355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Атаров » Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. » Текст книги (страница 3)
Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:41

Текст книги "Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. "


Автор книги: Николай Атаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)

Над газетой Митя со всей редколлегией трудился три вечера. Полнометражный праздничный номер. Колонки вдохновенных приветствий и юмора, можно сказать, лилового от крепчайших самодельных чернил. И штриховые и акварельные рисунки. И знаменитая плотина с гидростанцией – как бы эмблема родного города – на фоне облаков.

Облака принадлежали Чапу. Он оглядел фотографию, томясь от предчувствия, что она ему может не понравиться, «не показаться», – так бывает. Это было тяжелое кучевое облако, лучшее из его коллекции, – оранжевый светофильтр, после грозы, в позднем освещении. Он дал фотографию Бородину, и то с обязательством под честное слово, что клеем шедевра не изгадят.

Клея не было видно.

Малыши хихикали за спиной – явно на его счет. Чап быстро оглядел всю газету. За длинным столом «Тайной вечери» были нарисованы двенадцать велосипедистов, участников недавнего кросса, и Чап на месте Христа. Это был намек на бесконечные заседания, которые предшествовали велосипедному кроссу и стали притчей во языцех на родительском собрании. Все это так! Но почему именно его, Чапина, голова в венчике, а под столом в самом идиотском ракурсе – его длинные ноги? Это подлость! С этюдом к такому портрету его уже однажды знакомили! И кто же? Друг! Когда Митя хвастал Олиными талантами, он показал Чапу, беспечно смеясь, нарисованный Олей шарж, но Чапу никогда не пришло бы в голову, что Митя позволит Оле подвергнуть его публичному осмеянию.

Малыши хихикали. Он резко обернулся:

– Брысь, квадратные головы!

Малыши отошли, уже откровенно смеясь. Цепенея от злобы, Чап изучал дурацкую картину. Ее нарисовала Ольга Кежун, это ясно. Самое оскорбительное было в точности: на длинных ногах под столом были те же, что сейчас на нем, металлические зажимы. Он и тогда, когда в первый раз увидел рисунок, про себя удивился: как она точна и бесцеремонна!

Повалив скамью, Чап выбежал из зала. Секретарь комсомольского комитета Виктор Шафранов, занятый составлением программы концерта, попытался его успокоить:

– Но ведь это шарж. Дружеский. Как не стыдно! Чап!

– Я требую ответа: почему посторонние участвуют в нашей стенгазете? Ты спрашивал Бородина?

– Нет, я еще не спрашивал. Конечно, это он зря… Если редактор, так должен головой думать.

В идиллической тишине пионерской комнаты Чап немного успокоился.

– Я могу фотографировать торжественное заседание, – сказал он и примирительно взглянул на Шафранова.

– Вот видишь, чего же шуметь! – ответил Шафранов. – А у тебя есть магний?

Чап усмехнулся наивному вопросу.

– А Кежун не явится, не знаешь? – спросил он.

– Опять двадцать пять! При чем тут Кежун, Чап? Есть редколлегия.

Солнце светило в высокие окна коридора. Чап шел и открывал двери пустых классов, заглядывая, нет ли где Бородина. Его худое, никогда не загоравшее лицо то освещалось солнцем, то погасало в тени.

Через час, не больше, Митя нашел Чапа на бульваре. Он сидел, вытянув скрещенные ноги, на садовой скамейке, которую кто-то оттащил одним концом от аллеи и оставил стоять криво, неуютно. Никто бы не сел на нее, кроме Чапа, – ему было все равно, лишь бы не мешали спокойному раздумью курильщика.

Митя присел на другой конец скамьи. Все-таки неловко перед Чапом: так с друзьями не поступают, надо было подумать. Он должен был предвидеть, к чему все это приведет.

– Ты сейчас знаешь, на кого похож? – сказал Митя. – На Максима Горького в молодости.

– Я похож на Гекльберри Финна, – в тон ему ответил Чап, не выпуская папиросы изо рта.

Они помолчали.

– Ты влюблялся когда-нибудь?

– Подколоть хочешь? – процедил Чап сквозь стиснутые зубы.

– А ведь я знаю, что влюблялся.

Чап сделал резкое движение всем телом, ноги его оказались далеко под скамейкой, руки распяты на спинке скамьи. Он не ответил откровенностью на вызов друга.

– Если за девочками не ухаживать, они как враги. – Он сказал это со злостью, прищурившись, точно стрелок.

– Ты влюблялся?

– Нет! – отчеканил Чап.

– Почему?

– Так. Некрасивые они все. На курносых веснушки…

– А на длинноносых?

– Тоже что-нибудь есть и на длинноносых.

– Угри? – рассмеялся Митя.

– Стоит ли нам продолжать разговор? – с ожесточением сказал Чап. – Ты единственный человек в классе, ясный, определенный человек, на которого можно было положиться. И ты…

– Договаривай. Что случилось?

– Мы ведь не дети. В нашем возрасте Базаров с Аркадием не такие вопросы решали. Ты знаешь, может быть, цинично скажу, может быть, разрушу кое-какие твои чувства, но в нашей стране так много серьезных дел, что влюбленные имеют жалкий вид… такой, как в других странах, где-нибудь… голодные. – Он говорил отрывисто, глотками вдыхая воздух. – Я презираю все, что с тобой произошло. Иди, целуйся с ней!.. Поклонник!..

Он встал и, не оборачиваясь, пошел прочь. Митя не стал его задерживать. Пусть идет.

В том безрассудстве, с каким Чап стремился разрушить их дружбу, Митя почувствовал нерассуждающую ревность. Ничем тут не поправить дело. Уходит друг, вот скрылся за углом, так и не оглянувшись.

Вдруг Мите стало жарко от воспоминания. Почему-то припомнился один из вечеров, которые они провели вместе. Они вернулись из эвакуации и сидели как-то у Мити, в пустой квартире. Обжигая пальцы, чистили окутанную белым паром, рассыпающуюся картошку, а Чап вслух сочинял один из своих диковатых рассказов, в которых правда всегда мешалась с выдумкой так, что и не узнать. Он придумал что-то о злодейском преступлении, о бесчеловечном предательстве. И Мите было страшно: он всем сердцем понимал, что Чап рассказывает не о ком-нибудь, а о собственном отце, предательски бросившем свою семью, о том самом, который «собакам сено косит». Тощий мальчишеский силуэт Чапа запомнился Мите: как раз погасло электричество, Чап высился вдохновенно-угрюмо над столом, едва различимый в темноте. И было немножко жутко от того, как он в полузабытьи посыпал солью картофелины быстрыми, как бы стригущими движениями длинных пальцев…

Долго сидел Митя на бульваре. Смутно выговаривалось чувство утраты – неясными стихами. Хотелось действительно сложить стихотворение. Этого никогда не бывало с Митей. «Целуйся с ней!» – ничего нельзя придумать обиднее.

Где-то гремел радиорупор, передавали «Последние известия». Знакомая собака подошла, виляя хвостом. Он погладил ее – она легла на спину. Он резко встал, испугав своим движением собаку, и пошел в школу.

Осень в южном городе, кажется, никогда не кончается. На стадион пошли без пальто, без шапок. Ольга прихватила с собой из дому соседа Гриньку Шелия. На бульваре встретились, пошли втроем.

В Митином классе Гринька считался юмористом. Он, по его собственному выражению, «убивал смехом», хотя Бородин и многие другие давно знали, что ничего смешного Гринька придумать не может. Просто привыкли его считать шутом.

Он шел всю дорогу несколько впереди Мити и Оли, сверкая на солнце своей вылизанной прической. Его называли почему-то доном Мирониусом: ничего не поделаешь, похож на испанца. Он, конечно, догадывался о ссоре Мити с Чапом. Трудно было не заметить этого, хотя о том, что случилось на бульваре, Митя никому не рассказал, кроме Оли. Никто и не расспрашивал. Одноклассники с удивительной, даже непонятной деликатностью постарались не заметить происшедшего.

Только на плотине, внезапно обернувшись, Гринька произнес непонятную пошлую фразу.

– Любовь без радости, любовь без поцелуев и все же… и навсегда… любовь, – сказал он, дирижируя самому себе тонкими кистями рук.

Он был слабенький мальчик, спортсмен никудышный, и только это удержало Митю от физического метода воздействия, это да еще Олина рука, схватившая его за плечо. Определять их отношения! Кто дал ему это право?

– О дон Мирониус! – пропела Оля, смеясь, стараясь не показать Гриньке, как прозвенела над ее ухом его отравленная стрела.

На стадионе девочки переоделись, как обычно, за оркестровой раковиной. Оля выбежала в своем синем спортивном костюме, подскакивая и на бегу поправляя тапочку, и сразу заметила Митю у турника.

Митя был выше, спортивнее по фигуре многих мальчиков. Стройный, с широкой, выпуклой грудью, которой он втайне гордился, он теперь часто задумывался ни с того ни с сего. Оля нашла его взглядом в ту минуту, когда он перед упражнением на турнике натирал ладони магнезией или мелом. Он стоял, погрузив руки в ящик с порошком, задумавшись, делал такие движения, точно стирал носовой платок.

Налюбовавшись им, Оля вышла из женской шеренги и, оказавшись нечаянно возле турника, шепнула Мите одними губами:

– Коэффициент трудности – три!

Это был обыкновенный спортивный термин – обозначение трудности того или иного упражнения, но для Мити и Оли что-то сложное, не выразимое словами, но очень вдохновляющее заключалось в этом «коэффициенте трудности – три». Бородин, тряхнув головой, взлетел на турник.

А солнце спускалось над стадионом все ниже, уходило за трибуны. Где-то бестолково мотался Гринька Шелия, он всех смешил, за все хватался руками – за скамьи, за натяжные крепления турника, за велосипед, лежащий на траве. Когда в классе он точно так же хватался за парту, делая вид, что хочет тащить ее с собой к доске, и вызывал общий смех, Агния Львовна иронически замечала: «Шекспировская традиция… Разбушевался темперамент?» – «Убиваю смехом», – объяснял Гринька.

Как будто ничего, кроме глупости, не было в Гринькином изречении о безрадостной любви без поцелуев, вычитанном, наверно, из истлевших карточек «флирта цветов», но почему-то, не сговариваясь, они в тот вечер решили уйти со стадиона вдвоем, позабыв Гриньку или потеряв его из виду. Конечно, пришлось проявить ловкость.

Избавившись от третьего, они ушли в темные аллеи Правого берега. Здесь пахло увядшей листвой, было тихо, как в лесу; сквозь деревья светились широкие окна коттеджей; велосипедист прошуршал по листопаду. Мите ничего не надо было, кроме того, чтобы смотреть на Олю. Он боялся заглядываться: в ее маленькой гибкой фигурке, в сильных руках, в гибкой, круглой шее столько было вызова, отваги, что голова кружилась, творилось что-то непонятное с сердцем. Но проходило немного времени, может быть несколько минут, и он чувствовал, что теперь может долго рассматривать ее – безопасно, ласково, тихо поражаясь красоте ее скуластого, властно-насмешливого лица; иногда одно неуловимое выражение, мгновенно возникавшее в ее глазах, когда он приближался к ней, совсем сбивало его с толку, и он, подойдя, боялся сказать даже слово.

Ссора с Чапом и Гринькина выходка оскорбили их и омрачили, словно предвестие какой-то непонятной беды.

– Что Гринька хотел сказать? – спросила Оля.

Митя с трудом отозвался:

– Я и сам не понял. Ты его напрасно за собой таскаешь. Мне так хочется помолчать с тобой! Мне хочется смотреть на тебя, Наперсток.

– До этого никому нет дела. Это никого не касается, – сказала Оля, защищая все то, что происходило между ними, от липкого любопытства Гриньки. – На это только Чап имел право.

– Да, я думаю, что имел, – согласился Митя, даже сейчас, после разрыва с другом, испытывая благодарность к Оле за ее неожиданное великодушие.

Он вынул из кармана желтое стеклышко в алюминиевой оправе – светофильтр, найденный им среди своих вещей после ссоры, повертел его в руках.

– Теперь остались разные забытые вещицы.

Оля взяла стеклышко, посмотрела сквозь него на город. За темными стволами деревьев он сверкал электричеством, весь Левый берег, – столько огней, сколько можно только вообразить. По широкой аллее шла с песней караульная рота и оставляла после себя запах ременной кожи и пыли. Всходила луна. Над сияющей желтым светом землей она казалась зеленоватой. Но и без всякого стеклышка она выглядела странной, если внимательно посмотреть на нее: да, очень странно выглядела она, низко повисшая среди высоченных металлических ферм, стоявших по четыре в ряд над берегом, проводов, протянутых над широкой рекой, среди масляных трансформаторов, довольно неприятных и страшных, точно жуки под лупой.

– Я зачитываюсь сейчас глазными болезнями, – сказала Оля, не отрывая светофильтра от глаза.

– Ты в самом деле хочешь быть глазным доктором, Наперсток?

– Нет. Книжка попалась… профессора Авербаха.

– То-то ты щуришься со вчерашнего дня.

– Тебе это нравится?

– Очень. Получается вроде филина.

– Филины не щурятся, Митенька.

Безлюдной плотиной возвращались в поздний час. Внизу, в открытых щитах восстановленной плотины гидростанции, бушевала вода, грохотали страшные бело-зеленые водопады. Юноша и девушка повисли на перилах, глядя вниз.

– Хочешь, прыгну? – спросил Митя.

– Проще под трамвай.

Что ответить на эту обидную реплику? Оля всегда упрощает. Действительно, с Правого берега по бесконечной дуге плотины бежал маленький вагончик, освещенный изнутри, мирный на вид, и странно было представить, что его гремучих колес вполне достаточно, чтобы расстаться навсегда.

СЕМЬЯ КЕЖУН

Впрочем, расстаться навсегда – тут много умения не требуется. Гораздо больше умения, да и не только умения, а просто выдержки, дисциплины требуется, чтобы не нахватать в четверти полдюжины троек. А вот к этому финишу быстро, на всех парах, шла Ольга.

– Ты слишком устаешь на стадионе, – замечал Митя.

Он добился своего – Оля решила на целый месяц покинуть спортшколу. Но он хотел, чтобы за месяц она наверстала упущенное; он должен был помочь ей, иначе ее не вытащить.

– Что непонятно, спроси, – говорил он. – Почему ты такая упрямая?

– Какой ты недогадливый.

Она в самом деле устала от спорта, а еще больше от всего, что нахлынуло этой осенью в ее жизнь. Тут было слишком много бродяжничества, игры воображения. И все чаще и чаще Митя говорил:

– Давай по домам. Пора и честь знать, спать хочется.

– Ты так думаешь? – спрашивала Оля, отлично понимая всю подоплеку этого внезапного приступа сонливости.

– Я в этом уверен, и меня никто не переубедит, – твердил Митя, уже не скрывая смысла своих слов.

– Ты оказывай, оказывай на меня влияние. (Это, конечно, с игрой, с кокетством скромности.)

– А незачем совсем. Ты и так хорошая, – отвечал Митя. – А все-таки я тебя вытащу!

Придя к Оле утром в воскресенье, Митя увидел Олину маму среди комнаты на ковре. Она была в мохнатом халате, перехваченном в талии шнурком; ложилась на спину и медленно садилась. Она и не подумала прервать свои занятия, оттого что вошел посторонний.

– Входите же. Это утренняя зарядка, – объяснила она, отрывая от ковра копну рыжеватых волос.

– Я на минутку. Мы с Олей физикой собирались заниматься.

– Мама, это тот самый Дмитрий Бородин, год рождения тысяча девятьсот тридцать… пятый, – сказала Оля, заталкивая мамины туфли под стул. – Слушай, мама, не мучь ты сердце! Неразумно же.

Котенок, разыгравшись, цеплялся за мамин рукав, стараясь оседлать на бегу смуглую от загара кисть руки. Маме было щекотно, она, смеясь, отбрасывала котенка и отмахивалась заодно от Олиных наставлений.

…Возвращаясь домой, Митя размышлял о знакомстве с Олиной мамой. Как хорошо, когда человек уверен в том, что он поступает правильно! Будь бы другая женщина на месте Олиной мамы, ему бы наверняка показалось, что это развязность или пренебрежение к нему – то, что она продолжала при нем делать зарядку. А тут ничего не показалось.

С этого дня Бородин стал часто бывать у Оли.

Жили Кежуны после войны в одном из уцелевших домов, снимали комнату. Хозяева – шумная семья Шелия, младший отпрыск которой – Гринька. Вере Николаевне обещали квартиру в одном из строящихся домов. И хотя ожидание – второй год, со дня на день – не располагало устраиваться поудобнее, они понемножку устроились. Это была всего лишь одна, правда просторная, комната, но выглядела она, как квартира: был здесь и мамин кабинет – доска на треногах, и столовая – квадратный стол, всегда накрытый отутюженной скатертью, и Олин уголок – крохотный письменный столик рядом с тахтой, с Олиными акварелями на стене, с папиной фотографией (он был снят в военной форме) среди тетрадей, истрепанных учебников, круглого зеркальца и каких-то беспорядочно разбросанных на столе предметов. Оттого, что комната была с широким окном и балконом, она не казалась ограниченной стенами, в нее входил город – с белыми домами над рекой, бегущими трамваями, и был у Кежунов свой собственный каштан, залезавший одной тяжелой веткой на балкон, как какой-нибудь прирученный слон, выпрашивающий лакомство. И был стоявший в полуоткрытой балконной двери шезлонг с провисшим холстом и грубыми деревянными сочленениями.

В ноябре домашние занятия шли не от случая к случаю, а почти каждый вечер. Оля охотно подчинилась этой необходимости: приближалась пора зимних каникул, и хотя Оля знала, что мама не поставит в зависимость от школьных успехов заранее обещанный зимний лагерь, ей не хотелось ее огорчать. Вере Николаевне всегда казалось, что Оле не хватало дружбы с мальчиком. У Оли чувство долга развито слабо, она способна на усилия, но, кажется, только из любви к маме. А у Мити дисциплина сознательная: не потому, что заставляют, а потому, что хочется быть таким. Присматриваясь, Вера Николаевна то одобряла Олин выбор, даже завидовала незнакомой ей тете Маше, радовалась и старалась не помешать возникающей дружбе, то настораживалась: начинало казаться, что Мите не хватает непосредственности, что его чувства подавлены резонерством. А потом ей становилось смешно: разве может благоразумный догматик увлечься Олей? В глубине души самой большой заслугой Мити она считала то, что он сумел разглядеть Олю.

Нянька Прасковья Тимофеевна каждый раз, когда появлялся Митя, входила в комнату раньше него и докладывала:

– Твой пришел.

– Это не мой, а Митя, – непременно поправляла Оля.

Иногда занятия назначались у Мити. Тетя Маша знала, с кем дружит Митя, и, казалось, была совсем нелюбопытна. Скрытная с юности, она умела уважать чужую тайну, а годы одиночества приучили ее знать цену молчанию. Она замечала со всей чуткостью замкнутого человека, как Митя вглядывается в Олю – в ее характер, привычки, душевный склад, – и что ни день, то делает новые, потрясающие открытия и безотчетно тянется к этой девочке. А Олю она еще мало знала, и ей хотелось, чтобы пришел удобный случай познакомиться с Олиной мамой.

Однажды Оля забежала рано. Митя спал, раскинувшись, в одних трусиках, со сжатыми кулаками, в позе боксера. Тетя готовила на кухне фарш к пирогам. Оля быстро заглянула в кастрюльки на кухне, что-то нащебетала по поводу тягостей женской судьбы и уселась с тетрадками в Митиной комнате за Митин стол. Это тете понравилось. Ей нравилось также, как дети прощаются второпях: «До свидания, Митя, завтра у меня». Нравилось, как он ее называл – Наперсток. Очень понравился нечаянно услышанный однажды разговор, когда Митя изобличал Олю в лени.

– Я не ленивая. Я просто веду себя скромно, – возразила Оля, – и не хочу хвастать перед тобой своими знаниями.

– Скромность – иногда очень лицемерная вещь. Я ненавижу лицемерную скромность. Садись… несчастная!

Марья Сергеевна поняла, что девочка все-таки усаживается к столу поудобнее, для работы.

Тетя не вмешивалась. И была права.

Олина мама вмешивалась. И тоже была права.

Однажды это стало даже предметом разговора Оли и Мити: тетя и мама ведут себя по-разному, но обе хорошо. Вот что интересно!

Когда занимались у Оли, к восьми часам возвращалась с работы мама. Она приходила усталая, жаловалась на сердце, тяжелое, как камень, долго умывалась, потом усаживалась за стол и много ела, как все люди, проводящие большую часть дня на воздухе.

Пока мама обедала, они бубнили над учебником. Потом она, вдруг стряхнув усталость, говорила детям: «Довольно!» – и усаживала Митю перед собой, тасуя карты. Она обыгрывала его в «шестьдесят шесть». Оля ненавидела карточные игры. Она сидела в кресле, наблюдала за Митей. Ей нравилось теперь его завистливое удивление: он в первый раз в своей жизни видел и как будто изучал дружеские связи, образующиеся между взрослой женщиной и девочкой, когда в доме нет третьего – мужа, отца. Вера Николаевна не наставляла Олю, не поправляла, не учила, – точнее всего было бы сказать, что они спорили. И с тех пор как появился на горизонте Митя, спорить с дочерью Вере Николаевне стало легче. Иногда Митя слышал от нее резкие суждения о жизни. Они запоминались надолго. Так заспорили однажды о Льве Толстом: дворянин и помещик, а как хорошо знал труд простого пахаря! Митя, только что прочитавший «Хаджи-Мурата», был в восторге от того, как там описана молотьба в крестьянской семье солдата Авдеева. Оля вспомнила, как косил Левин на Николином лугу в «Анне Карениной».

– А вот вы не дворяне, а ни черта не знаете! – сказала Вера Николаевна.

– У нас теперь больше теоретических знаний, – заметила Оля.

– Ну и что же? – откликнулась Вера Николаевна. – Ведь знание – все равно теоретическое, практическое – не должно оставаться бесплодным для человека. Знаешь, почему люди любят работать, Оленька? Да потому, что умеют.

Митя задумался над словами Олиной мамы и пропустил весь остальной спор. Он только заметил, что Вера Николаевна здорово-таки прижала Олю:

– Да, в прежние времена каждый понимал, что такое пахарь, сапожник, кузнец, плотник. Ну, а что такое такелажник? Или моторист, таксировщик, электрик, нарядчик, разметчик? Тут ты плаваешь? – Она улыбнулась, с жалостью оглядывая Олю. – Хочешь, я познакомлю тебя с башенным машинистом? Он на досуге расскажет тебе, какими знаниями ты должна обзавестись, если захочешь быть у него сменщиком.

– Какими же?

– Слесарными, электротехническими, строительно-монтажными, да, уж если хочешь, и политическими.

– Что-то у тебя все сложно. А нам объясняли, что если машинный труд – значит, легко.

– Увлекательно, а не легко! Ты скоро договоришься до того, что хорошо сидеть сложа руки.

Тут Оля сложила руки на груди и презрительно выдвинула подбородок.

Митя ошибался, думая, что он постиг характер отношений между Олей и ее матерью. Они были гораздо сложнее, чем ему казалось.

Оля очень любила маму: умная, не унывает, а по правде сказать, матери всегда не везло в жизни. Оля помнила, как отец в последний раз уехал на фронт. Нянька – тяжелый, больной человек, больной не какой-нибудь старушечьей болезнью: она пристрастилась к вину в военные годы, когда потеряла двух сыновей. Мама мучилась с нянькой в эвакуации, но все-таки там же заочно кончила институт. Трудно было и дочь воспитывать, когда нет детского садика, и учиться, когда электричество только в конторе, и работать с необученными сельскими девчатами, привыкая мыслью к женскому одиночеству.

Должно быть, потому что жизнь не баловала Веру Николаевну, она сама так баловала Олю. Все, что недодано было ей самой, она хотела отдать Оле, и как можно скорей. Кто знает, что может случиться с ними дальше! Куда бы их ни забрасывали обстоятельства – в казахский аул, где Вера Николаевна строила овчарни, в поселок под Прокопьевском, – старалась она обставиться поуютнее, а нянька даже в трудную осень 1942 года ухитрилась наварить на целую зиму кизилового варенья, чтобы у девочки было ощущение устойчивого семейного дома, – так с банками и путешествовали в теплушке.

Не успевая заводить близких друзей, Вера Николаевна делилась с дочерью сомнениями, планами, а дочь с важностью давала ей советы, иногда наивные, иногда на удивление практические. Вера Николаевна знала, что практицизм этот детский, чистое резонерство, а в повседневной жизни Ольга совершенно беспомощна. Временами это даже пугало Веру Николаевну, но она старалась утешить себя. Ольга неважно учится, зато развита не по годам. Ольга никогда не повесит на место снятое платье, она способна сесть за уроки, разложив учебники на обеденном столе, среди неубранных тарелок, зато она не заикнется, что мечтает о прорезиненном клетчатом плаще, будет беспечно ходить в старых туфлях. Ольга кажется иногда скрытной, но зато доверяет матери то, что ее глубоко тревожит.

Не умея заботиться о маме в мелочах, Оля старалась легко переносить все невзгоды жизни, лишь бы не огорчить маму всерьез, лишь бы мама не подумала, что лишает ее чего-то необходимого. Тон их разговоров был большей частью насмешливо-иронический.

Митя и Оля входили в квартиру. Уже из прихожей в открытую дверь видели в оранжевом свете настольной лампы голову мамы, склоненную над чертежами. Все было отлично. Шептались в прихожей. Никто не мешал. Вдруг Оля неприятным голосом спрашивала маму, ступив через порог:

– Был все-таки?

Притворив за собой дверь, Митя садился в уголке за книжку. Он невольно вслушивался и понимал, что речь идет о Фоме Фомиче – дальнем родственнике, которого за что-то дружно ненавидели и мама и Оля.

Митя спросил однажды:

– Почему ты не любишь Фому Фомича?

– Потому что он – фрукт.

Постепенно из Олиных и маминых замечаний Митя составил представление об этом человеке, еще не видя его. Начальник одной из автобаз горисполкома – натура грубая, плотоядная и неунывающая. Его знали на всех стройках города: автобаза поставляла на леса ежесуточно сто тысяч штук кирпича. Но ни одна партийная конференция не обходилась без того, чтобы Пантюхов не получал по заслугам от строителей, и он, хохоча, называл сам себя «главным шишкособирателем». Тем не менее до последнего времени он не тонул, держался на поверхности, как пробка, и только круги от него шли по воде: он хохотал, пускал пыль в глаза, разносил анекдоты. Не обладая никакими личными интересами и потребностями, он добывал раньше всех в городе все то, что трудно было достать, на что было много охотников: билеты на гастроли столичного театра, подписку на Гюго или Бальзака, китайские безделушки. С детским самодовольством он создавал себе репутацию добытчика, ловчилы. Он совершенно не знал, что ему нужно: люстру ли из Риги, билет на футбольный матч, грузинское вино «Хванчкара», – он только ревниво следил за тем, что нужно другим. И когда добывал для себя, то радовался не добытому, а тому, что он первый среди добытчиков. Однажды принес под мышкой книжную новинку – дорогое издание «Дон Кихота».

– Ну, зачем он вам? Вы же не станете читать! – возмутилась Оля.

Фома Фомич хохотал:

– Для тренажа! Иначе доставать разучишься.

В последнее время Вера Николаевна стала несколько более приветлива с дальним родственником, они уединялись за рабочим столом, мама чертила на столе какие-то железные корзины для возки кирпича, Пантюхов хохотал, кричал: «Мы извозчики, наше дело возить!» Вера Николаевна хмурилась и прикладывала руку к сердцу. Не обладая маминой выдержкой, Оля неистовствовала:

– Как можешь ты разговаривать с ним, мама!

– Проще всего, Оля, осуждать, ничего не понимая.

– Не похоже это на тебя, мама.

Чтобы выручить Веру Николаевну, Митя напоминал о себе, выходил на середину комнаты, на ходу тасуя колоду карт. Они начинали партию. Олина мама играла внимательно, помнила сброшенные карты и отбирала верные Митины взятки. А Ольга решала безнадежно трудную задачу: можно ли не осуждать людей, о которых плохо думаешь? Быть снисходительной, когда противно, – значит лицемерить.

Фома Фомич, начальник автобазы, был для нее олицетворением всего грубого, беспорядочного, с чем, наверно, ежеминутно сталкивалась мама на своей стройке. Оле не нравилась мамина профессия. В сущности, она не любила ее, не зная, что мама делает. Ей это было неинтересно. Только однажды она побывала на мамином «объекте». Нашла ее контору на пятом этаже, пройдя по узким мосткам, залитым водой коридорам и заглянув в две-три курилки. Контора мало чем отличалась от курилок: только что оштукатуренная комната, где еще не настлали паркета, где холодно и сыро, пахнет глиной, – и запах здесь сильнее, чем в коридорах, потому что обогревательная печь на колесиках нагоняет из угла тепло. В комнате пусто, – не считать же за обстановку обшарпанный столик (на нем два телефона и под стеклом какая-то синяя расчерченная бумага), да стул с надетой на его спинку маминой телогрейкой, да вдоль стен шесть свежеобструганных табуретов.

Оля спросила маму:

– Почему шесть табуретов?

– У меня пять прорабов и механик.

Оля содрогнулась от суровой бесприютности комнаты и в душе пожалела маму. Как ей, должно быть, трудно тут с больным сердцем! И надо еще постоянно разговаривать с такими самодовольными пронырами, как Фома Фомич, или с такими бессовестными людьми, как ехидный десятник Ковылин, у которого трос порвался, почему он и прибежал к маме и при Оле все хотел дознаться, не снимут ли его с работы, а не то зачем же ему и стараться. Оля была уверена, что если бы мама была актрисой, библиотекаршей, учительницей, ее окружали бы другие люди. Оля гордилась мамой перед подругами за то, что она делает такую трудную, мужскую работу, а в глубине души ее жалела.

ЗНАКОМСТВО С ПАНТЮХОВЫМ

В конце декабря решили праздновать получение Олей паспорта. Готовилась шумная вечеринка в квартире Кежун. Митя повел тетю Машу – пусть познакомится с Верой Николаевной. Была еще одна коварная цель – окончательно прояснить отношение тети к зимнему лагерю. Загородная дача стройуправления вмещала всего сорок ребят. Вера Николаевна могла через партком рекомендовать вожатыми Олю и Митю.

Подойдя к дому, где жили Кежуны, Митя придержал тетю Машу, чтобы договориться о правилах поведения. Тетя обещала не делать замечаний Мите, не поправлять на нем галстук, не причесывать по старой дурной привычке. Митя обязывался при этом условии уйти вместе с тетей, когда она сочтет нужным, но не раньше, чем завтра, то есть после двенадцати часов ночи.

Дверь открыла Оля. Она замерла на пороге, забыв дать дорогу; она молчала, и ее счастливый взгляд, ее руки, перепачканные мукой, весь ее блаженный вид ошеломил Митю. Марья Сергеевна и мама с невинным коварством были отведены на балкон – пусть познакомятся поближе. Они разговорились, а к концу вечера почти подружились, как часто бывает с занятыми людьми, которые хоть и не знали друг друга до сей поры, но зато порознь много думали об одном и том же. Такое открытие было сделано Олей. И Митя тоже это заметил. Несколько раз он слышал то один, то другой отрывок из их беседы. Речь шла о нем, об Оле – это ясно.

В первый раз он уловил слова Веры Николаевны: «Он ее вытащил все-таки!» В другой раз донеслось выражение тети Маши: «Они исправляют некоторые недостатки раздельного обучения». Он видел, как при этом улыбнулись обе. В третий раз, но уже без уверенности, относится ли это все к тому же, Митя расслышал, как Олина мама сказала: «Их отношения… Что можно сказать об этом? Это хорошо, потому что… хорошо».

Может быть, оттого, что под влиянием шампанского у Мити немного кружилась голова, он сделал еще несколько открытий.

Во-первых, тетя принесла Ольге в подарок баскетбольные тапочки. Впрочем, это было до шампанского. Когда Оля, со скатертью под мышкой, двумя руками насаживала тапочку на ногу, Митя скользнул взглядом по ее тонкой фигурке и вдруг увидел, какие у нее красивые колени. Он никогда этого не замечал, хотя три раза в неделю видел ее в спортивном костюме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю