Текст книги "Морпех. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)
– Это ж… – Бережной перебирал консервы, мешки, не веря. – Это ж роте на пару недель, и это если полными котелками! Контуженный, ты ж нас всех спас, считай.
– Не я. Группа. И немцы – они ж, по сути, поделились. Не добровольно, правда.
Бережной хохотнул.
– Поделились. Ну спасибо им. И тебе спасибо, Сидорин. По‑человечески.
– Да че там, Кузьма Лукич, – отмахнулся я. – Для себя же, считай, делал. Кстати… – я достал из кармана плитку шоколада. – Это вам, из уважения.
– Хо‑хо! – оценил Бережной, взял подарок. – Дочке отправлю при случае.
Полевые кухни ожили, а следом ожили бойцы. Горячая каша с тушёнкой, галеты, концентраты – после недели на едва сдобренной крупой воде это был праздник. Ели, отъедались, повеселели, задвигались живее. Серая голодная вялость уходила с лиц.
– Командир, – сказал Гонтаренко, уплетая за обе щёки. – Ты б почаще к немцам в гости ходил. С таким приварком.
– Один раз сходил – и хватит, – ответил я. – Теперь они тот ход завалят, и больше так не выйдет. Это удача была, Гонтаренко. Один раз. Второй раз так гладко не бывает.
– А жаль.
– Ужасно жаль, – вздохнул я.
Глава 7
Ночью пришел корабль. Маленький, юркий катер. Почти чудом просочился между минами, батареями и под авиацией. Привёз патроны, гранаты, снаряды, немного медикаментов, чуть‑чуть муки и – тяжёлый мешок писем. Последнее порадовало бойцов больше, чем все остальное вместе взятое.
В штольне перед пещерой Алиб… Бережного столпился народ – все, кто сейчас не на позиции. Немцы затихли, но с боевого дежурства народ снимать нельзя – надо быть идиотом, чтобы показывать врагу пустую линию обороны.
На столе у Старшины аккуратными стопками лежали письма. Можно было бы тупо выдать командирам для дальнейшей раздачи, но Бережной устроил событие, замаскировав его под процедуру – вызывал по одному для вручения.
– Гонтаренко.
– Я! – пулемётчик протолкался, цапнул конверт.
– Целых два тебе, – добавил второй старшина.
– У тебя че, две жены? – подколол Владимир.
– Дурной, чи шо? – хохотнул Гонтаренко. – От мамки и от сестры! Ты там своим скажи, шоб про хозяйство не писали, а самих кур заставили тебе отчеты писать!
Штольня грохнула. Я стоял у входа, прислонившись к камню, и смотрел на чужую радость. Чужую, но ценную и для меня. Как для командира в основном: у нас тут что‑то вроде короткой белой полосы, сотканной из пассивности немцев, их жратвы и писем от родных. Короткая, но очень важная полоса.
– Бочкарёв.
Владимир взял свое письмо двумя руками, аккуратно, как голодный берет кусок хлеба, ушёл к свету у входа и стал читать, шевеля губами. Я знал, что будет дальше – в прошлый раз так же было. Дочитал, поднял голову, нашёл меня взглядом.
– Серёжка мой, – сказал он с тихой гордостью. – Кузню уже один держит. Пишет, отец, не серчай, что коня соседского запорол на ковке, рука дрогнула. А чего серчать? Парню пятнадцать, а он один за всю кузню. Я в его годы только мехи качал.
– Молодец, – с улыбкой оценил я.
– Весь в деда, – с довольным лицом добавил Владимир и спрятал письмо за пазуху.
К сердцу поближе.
– Шумилин.
Колька дёрнулся так, что чуть не упал. Схватив письмо, втиснулся под керосинку рядом с читающим свое письмо Гонтаренко и дрожащими руками открыл. Читал, и по его лицу было видно каждое слово. Губы то расползались в улыбке, то поджимались. Дочитал, прижал листок к груди, опомнился, напряженно осмотрелся – все видели, но сделали вид, что нет. Колька убрал письмо за пазуху и пошел к выходу. Остановился возле меня:
– От матери. Живые все. И Нюрка, и дед. И мамка! Велела беречься, шапку завязывать.
– Мать дурного не скажет, – улыбнулся я. – Голова у солдата должна быть холодной только метафорически, так что завязывай шапку как надо, боец.
– Так точно, – просиял он.
Я смотрел на него и думал о том, что письма сейчас важнее даже патронов. И армия, которая это понимает и возит письма ценой огромного риска – правильная армия.
– Калюжный Пётр.
В штольне повисла тишина. Все знают, что мичман пишет письма, а ответов не получает. Полгода уже так. Сидящий на корточках возле стены Калюжный похлопал глазами.
– Мичман! – рявкнул Бережной, не дождавшись адресата.
– Иду! – спохватился Петро, прыжком поднялся на ноги и пошел к столу старшины с видом человека, который не дает себе поверить в хорошее.
Петро взял конверт. Посмотрел на него так, будто тот мог укусить. Перевернул, прочитал обратный адрес, и я увидел, как у него дёрнулась щека. Закусив губу, мичман быстрым шагом прошел мимо бойцов и меня.
Я немного подождал для приличия и пошел за ним – так же, стараясь не верить в чужое счастье раньше времени.
Петро стоял под навесом возле выхода. Ящики, пепельница. Письмо было распечатано. Он читал медленно, водя пальцем, и его плечи тряслись. Я подошёл, встал рядом, ничего не говоря.
– Живые, Васько, – сказал он наконец, не поднимая головы.
Голос был чужой, сорванный.
– Все живые. Маруся, и Гришка, и Наталка. Живые.
– Я ж говорил, – улыбнулся я. – Расскажи, Петь.
Калюжный опустился на ящик:
– Уехали они. В июле еще. Снялись со станицы и уехали, аж на Урал. Маруся на заводе теперь, мины точит. Дети при ней, – он шумно втянул воздух. – А я думал… я ж чего только не думал, Васько. Я их уже похоронил три раза. А они – на Урале. Живые.
И тут мичмана прорвало.
Я видел Калюжного в рукопашной. Видел, как он вытаскивал на себе раненых под огнём, как шёл на пулеметы, как шутил и подбадривал остальных, когда жратвы почти не осталось. Кремень мужик. А тут он сел на ящик, спиной к скале, закрыл лицо ладонями и заплакал – беззвучно, тяжело.
Я сел рядом. Достал кисет, свернул две, одну сунул ему в свободную руку. Он взял, не глядя.
– Реветь будешь – сопли в самокрутку попадут, – сказал я. – Невкусно.
Он то ли всхлипнул, то ли засмеялся. Утёр лицо рукавом, зажал самокрутку в зубах. Руки тряслись, я поднёс ему огонь.
– Ты не думай, – сказал он сипло. – Это я не от горя.
– Понимаю, Петь, – улыбнулся я. – От огромной радости плакать не стыдно. За твоих, – прикурил свою самокрутку. – За живых.
Дым как будто шел легче.
Посидели, покурили. Со стороны позиций долетали редкие хлопки – немец постреливал для порядка, чисто в тонусе нас держать. Петро понемногу выровнялся, задышал ровнее. Стыдиться при мне он не стал – мы с ним слишком много прошли, чтобы он передо мной чего‑то стеснялся. И это, пожалуй, было лучшее, что я мог ему дать. Не утешение. Просто возможность не прятаться.
– Спасибо, Васько, – сказал он.
– За табак?
– За табак, – широко улыбнулся он.
– Товарищ лейтенант, – выглянул из штольни боец из второго отделения. – Вам письмо, старшина ругается.
– Сидорин! А тебе чего, особого приглашения? – донесся далекий подземный крик Бережного.
– А че мне? – удивился я, вставая.
Боец пожал плечами, а по пути до старшины я вспомнил о детском доме. Я зашёл, взял конверт из рук старшины и посмотрел на детские рисунки на конверте. Дом, дерево, смешные палочно‑кружочные человечки. Звезда красная. Солнце. Внутри потеплело.
– Спасибо, Кузьма Лукич, – поблагодарил я Бережного.
– Не задерживай очередь, – указал он на вход.
– Че, от твоих? – спросил Калюжный, когда я вышел на воздух.
– От моих, – признал я, сел на ящик и достал письмо.
Почерки – разные. Насчитал штук десять. Это на втором листе, а на первом – почерк один, аккуратный, с идеально вписанный в клетки листа. Педагогический.
Воспитательница писала о том, что они мной гордятся. Что повесили в фойе мою фотокарточку. В новом фойе – детдом из Краснодарского края эвакуировали в тыл. Что чуть ли не каждый вечер приходится рассказывать ребятам о том, каким воспитанником был Сидорин. Писала, что они очень ждут меня после войны. Писала, чтобы я бил фашистов как положено, но чтобы обязательно вернулся живым. Писала, что у меня есть дом и есть люди в нем.
А дети…
«Через полгода у меня день рождения, я попрошусь на фронт. Тоже буду фашистов бить! Можете пожалуйста попросить, чтобы Сидорова Ваню к вам направили? Я хорошо стрелять умею!».
«Дорогой товарищ Сидорин. У нас в фойе висит ваша карточка. Я каждый день смотрю, чтобы она ровно висела. Один раз Гришка сказал, что вы на ней сердитый, а я сказал, что вы не сердитый, а военный».
Я улыбнулся – в голове сразу возникла картина, как мальчик не знает, что написать, и пишет первое, что пришло в голову.
«Здравствуйте, Вася. Я помню, как вы мне санки чинили. Теперь я сам чиню. Если у вас там сломается что‑нибудь, вы пришлите, я починю».
Не я те санки чинил, но малыш подрос и хочет отплатить добром за добро. Хорошее качество.
«Товарищ лейтенант Сидорин! Бейте врагов сильно! Только сами не умирайте, потому что нам воспитательница сказала, что вы после войны придёте и расскажете всё сами».
Дети.
«Я нарисовала вам солнце, потому что там, где война, наверное, мало солнца. Вы его посмотрите, и будет как будто у нас во дворе».
Спасибо. Греет твое солнышко.
«Когда вы вернётесь, мы устроим концерт. Я буду читать стихотворение, только не то, которое в прошлый раз забыла, а другое. Вы обязательно вернитесь, а то я зря выучу».
Я сморгнул выступившие слезы.
«Мы все вами гордимся. Даже Толька, который говорил, что летчики лучше пехоты, теперь говорит, что лейтенанты тоже ничего».
Поднял престиж родного рода войск в отдельно взятом детдоме.
«Я хотела послать вам конфету, но её нельзя, потому что она одна и растает. Я её съела за вас».
Спасибо, милая. Съешь еще – я буду рад.
«У нас была тревога, но не настоящая, учебная. Мы быстро выбежали. Я не плакала. Только Зинка плакала, она маленькая. Я ей сказала: „Не плачь, наш Вася нас от фашистов защищает, значит с нами ничего не будет“ и она перестала».
Не бойся, маленькая Зина – Вася хорошо защищает.
«Вася, я теперь хорошо ем кашу. Вы тоже ешьте всё, что дают, потому что худой боец хуже дерётся».
Кушай, малыш. И совет прямо в тему.
«Мы хотим, чтобы вы приехали живой. Анна Петровна сказала, что надо писать „живым“, но я уже написал „живой“, потому что вы живой».
Живой.
Я перечитал два раза. Странное это дело – читать про тепло, которое адресовано не тебе, а тому парню, чьё лицо ты теперь носишь. Но лицо ли определяет человека? Биография ли? Прости, Господи, но оригинальный Сидорин был обыкновенным раздолбаем. А теперь я – это он, и у меня получается лучше. Это – письмо мне. И вложенное в него тепло – тоже мое.
Я сел, достал карандаш, лист бумаги, и сразу стал писать ответ. Первый блок – такой же почти, «образцово‑показательный» как и мое первое письмо. Написал, что жив‑здоров, фашистов бью исправно, командую лучшим взводом. Написал, что обязательно вернусь живым. Про войну – почти ничего, потому что и так побаиваюсь, что пацаны на фронт из детдома сбегать начнут. Добавил, что когда они получат это письмо (а получат ли вообще?), в газете «Красная звезда» уже выйдет статья о нас. Второй блок – ответы на детские кусочки. Всем ответил, как мог. Запечатал.
Калюжный сидел рядом. Молчал и с ухмылкой косился на мои намокшие глаза. Тоже не от горя.
К нам подошёл Колька – уже отошёл от своего письма и теперь крутился рядом, не зная, куда деть распирающую его радость.
– Дядь Петь, – обратился он к Калюжному.
– М?
– Ты обещал крейсер показать, когда хорошее настроение будет. У тебя сейчас хорошее?
– Очень хорошее, – признался Калюжный.
Встал, отряхнул штаны.
– Васько, отпустишь нас в город?
– Да че «отпустишь», вместе пошли – все равно фашисты по щелям сидят.
Каждый день из разных мест немножко постреливаю, чтобы не расслаблялись. Продуктивность маленькая, типа по полфашиста в день где‑то выходит, если первый большой успех не считать, но моральное давление и стойкий нордический характер подтачивает.
Я отпросил нас у Кравченко, ротный отпустил, и мы в кузове удачно подвернувшегося грузовичка с грузом доехали до Севастополя.
Город был побитым, но живым. Дома без окон, без углов, с обвалившимися фасадами, а между ними – люди, повозки, краснофлотцы, бабы с вёдрами, мальчишки. Севастополь не желал умирать, и упорно сопротивлялся ежедневным налетам и обстрелам. И давал сдачи – где‑то впереди, ближе к бухтам, раскатисто и тяжело бухнуло.
– Слышь? – оживился Петро, задрав голову. – Слышишь, как бьёт?
– Слышу. Тяжёлая.
– Это батарея, – он зашагал быстрее. – Пошли, покажу. По дороге как раз.
На входе в порт пришлось предъявить документы и честно признаться, что мы пришли чисто поглазеть. Спасибо репутации – меня вся округа знает, поэтому часовой не послал нас подальше, а дал себе труд связаться с командиром, который нас пропустил с условием «не лезть под руки».
Батарея стояла в капонире на склоне, развёрнутая стволами к северу, откуда лез немец. Орудия были большие, снятые с кораблей.
– Сто тридцать миллиметров, – озвучил калибр Калюжный и с широкой улыбкой поприветствовал бывших коллег. – Здорова, флот!
– Здорово, коли не шутишь, – отозвался пожилой командир расчёта.
Глянув на нас, он задержался на мичмане взглядом и расплылся в улыбке:
– Петро, ты чтоли? Живой, чертяка!
– А куды я денусь, Степаныч?
Мужики обнялись, командир пожал мне руку, подмигнул Кольке и вернулся к работе.
– Наши это пушки, – объяснил нам с Колькой Калюжный. – Сняли с «Червоны», когда стало ясно, что ей уже не плавать. Поставили на берег. Девять стволов, четыре батареи по городу. Корабля нет, а пушки бьют. Понимаешь, Василий? Крейсера нет, а голос его – вот он, по немцу, каждый день. Степаныч на крейсере с двадцать восьмого года. И я на нем служил. Хороший был крейсер, – грустно улыбнулся и кивнул вперед, к бухте. – Пойдемте, посмотрим на то, что от него осталось.
Мы вышли к воде. Южная бухта открылась серая, тяжёлая, в радужных пятнах мазута. И там, у дальнего причала, лежала «Червона» – завалившись на борт, осев в воду по самую палубу, задрав в небо одну побитую, смятую трубу. Надстройка переломлена, всё рыжее от ржавчины и копоти. Над водой торчало то, что когда‑то было крейсером, гордостью, первым большим кораблём, который страна построила сама, для себя. Теперь это была железная туша на грунте.
Калюжный стоял у самой воды и молчал. Долго молчал. Колька рядом притих, чувствуя, что сейчас не время для вопросов. Я тоже молчал. А чего тут скажешь.
– Сашке обещал сюда привести, – сказал наконец Петро. – На палубу. Где служил, показать. Не успел, – он повернулся к нам. – Может и хорошо, что не успел – какая тут палуба?
Я не знал, что ответить, но знал Колька:
– Все равно мощь, дядь Петь! Лежит, вроде мертвая, а пушки‑то по фашистам работают! Не умер крейсер, просто в сухопутные перешел. Прям как ты, дядь Петь!
Калюжный хохотнул, сдвинул Кольке шапку на глаза. Постояли ещё. Где‑то за спиной снова ударила батарея – те самые девять стволов, голос мёртвого корабля, упрямо бивший по пока живому врагу.
Колька, задрав голову, разглядывал чужую погибшую красоту. И на Петра, который наконец‑то получил письмо и теперь стоял прямой, успокоенный, отгоревавший своё.
– Всё, мужики, – посмотрев на часы, решил я. – Насмотрелись. Приказ был вернуться засветло.
– Пошли, – кивнул Петро.
И мы пошли обратно – мимо батареи, которая всё била и била, через избитый, но живой город. Домой, на позиции.
Глава 8
Судьба газет в Красной армии незавидна – почти сразу разбираются на самокрутки. Политрук даже не пытается просить сначала хотя бы прочитать – знает, что смысла нет, поэтому важное зачитывает нам сам, на политинформации.
Собственно поэтому я и удивился, когда Мальцев принес свежую (свежайшую из тех, что до нас добрались) «Красную звезду» прямо на позиции.
– Василий Кузьмич, посмотри‑ка, вроде про твоих, – протянул мне лист Мальцев.
– Спасибо, Семен Игнатьич, – поблагодарил я. – Какая из? – спросил о россыпи небольших статей.
– Третья полоса, внизу, – подсказал он.
Я взял. Заметка была короткая, в подвале страницы, под бодрым заголовком про действия в тылу врага. Заметка рассказывала о группе диверсантов, которая по осени освободила из вражеского плена больше двух десятков красноармейцев. Место действия – абстрактное «близ Одессы», но мне этого хватило, чтобы все понять. Хватило, чтобы тугой узел где‑то внутри развязался. Как ни крути и не обосновывай (а я в полном праве!), все равно получилось, что людей я бросил.
Статья так и говорила: командир группы, не имея возможности вывести всех к своим через занятый врагом большак, принял сложное решение – разделил людей и доверил вывод основной части местному проводнику, старому охотнику. Решение оказалось верным: группа вышла к Николаеву, семнадцать человек спасены. Проводник, шестидесяти девяти лет от роду, представлен к медали.
Имени командира в заметке не было. И Журавлева с Прохоровым не было. Был только дед – Ефим Ефимович Каменев. Спасибо, дед.
– Отлегло? – с улыбкой спросил политрук.
– Отлегло так, что хоть пляши, – улыбнулся в ответ я. – Самое трудное решение в моей жизни было.
В двух жизнях.
– Ефим Ефимович не подвел.
– Видел бы ты его, Семен Игнатьевич, – продолжил я радоваться. – Настоящий человек леса. Охотник. Рассказывал – у него в сапогах под каждую мозоль своя вмятинка.
Посмеялись.
– Ему ж за семьдесят уже. Борода седая лопатой, – я поморщился. – А я на него семнадцать человек навесил. А он взял – и вывел. Просто потому, что не мог иначе.
– Война, – серьезно ответил Мальцев. – Ты, Василий Кузьмич, хороший человек и хороший солдат. Знаю – раз оставил людей на деда, значит чувствовал, что дед их выведет.
– Ладно, чего уж теперь, – отмахнулся я. – Вывел – и слава Богу.
Деликатно улыбнувшись «религиозным пережиткам», политрук поднялся:
– На память тебе оставлю, – кивнул на газету. – Смотри, чтобы на цигарки не сперли.
– Я им сопру, – пообещал я.
* * *
Под вечер пришло пополнение. Маршевая рота добиралась морем, на корабле, и до нас добралась закопченной, напуганной и мокрой – немецкие самолеты мешали плыть. Пятерых из пулеметов скосили, но остальные добрались.
Кравченко распределил, и моему, стоящему на самом опасном направлении взводу, логично досталось аж четверо. Двоих я отправил к Ревазу, усиливая приоритетный для немцев стык, а двоих – в родное, третье отделение к Владимиру.
Первый из этих двоих был мужик лет двадцати пяти, крепкий, основательный, с медлительными движениями человека, привыкшего к тяжёлой работе. Звали Прохор Зыков. Из‑под Вологды, плотник. Говорил мало, окал, на вопросы отвечал обстоятельно, будто бревно тесал.
– Семейный? – спросил я, оглядывая его.
– Женатый, – кивнул он. – Двое. И третий к весне будет, жена писала.
– Это хорошо, – от души порадовался за него я. – Не высовывайся, прижимайся к земле и спокойно работай – тогда еще наплодить успеешь.
– Так точно, товарищ лейтенант, – козырнул он.
Второй… Ох, второй.
Второй был совсем молодым – Федя Лапин, восемнадцати (ага, видели мы ваши восемнадцать) лет, тощий, вихрастый, с торчащими ушами и с горящим взглядом отличника, которому очень хочется что‑то сделать и получить за это похвалу. Ох, пацаны, что же вы делаете?
– Стрелять умеешь? – спросил я.
– Умею! – выпалил Федя. – В осоавиахиме на «ворошиловского стрелка» сдавал! В учебке был отличником боевой и политической подготовки, товарищ лейтенант!
– И машину водить умеешь? – спросил я.
– В осавиахиме учат всему, товарищ лейтенант!
– А тому, что здесь мишени в ответ стреляют, а сверху на головы снаряды падают, учили? – спросил стоящий неподалеку Колька.
Я моргнул, сглотнул ком.
– Я не боюсь! – с вызовом посмотрел на него Федька.
– Зря, – буркнул я. – Кто не боится, того первым в землю кладут. Ты бойся, Федь. Только бойся – правильно. Коль!
– Я!
– Прикрепляю тебя к Коле, – сказал я Федьке. – Коль, – повернулся к «ветерану». – Помрет – с тебя спрошу.
– А чей‑то с меня? – расстроился Колька. – Они из учебки дурные, на рожон лезут, товарищ лейтенант!
– Сам‑то давно с учебки пришел, «старик»? – подколол его Владимир.
Посмеялись, хотя смеяться было нечему.
– Есть, товарищ лейтенант, – уныло козырнул Колька и, понизив для солидности голос, важно обратился к Федьке. – Пошли, салага, покажу хозяйство.
Я посмотрел на Федьку. Тот посмотрел в ответ. Потом отвернулся и пошел за Колькой.
– Перво‑наперво запомни, – удаляясь от нас, вещал тот. – Если слышишь «ложись!», не важно от кого, сначала падаешь, и только потом думаешь. Понял?
– Да этому в учебке первым делом и учат, – буркнул Федька.
Я смотрел им вслед и изо всех сил старался не вспоминать, как всего несколько месяцев назад точно так же самого Кольку водил за собой Сашка. Те же слова, та же напускная бывалость, та же замаскированная под лень радость от того, что командир доверил важное дело. Круг замкнулся. Я загнал эту мысль поглубже. Светлый день. Дед вывел семнадцать человек, у Зыкова к весне будет третий, у Феди горят глаза. Нечего портить.
* * *
Накат начался следующим утром. Как обычно – с далекого хлопка где‑то за вражескими позициями и противного, нарастающего воя. Первый снаряд еще летел, а мы уже ползли по щели, занимая позиции.
Тревожная атмосфера не давала расслабляться, но накат в целом получился неожиданным – немцы сидели тихо неделями. Неожиданным, но логичным – когда линия фронта не двигается, начальству порой становится насрать на объективные причины – хотя бы изобразить активность нужно.
Арта работала по нашему отшибу методично, словно иллюстрируя этот их «орднунг». Земля вставала на дыбы. Я вжался в стенку окопа, открыв рот, чтоб не порвало перепонки, и считал. Считать – единственное, что можно делать под артналётом с пользой: засекаешь ритм, понимаешь, когда перенесут огонь, когда полезет пехота. Десять минут. Пятнадцать. Они не жалели снарядов – значит не совсем для галочки атака, всерьёз решили пощупать. Тоже логично – мы голодные, ослабшие, и, как могло прийти в какую‑нибудь немецкую голову, теоретически расслабились за время затишья.
Все это верно, но нельзя упускать следствие всех этих факторов – мы очень злы на немцев, которые не дают нам нормально питаться.
– Держись, ребята! – орал рядом Владимир, перекрикивая грохот. – Перетерпеть, главное! Башку не высовывай!
Огонь оборвался разом – так же, как начался. Я приподнялся, посмотрел в бинокль.
– Иду‑у‑ут!!! – озвучил увиденное.
Параллельно, по всей позиции, то же самое кричали наблюдатели и командиры.
– По места‑а‑ам!!! – логично продолжил я. – Подпускаем! Не частить! Бить по команде!
Серые фигурки разворачивались в цепь и шли через нейтралку – пригибаясь, перебежками, грамотно – всех неграмотных на этом направлении мы уже положили. Я вскинул снайперку, поймал в перекрестье переднего – офицер, шёл чуть впереди, махал рукой. Выдохнул. Нажал. Фашист упал на землю. Пора!
– Ого‑о‑онь!!! – скомандовал я.
Линия ударила. Гонтаренко спокойно и расчетливо лупил из пулемета короткими. Винтовки защёлкали вразнобой. Цепь залегла, но не вся – немцы перебежками тянулись ближе, к мёртвой зоне перед окопами.
Я выцеливал командиров, пулеметчиков и просто тех, кто активнее других орал и махал руками. Выстрелил, передёрнул, поймал, выдохнул, выстрелил. Перезаряжая, быстро огляделся – справа нормально, Федька под присмотром Равиля вжался в камень и вполне уверенно стреляет. Слева…
– Ниже!!! – рявкнул я на Зыкова.
Он высунулся выше бруствера, почти по грудь, и не успел меня услышать – вражеский пулемёт прошёлся по брустверу длинной очередью снизу вверх, веером, как они любят. Зыкова дёрнуло, развернуло, и он повалился назад, в окоп, неловко, тяжело, как падает срубленное дерево.
Подумав о том, что Зыков даже повоевать толком не успел, я продолжил работать. Работали и остальные. Минут через десять атака захлебнулась – фашисты растеряли задор и начали уходить, оставив на «нейтралке» десятки серых, мертвых пятен.
Отстреляв вслед улепетывающим врагам еще обойму – два из пяти, и то хлеб – я поднялся и пошел к Зыкову. Он лежал на дне окопа, и Владимир уже сидел над ним на корточках. Очередь пришлась в грудь, превратив ее в поблескивающую на утреннем солнце, растекающуюся со струйками крови, массу.
– Говорили же голову не высовывать, – вздохнул Владимир и закрыл Зыкову глаза. – Чему вас в учебке вообще учат?
– Воевать учат, товарищ ефрейтор, – раздался из‑за спины дрожащий мальчишеский голос.
Я обернулся и увидел Федьку. Каска и лицо в каменной пыли, глине и нагаре. Зрачки расширены, руки сжали винтовку так, что пальцы дрожат от напряжения. Нехорошо. Винтовка смотрит в стенку щели, и лучше ей так и оставаться.
– Товарищ командир, в учебке хорошо учат! – заявил он.
Губы пацана задрожали, в пыли под глазами начали появляться маленькие дорожки.
– Ск‑кажит‑те им, – запинаясь и стуча зубами, жалобно попросил он. – А то ч‑че они, а‑а‑а⁈..
Вопрос превратился в плач. Бросив винтовку, Федька с воем закрыл лицо руками и рухнул на дно щели, сжавшись в дрожащий клубок.
– Ты чо, Федь⁈ – выбежал из‑за поворота Колька. – Ты че ноешь? Ты же мужик! – опустившись на корточки, тряхнул за плечо.
Я сглотнул ком. Пацан. Отличник.
Нагнувшись, я за затрещавший ворот вздернул Федьку на ноги. Он от удивления прекратил реветь и хлопал на меня мокрыми, красными глазами. Хорошенько размахнувшись, хлопнул пацана по плечу. Так, чтобы надолго впечаталось.
– Хорошо воевал, боец! Вижу – и впрямь отличник! Да, мужики?
– А то!
– Воин!
– Мужик!
– На совесть учили!
Федька слушал, и в его взгляд возвращалась осмысленность.
– Боевое крещение прошел, боец! – пожалев левое плечо пацана, я хлопнул его по правому. – Фашистам просраться дал! Хвалю!
Втянув сопли, Федор вытянулся по струнке и козырнул:
– Служу Советскому Союзу!
* * *
Дописав рапорт о потерях – трое сегодня, считая Зыкова – я откинулся на скалу и вздохнул. Бухгалтерия войны.
– Коль! – позвал я.
Он выбежал из входа в штольню почти сразу.
– Че там молодой?
– Дрыхнет, товарищ лейтенант, – ухмыльнулся. – Ревел как девка.
– Ревел, – признал я. – Но работал хорошо, Коль. Это нам главное. Не обижай.
– Та нужен он мне, – отмахнулся Колька. – Товарищ лейтенант, разрешите закурить?
Его восемнадцать лет теперь настоящие, поэтому может решать сам. Я кивнул на ящик рядом, Колька радостно туда плюхнулся и достал самокрутку со спичками. Сунув самокрутку в угол рта, он размашисто, рисуясь, чиркнул. Спичка сломалась, Колькины уши покраснели. Он попытался снова – получилось. Поднеся огонь к самокрутке, попыхал, раскуривая и тут же закашлялся.
– Курилка картонная! – не выдержав, заржал я и отобрал самокрутку. – Дай сюда, и не кури больше – видишь, организм отторгает?
Колька насупился.
– Ты, Коль, – я затянулся за троих мужиков в рапорте, подавил позыв закашляться, выдохнул. – Мне здоровым нужен. Щас тихо и позиционно воюем, бегать не шибко надо, но однажды побегать точно придется.
– Сам‑то куришь, – заметил Колька.
– Вспомни, в какие дни, – предложил я.
Пацан подумал и отвел взгляд.
– На‑ка, – я протянул ему рапорт. – Отнеси к ротному. Тебе надо ему на глаза попадаться.
Стараясь не улыбаться, Колька поднялся, взял рапорт и козырнул:
– Так точно, товарищ лейтенант!




























