Боровой. Ночью шел снег, маленькую площадь перед сельсоветом едва успели почистить, дул привычный уже, но от этого не становящийся теплее ветер. Настроение далеко от парадного – Дзагоев без бумажки, Боровой рядом с коробочкой наград, но так – надо, потому что мы удержались там, где держаться было почти нельзя.

Боровой читал коротко, Дзагоев вручал. «За отвагу» – Гурьеву, Гнатюку – «За боевые заслуги», прочим – медали помельче и благодарности в приказе. Каждому Дзагоев жал руку и говорил своё, негромкое, отдельное, и это стоило дороже самой медали.

Гурьев, получив свою, приосанился и обвёл строй победным взглядом. А после, когда разошлись к кострам, подступил к Гнатюку с видом человека, которому сама справедливость выдала мандат.

– Видал? – он щёлкнул ногтем по новенькой медали. – «За отвагу». А у тебя – «заслуги». Отвага, Тарас, выше заслуг. Стало быть, я тебя и посильнее буду. Официально теперь. С бумагой.

– С бумагой, – согласился Гнатюк, не поднимая головы от котелка. – Сила‑то в бумаге, ну да.

– А раз официально – пошли, перетянемся. Гора ровная, светло ещё.

Гнатюк вздохнул, как вздыхает человек, которого отвлекают от еды по пустяку, и отставил котелок.

Мужики сбежались мгновенно – халявное зрелище в горах на вес золота. Нашли плоский камень, накрыли телогрейкой, сцепились. И снова, как в прошлый раз, началось с рыка и багровых лиц.

– Ставлю на медаль! – объявил Колька. – На отвагу ставлю! Гурьев с наградой, ему теперь сам бог велел!

– А я на заслуги, – подмигнул Калюжный. – Заслуги – они молча работают.

Гурьев жал так, что жилы вздулись верёвками, и поначалу даже повёл руку Гнатюка книзу – медаль, что ли, придавала. Но Гнатюк переждал, крякнул, налёг всей своей шахтёрской тушей – и медаль «За отвагу» не помогла. Гурьевскую кисть приложило к камню коротко и обидно.

– Два‑ноль, – подытожил Гнатюк, забирая выигранный кисет. – Отвага, она в бою хороша. А на камне – вес нужен.

– Так я с медали разомлел, – Гурьев тряс отбитой рукой. – Расслабился от почестей. Вот сдам её на хранение – тогда поглядим, три‑ноль или как.

– Сдавай, – хохотнул кто‑то. – Медаль‑то не виновата, что рука слабже.

Хохотали долго. Гурьев дулся ровно до тех пор, пока ему не поднесли выигранный кем‑то трофейный шоколад, после чего мировая была немедленно заключена и съедена.

А на следующий день пришло пополнение. Привычное, маленькое, чисто дыры залатать хоть как‑то. Троих новичков определили к нам. Совсем зелёные, из последнего призыва, необстрелянные, глядели на нас, битых и обмороженных, как на что‑то среднее между героями и ожившими покойниками.

Первый, Сёмушкин, был мал, тощ и восторжен; я сразу заподозрил, что и этот приписал себе годик‑другой, уж больно по‑мальчишески у него горели глаза. Второй, Гладков, бывший счетовод из райцентра, в очках, аккуратный до чрезвычайности. Он и винтовку принял так, будто ему вручили не оружие, а казённую ведомость под роспись. Третий, Пшённый – рослый, голосистый, из тех, кто ещё пороху не нюхал, а уже знает, как надо воевать, и не прочь научить бывалых.

– Вы, дядьки, не сомневайтесь, – объявил Пшённый с ходу. – Я стрелять мастак. Я немца за версту сниму.

– Снимешь, снимешь, – успокоил Калюжный. – Ты пока хоть за версту его разгляди сперва.

Опекать зелень поставили Амана. Кого еще, как не человека, который ещё осенью сам был ротным слабаком, который задыхался на тропах и мучился с высотой, а теперь ходил по горам как свой и учил новичков тому, чему когда‑то Дзагоев научил его.

– Дыши животом, – втолковывал он оторопевшему Сёмушкину, показывая. – Медленно. Спешить будешь – сдохнешь на первом подъёме, гора прыти не любит. И портянки на ночь суши, хоть под рубахой на пузе. Мокрая нога в горах – мёртвая нога.

Слова были не его, чужие, дзагоевские, но выговаривал он их с такой спокойной уверенностью, что новички слушали, разинув рты. Я смотрел на это и думал, что рота – штука живучая: одни погибают, а других рота будто сама вытачивает из сырого материала, и так тянется до самого конца – пока есть, кому и от кого передавать науку выживания.

Вечером сидели у очага в теплой сакле, разморённые ежедневной баней, едой и первым за долгое время относительно долгим покоем. Дзагоев, разговорившись, рассказывал про свои горы – и слушали его даже те, кто обычно травил байки сам.

Он говорил о том, как здесь жили до войны и до всех войн, как строили сакли и башни, как враждовали и мирились роды, как ходили за солью через перевалы, которые мы теперь обороняли. Голос у него был неторопливый, и в этом голосе горы делались не грудой камня, за который умирают, а домом, у которого своя долгая память.

– Ту башню, что мы отбили, – рассказывал он уже слышанное, глядя в огонь. – Мои деды держали против царёва войска. При Шамиле. Заперлись, лестницы убрали, долго не давались. А взяли их, когда пушку подвезли. Камень человека держит, а пушку – нет. Любую крепость возьмёшь, было бы чем да хватило бы терпения.

Он помолчал и добавил, будто про себя:

– Только терпения у горы всегда больше, чем у того, кто её берёт. Это надо помнить, когда полезем на что покрепче нашего аула. А полезем, чую.

А назавтра пришла почта – первая за долгие недели, застрявшая где‑то в горах вместе с обозами. Это был праздник почище бани. Роту было не узнать: суровые битые мужики сидели по углам, шевеля губами над серыми треугольниками. Кто улыбался, кто хмурился, кто украдкой тёр глаза. Письма из дома – штука на войне посильнее иного боя.

Калюжному пришло сразу три – от жены, накопилось на почте. Он читал их по кругу, то ухмыляясь, то мрачнея, и под конец ушёл куда‑то один, сунув треугольники за пазуху. Кольке мать прислала письмо и засушенный кленовый лист – зачем лист, он объяснить не захотел, но берёг его пуще письма. Гнатюку не пришло ничего, и он делал вид, что ему всё равно, хотя видно было, что не всё равно. А новичкам и писать‑то ещё некому – дома не успели узнать, куда их занесло.

Было письмо и мне. Из детдома. Я его вертел в руках дольше, чем надо, прежде чем распечатать: когда меня записали в без вести пропавшие, туда наверняка ушла бумага, и дети мои детдомовские месяцами не знали, жив я или нет. А теперь, выходит, узнали. И непонятно, где старые письма – их не быть не могло, но куда и зачем везти письма «без вести пропавшему»? Это – относительно свежее, и я полагаю, что в детдоме увидели ту «героическую» газету.

Я распечатал конверт, достал аккуратно сложенный, украшенный маленькими рисуночками в свободных от крупных, старательно‑округлых букв местах, лист.

«Здравствуй, Вася», – узнал я почерк воспитательницы. – «Прежде всего мы с ребятами от всей души поздравляем тебя с получением звания Героя Советского Союза. Мы гордимся тобой, и с каждым днем все сильнее ждем конца этой ужасной войны, чтобы увидеть тебя в родных стенах».

Я моргнул и продолжил читать.

«Долгие, страшные месяцы не знали мы, где ты. Не знали, но верили в то, что ты – жив, и обязательно к нам вернешься».

Я представил. Месяц, другой, третий, четвертый… Все это – на фоне каскада новостей об отступлениях, перегруппировках и упорного вгрызания в каждый метр земли, которую нельзя отдавать врагу, потому что враг этот не контрибуций и кусочек территории отжать пришел, а физически убивать людей.

Дальше письмо писали сами дети, по очереди, разными почерками. Первым, крупными буквами, с нажимом, писал кто‑то постарше:

«Товарищ Сидорин! А мы всегда знали, что вы живой. Нам говорили – пропал без вести, а Анна Петровна плакала. А мы не верили. И вот в газете вы, с Звездой. Мы её на стенку повесили, газету. Все ходят смотреть».

Дальше, помельче и вкривь, писал какой‑то Алёшка:

«А правда вы генерала ихнего самого главного убили? Фельдмаршала? Тут спорили, фельдмаршал больше генерала или нет? Я говорил, что больше. Скажите им, что я прав».

«Понимаем, ты нас от фашистов защищаешь, даже маршала застрелил, но мы очень по тебе скучаем. Пожалуйста, пиши нам и больше не пропадай так долго, ладно?».

Постараюсь.

Потом совсем крупно, печатными, каждая буква с домик – младшие:

«Прыходити к нам. Мы вас ждём. Нюра нарисовала вам танк».

И последней – снова воспитательница, ровным учительским почерком:

«Василий, родной. Не знаю, дойдёт ли. Ребята замучили – каждый день про тебя спрашивают, ты у них теперь заместо всех сказок. Береги себя, если можно себя на войне беречь. Мы тебя дождёмся. Все до одного».

Я перечитал дважды. Потом отошёл за саклю, где никого, и постоял там, глядя на горы, пока не отпустило. Смешно. Прошёл Севастополь, катакомбы, облавы, две зимы войны, свалил фельдмаршала, получил Звезду, а как будто так и надо – война сама несет, потоком, а я гребу, как могу. А здесь… Здесь при взгляде на криво нарисованный маленький танчик в сердце щемит.

Я зашел в саклю, в тепло. Сел за стол перед затянутым плащом окошком, запалил окопную свечку и начал писать ответ, потому что не знал, когда еще получится, а не написать в ответ я не мог. Спите спокойно, малыши – «товарищ Вася», как и раньше, защищает от фашистов, и делает это без лишней скромности неплохо.

Через день Дзагоева вызвали в штаб. Мы ждали его как всегда в таких ситуациях – споря о том, поставит ли командование сложную или почти невыполнимую задачу. Дзагоев по возвращении с видимым удовольствием потянул время, откупившись коротким «Отдых кончился, бойцы!», а к вечеру собрал командиров. Когда я пришел, карту уже успели развернуть на столе, я бросил взгляд на пометки и выдохнул – халява кончилась только формально.


Глава 10

Дзагоев ткнул пальцем в точку карты, где ниточка дороги ныряла в гору и выныривала с другой стороны:

– Немец возит свое добро по дороге через хребет. Через тоннель. Пока тоннель цел, у него короткий путь к перевалам, в обход всего, что мы держим. Приказ – обрушить. Закрыть ему гору, – майор посмотрел на меня. – Сапера своего возьмешь, – вздохнул. – Только не говори ему, что он этот тоннель сам в 38‑м прокладывал, может не узнает.

А? А, помню.

– Точно, Лев рассказывал, как на Кавказе дороги строил, – кивнул я. – Плохо, когда дело рук своих обнулять приходится, но что поделать?

– Война, – кивнул Дзагоев.

– Война.

– Срисовывай, – велел майор.

Я срисовал карту.

– Первый раз сам группу поведешь, – продолжил Дзагоев. – Путь далекий, но не козьими тропами. Пройдете.

– Пройдем, – кивнул я.

Выросли, специфику района поняли, а у Гацоева дел и без нас хватит.

Майор достал из планшета листочек и передал мне:

– Разведка полежала, интервалы посчитала. Караваны идут по утрам, с той стороны хребта. Патруль по дороге – парный, раз в два часа. У каждого входа в тоннель – по часовому. Между тем, как уйдёт ночной патруль, и тем, как утром подойдёт караван, есть окно. Часа полтора, может, чуть больше. Не теряй.

Надежда на то, что Лев не узнает тоннель, рухнула как только я подошел к нему после совещания и показал свою самодельную карту. Даже в таком исполнении саперу хватило одного беглого взгляда, чтобы помрачнеть. Пока я отгонял желание поставить себе «отлично» по ручной картографии – узнал же, блин! – сапер тихо вздохнул:

– Мой тоннель это, Вась. Мы эту гору два года долбили. Каждый метр вот этими руками… – он показал ладони и замолчал.

Я хотел сказать, что после войны все восстановим. Хотел сказать, что то, что служит врагу порой приходится ломать. Хотел сказать многое, но толку‑то? Легко хлопнув сапера по плечу, я тихо позвал:

– Идем до старшины вв получать.

Вздохнув, Лев хлопнул себя по бедрам и поднялся на ноги:

– Пошли.

Потом, если сапер не скиснет окончательно, спрошу, что чувствует человек, которому пришлось за полтора часа уничтожить два года своей работы. Уверен – ничего хорошего, но не спросить почему‑то не могу.

Группу собрал маленькую, с нужным опытом: я, Гурьев с Хасановым – на часовых, Лев с двумя ящиками взрывчатки – главным по делу, Калюжный и Колька для прикрытия. Новичков прихватил в связи с возможностью относительно легко пройтись по горам и может быть немного пострелять – Сёмушкина, Гладкова и Пшённого. Пусть посмотрят, как работают, прежде чем самим лезть в мясо.

Пшённый, было, приосанился – настоящее дело, диверсия – но Аман, которого я приставил к новичкам «куратором», быстро вернул ему здравый смысл:

– Рот закрой, дыши носом. Тут кто громко дышит, того первым и хоронят.

Вышли в ночь. Гора упиралась в чистое, покрытое звездами небо чёрной громадой, и где‑то в её боку пряталась дыра, которую Лев когда‑то прорубил для жизни, а нынче должен был закрыть для смерти.

К тоннелю подобрались перед рассветом. Залегли на склоне над въездом и первым делом дождались последнего ночного патруля – того самого, после которого открывалось окно. Пара мотоциклов проехала понизу, неспешно, с остановкой для разговоров с часовыми. Фары скрылись в тоннеле, выбрались с другой стороны и ушли дальше по дороге, в темноту. Разведка Дзагоева не соврала: патруль ушёл, окно открылось.

Теперь у чёрной арки портала оставался только часовой – переминался, курил в кулак, поглядывал на дорогу, скучал, как скучает всякий часовой в глухой предутренний час, когда кажется, что уж этой‑то ночью ничего не случится. С той стороны горы, у второго входа, по словам разведки, торчал такой же.

Я поднял руку и жестами отдал приказ. Хасанов кивнул и скрылся в темноте – ему придется в одиночку обойти гору и снять часового с дальней стороны тоннеля. Я был уверен, что он справится, а мы с Гурьевым поползли к ближнему входу. Полежали, отсчитывая время на подход. Ждать вслепую было так себе – я лежал, считал про себя минуты, отпущенные Хасанову на обход, и смотрел на курящего внизу немца, которому оставалось жить ровно до конца моего счёта.

Решив, что Хасанов уже занимается делом с той стороны, я махнул Гурьеву, и мы подобрались поближе. Еще жест – парадоксально тихий для своих размеров охотник начал обползать врага справа. Я подождал, дав ему подобраться поближе, достал из кобуры пистолет – для подстраховки – навел на безмятежного, зевающего часового и пошелестел кустами. Немец дернулся, повернулся, и тут на него бросилась огромная тень. Навалилась, слилась силуэтами. Из тоннеля, на излете дальности, на дорогу упали остатки луча и моргнули трижды – сигнал, что Хасанов справился.

Повернувшись к склону, я позвал:

– Лев, часы включились! Давай!

Внутри тоннель было темно и холодно – тем самым холодом, который бывает только под толщей камня. Мы шли с прикрытыми фонарями, и в скупом свете открывалась работа Льва и его бригады: ровный свод, тёсаный камень, аккуратная кладка там, где гора крошилась и её надо было подпереть. Тоннель был прямым, как бутылочное горлышко, и в нашей ситуации это страшно: ни поворота, ни ниши, ни выступа – спрятаться негде. Войди сейчас в любой из входов патруль с фонарём, направь свет вдоль – и мы все на ладони, как мишени в тире, и деться нам будет некуда, кроме как под пули. Эта мысль сидела в затылке всё время, что мы там пробыли.

Лев переменился. Робость и горечь, что были в нём у костра, ушли – остался инженер, знающий своё дело до последнего камня. Он вёл фонарём по своду, читал его, как страницу.

– Не абы где рвать надо, – говорил он тихо, больше себе. – Дуром заложишь – осыплешь пару метров, немец за день разгребёт. Надо в замок свода бить, в двух местах, где гора сама на себя давит. Вот здесь. И здесь. Тут вся гора и сядет.

Он показывал места, а я смотрел на его лицо в отсвете фонаря и понимал, что он помнит это не по чертежам, а руками. Вот тут, у этого камня, он, наверно, стоял, когда пробили последний метр и две стороны горы встретились, и была радость, и, может, качали кого‑то на руках. А теперь он к этому же камню прилаживал заряд.

У второй закладки, в самой горловине свода, Лев задержался дольше. Провёл ладонью по кладке, будто здоровался или прощался.

– Вот здесь мы последний метр брали, – обронил он мне, не оборачиваясь. – Два года шли навстречу с двух сторон, и здесь встретились. Пробили кувалдой последний камень, я в дыру руку просунул – а с той стороны её пожали. Пожали руку сквозь гору, – он едва заметно улыбнулся, вставил шашку в трещину, примял ладонью и посерьезнел. – А теперь я эту гору обратно закрываю.

Ответить было нечего, да он и не ждал ответа.

На середине дела снаружи мигнул свет.

По дальней стене тоннеля пробежал бледный, далекий отсвет фар – кто‑то ехал по дороге к тому, дальнему входу. Мы замерли все разом, прижавшись к стене, к камню, которого не хватало, чтоб укрыться. Если это ранний караван, если он сунется в тоннель – конец, мы посреди прямой кишки со взрывчаткой в руках.

Сёмушкин рядом со мной задохнулся от страха, качнул локтем ящик, и тот скрежетнул о камень – негромко, но в этой каменной тишине показалось выстрелом. Аман зажал новичку рот ладонью, вдавил его в стену, и мы все окаменели, слушая, как снаружи тарахтит чужой мотор.

– Мотоцикл, – выдохнул Хасанов, стороживший у дальнего входа, скользнув к нам вдоль стены. – Один. Проехал мимо, к посёлку. В тоннель не сунулся.

Свет ушёл. Мы выдохнули и снова взялись за дело. Лев за эти секунды не выронил ни шашки, только пальцы у него, я заметил, чуть подрагивали – не от страха, от спешки.

– Готово, – сказал он наконец, отступая и сматывая последние витки провода к выходу. – Обе закладки в нитку. Дёрнешь – гора сядет.

Он оглядел свод последний раз – долгим, печальным вглядом – и первым пошёл к выходу, разматывая за собой провод. Наружу выбрались, когда небо на востоке уже посерело. Окно наше кончалось – скоро по расписанию должен был потянуться утренний караван.

Часовых мы оттащили в стороны и прибрали, чтоб издали пост казался просто пустым, а не разгромленным. Провод Лев вывел вверх по склону, к камням, откуда просматривался ближний вход и кусок дороги перед ним. Приладили провод к подрывной машинке и залегли в снег, за побелевшие камни, не забыв замести за собой следы.

Нормально справились с фазой один – заложили, ушли, никто не застукал, тоннель заминирован и ждёт. Оставалось самое простое и самое поганое в любой засаде – ждать. Лев лежал рядом со мной, у машинки, положив руку на её ручку, и смотрел вниз, на чёрную арку своего тоннеля, из которого ему предстояло сделать могилу. Лицо у него было такое, что я отвернулся.

– Идут, – шепнул вдруг Хасанов, приникший к биноклю. – С той стороны. Пылят.

Поднял бинокль и я – далеко на дороге, за поворотом, поднималась пыль, и в ней угадывались первые машины утреннего каравана, катившие прямиком к тоннелю. Караван шёл не спеша – несколько крытых брезентом грузовиков, легковушка, бронетранспортёр в голове. Утренний, сонный, но уверенный в себе, каким и полагается быть каравану там, где ему бояться положено только по уставу, а реально – почти нечего.

Я лежал у машинки, рядом с Львом, и ждал одного: чтоб головная машина втянулась под арку, а за ней и остальные – тогда вся колонна ляжет вместе с горой.

Но у самого входа караван встал.

Бронетранспортёр приткнулся, не доехав до портала полусотни метров, и замер. Из легковушки выбрался офицер, поглядел на тоннель, на отсутствие часового – и не двинулся дальше. Что‑то бросил своим, и по колонне пробежало движение: моторы не глушили, стволы повело по склонам.

– Учуял, – догадался Калюжный. – Часового нет. Он и насторожился.

Жалко, что не сунулись, но ожидаемо – немцы не дураки, и пустой пост перед темным, простреливаемым насквозь и удобным для минирования тоннелем, очевидно, заставит насторожиться любого.

Помедлив, от колонны отделились двое – пешие, с автоматами наизготовку – и осторожно двинулись к чёрной арке. Проверить. Разведать, прежде чем гнать в дыру машины. Двое егерей дошли до арки, помялись на пороге – темнота тоннеля и им была не по душе – и шагнули внутрь.

– Всё, – решил я. – Щас увидят заклад, орать начнут. Давай, Лев, хоть этих накроем.

Лев секунду не шевелился. Потом положил обе руки на ручку машинки, поглядел вниз, на чёрную дыру, которую два года прорубал в горе, выгрызая путь для людей и жизни, и не стал отводить глаз.

– После войны жить так, – прошептал он сам себе. – Чтобы не пришлось ломать то, что строил сам.

И крутанул ручку.

Гора ахнула. Из обоих порталов хлестнуло пылью, каменной крошкой и дымом, свод в глубине просел, дрогнул – и сложился, и с грохотом, от которого качнулся склон под нами, тоннель осел сам в себя. Там, под тысячами тонн камня, остались двое немцев, которых мы не знали, и два года Львовой работы.

Когда пыль улеглась, на месте входа лежала осыпь. Гора закрылась. Пути через хребет больше не было. Караван с той стороны потоптался, пострелял для острастки по склонам – наугад, никого не задев – развернулся и ушёл обратно. Целый. Большая добыча укатила из‑под носа, оставив нам два трупа под завалом и закрытую дорогу.

– Ушли, – Калюжный сплюнул. – Весь огород – ради двух пеших да кучи щебня.

– Не ради них, – отозвался я. – Ради дороги. Дорогу закрыли – значит, не зря. Немец теперь в обход попрётся, лишний день потеряет, а этот день кому‑то из наших, может, жизнь спасет.

Говорил я правильные вещи, и сам в них верил, но на душе всё равно было погано.

Назад шли молча. Лев отстал, брёл в хвосте, и раз, обернувшись, я увидел, как он остановился на перевале и долго глядел назад – туда, где вместо чёрной арки его тоннеля белела теперь осыпь под снегом. Окликать я не стал. Пусть попрощается.

На базе он сдал остаток взрывчатки старшине, отчитался Дзагоеву коротко и по делу – обрушен, дорога закрыта – и ушёл к себе. Вечером сидел один, протирал и без того чистые очки, в общий разговор не лез. Мужики его не трогали: каждый понимал, что человек нынче похоронил не немцев, а кусок себя.

Я подсел к нему уже затемно, молча протянул кисет. Он свернул, прикурил, затянулся.

– Ничего, Лева, – попытался я. – Отстроишь после войны. Новый, лучше прежнего.

– Отстрою, – согласился он тихо, глядя в огонь. – Если доживу. И если после войны будут ещё строить, а не только ломать, – он помолчал и добавил – Хочется верить, что будут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю