Текст книги "Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. "
Автор книги: Николай Атаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
Поздно вечером в субботу побежали жечь мотоцикл. Редька не догадывался, что будет так страшно. Никто не знал, как это делать, даже Цитрон. Они прихватили газет и консервную банку с керосином. Цитрон насовал бумажных жгутов в спицы колес и под седло мотоцикла, плеснул из банки, бросил зажженную спичку и побежал. С минуту сидели в кустах, чтобы поглядеть. Потом молча все разом кинулись бежать. Страшно было то, что самый главный заводила, Цитрон, бежит шибче всех. Бежит и машет на бегу рукой. Надо понимать, приказывает: врассыпную! Но все бежали гуськом. Позади всех – Редька. Совсем задохнулся, воровато поглядел еще раз сквозь кусты и увидел охваченную огнем машину.
Растекаясь под колесами, выгорал на земле бензин из бака. Огненная лужа озарила неровным светом кладбищенские ворота – каменную арку с выложенной кирпичом славянской вязью: «Прими мя, боже, во царствие твое». Языки пламени метались как бешеные. Свистел милицейский свисток. Распахивались окна по всем этажам. Ужас охватил Редьку, когда подумал: «Не загорелся бы отцовский мерин: он ведь привязанный!»
Рауза, уходя подметать, не запирает дверь своей комнаты. Туда, в темноту, и подался Редька, там и отмылся. Тщательно, с мылом и мочалкой, чтоб никакого духу не осталось от поджога. В минуты опасности он становился догадлив и хитер. Но мать тоже догадливая, только виду не подала. Верно, сама испугалась. А когда легли спать и свет погасили, он почуял возле носа пахнущий кухонным запахом материн кулак. А потом его больно потянули за чуб. Потянули и шмякнули темечком о подушку. И еще раз. И еще… И все без слов. Он молчал, будто не его шмякали, его тут и нету. И мать, ничего не сказав, удалилась.
Натерпевшись страху и притаившись в своем углу без сна, он все же праздновал победу. Зачем он побежал, вмешался в это дело и страху натерпелся, он и сам не знал. А все же с кем-то наконец он расквитался этим страхом. Этим проворным пламенем, растекшимся огненной лужей. Этим бегством в кустах расквитался за скуку одиночества в пустой квартире, за то, что отец в каталажке, за эти двойки, за Лильку – что она повадилась на кладбище! Ведь мотоцикл свой, с их двора: Васьки Петунина из десятой квартиры. Чуть вечер, они с Лилькой целуются на могилах. Но если охота целоваться, тогда ходи пешком, ведь близко же. А то еще мотоцикл выкатывают за ворота для ночной прогулки.
На какое-то мгновение защебетали птицы, зажужжали пчелы, собаки залаяли, заквохтали куры, и по пыльной дороге за частоколом сада покатилось скрипучее колесо – Редьке снилась деревня. В ту же секунду он очнулся. Страх обступал его в темноте: вдруг вспомнил, что в пятом этаже окно было открыто, там стоял Полковник – бритый наголо курильщик в пижаме. Может, он любит покурить перед сном – хоть в окно, хоть в форточку? А вдруг увидел, признал, докажет?
На том и кончилось… Он крепко заснул.
А утром ему сказали во дворе, что всех в милицию отвели: и Цитрона, и Темина, и Соплю, и Сенькина. Прямо с постелей всех собрал и увел в милицию инспектор. А зовут его Потейкин. Но Редьку Потейкин не взял. Это почему же? Пожалел маленького? Или дал выспаться дома в постели, а возьмет сегодня? Или Рауза вступилась?
Что бывает с человеком, если его корешков возьмут, а его забудут взять? Или сделают вид, что не заметили? Редька притворился, что он такой, как все вокруг честные люди, – обыкновенно ходит, ногами подгребая; обыкновенно Маркиза моет щеткой; обыкновенно сидит за партой. А на самом деле все было не так.
Мать рано с работы пришла – сказалась больной. Вернувшись из школы, он с особой старательностью съел все, что она подала: яичницу, чайный сырок, компот из яблок бабкиного сада. Вышел во двор. Васька Петунин с каким-то любителем копался в обгоревшем мотоцикле, разложив брезент, разбросав гаечные ключи, отвертки, рулон изоляционной ленты. И никто б ничего не подумал, если бы не баба-яга. Она следила из окна. Они встретились взглядами. Баба-яга гладила костлявой рукой белого пуделя, но вдруг сорвалась и в тот же миг явилась в подъезде.
– Вот кто поджигатель! Вяжи его, Васька! Паразит, зараза!
Стоя на коленях, Васька улыбался. И любитель уткнулся носом в сгоревший бак – ему тоже забавно. Но как разорялась старуха!
– Полундра, дряхлая… – примирительно отозвался Редька.
Он не знал, бежать ли или держаться обыкновенно, будто ничто его не касается. Но страшно было, что мать услышит.
– Бандиты! Стрелять таких надо! – визжала баба-яга. И шарила глазами по всем окнам, кого бы звать в свидетели. – Отец оторвист, и сын – в ту же линию!
– Это старо, бабушка, уж я слыхал и забыл, – возразил Редька, стараясь только быть бдительным, чтобы упредить любое движение Васьки. Старухи он, в общем-то, не боялся.
Пудель лаял из окна. Люди оглядывались, Васька разогнул спину и незлобно укорил бабку:
– Подумаешь, мотоцикл. Старье! Давно пора на свалку.
Редька догадался, что он боится Цитрона и хочет миром кончить, чтобы был порядок.
– Вот и я говорю… – начал было Редька. Но осекся: мать стояла в подъезде.
Так вот зачем она сказалась больной! Чтобы заступиться!
– Цыц, дьяволенок! – крикнула сыну. А старухе с горькой надсадой сказала: – Советую, Анна Петровна, в Бонн подать заявление: пусть вас зачислят в фашистскую партию. Там все можно. Там даже так можно – взять ребенка за две ноги и разорвать пополам…
Она выпустила руку Редьки – а ведь больно ухватила – и показала, как это будто бы делается в Бонне. И этим он воспользовался. Тоже изобразил руками и страшной гримасой:
– Р-раз! И порядок!
И побежал в кладбищенскую калитку.
Он только на людях старался смело держаться. Каверзно, вроде отца. Оказался один – свернул в боковую аллею, пошел медленнее, тише. Потом остановился. Свежий ветер с утра подмел дорожки. Сосновые шишки валялись по обе стороны. Он поглядел на знакомую сосну. Под ней особенно много шишек.
– Эк тебя, как насорила! – сказал Редька и прислушался. Будто она могла возразить.
С малых лет он любил придумывать, чего нет на самом деле. Иногда без нужды видел, как мяч сам собой прыгает в окно. Иногда – будто кошка, лежа на боку, кормит крысу. Не было страшно от собственных выдумок. Он брался за голову – шел по Овражной, и просто была интересна собственная тень. Короткая полдневная тень, схватится ли она тоже за голову? Он усмехался, убедившись, что схватилась, и быстро озирался: не увидел ли кто?
А день после ночной суматохи был заспанный. Долгий-долгий, бессолнечный. Над сосной хлопала крыльями галка. Ему казалось, что она плывет на веслах. Гребет изо всех сил – против течения, чтобы только уплыть. Уплыть подальше отсюда.
3Так прошло несколько дней, и все забылось. Он мчался на велосипеде в сторону оврага. Мелькали памятники, ограды в кустах жимолости, золотые березы, нарядные, пронизанные светом. (Являлось ли вам хоть раз желание увидеть, к тому же в самом неподходящем месте, будничную, даже печальную жизнь внезапно преображенной в ваших глазах, праздничной до полного ликования? Таким было осеннее кладбище, и он мчался на велосипеде, разгоняясь под гору.)
– Разуй глаза! Слышь, глаза разуй! Береги-ись!
Разуй глаза!
В восторге соучастия бежал за велосипедом Женька, увязанный в платок толстым узлом на груди. Ему не хотелось отстать. И он кричал бескорыстно вдогонку.
– Разуй глаза-а-а!
Этот крик-мольба наконец отдалился и затих. Велосипед мужской, отцовский. А Редька был того невеликого роста, когда еще можно просунуть ногу сквозь раму и, прилипнув сбоку, извиваясь на каждом обороте педалей, катиться глухими тропами в пролом ограды. Там он оставил велосипед у березы. Подождал Женьку. Пошли вдоль ручья, журчавшего на дне оврага. Это была даже не речка Луковка, куда ходили купаться, – та хоть название заслужила. Но вода, журчавшая без названия, тоже полна жизни – какими-то травками, пузырьками. И Редька серьезно провожал прозрачную воду. За ним ковылял запыхавшийся Женька.
– Ух, жизнь собачья! – проговорил Редька.
Всякий раз, когда бывало беспричинно весело и нравилась житуха на белом свете, он выражал свои чувства пискливым возгласом: «Ух, жизнь собачья!» И тонко завывал. Вопреки здравому смыслу.
Они вышли на взгорок. Вдали виднелась оранжерея. А на краю кладбища травянистый пустырь, еще не заселенный, – там под навесом стояла телега кверху оглоблями. И у коновязи дремал отцовский мерин. У него под копытами воробьи прыгали над лошадиными яблоками.
Редька, как хозяин, подошел к мерину.
– Но-о, не балуй!
И ткнул его кулаком в морду.
– Кусается, стервец!
А Женька стоял в стороне. Остерегался. И это нравилось Редьке. Он уже знал, что старый мерин не кусается. Бывают же у лошадей такие поповские морды. Лохматые, добродушные. Он вынул сахар из кармана, сунул ему в желтые зубы. Мерин взял осторожно. Потом постучал копытом. Редька рассмеялся.
– Видишь, ногой просит! Отец выучил… Но-о, колода, не балуй!
Он то смеялся по-детски, то начинал говорить мужицким голосом. И видно было, что уже привык быть за конюха и по душе ему власть над добрым животным: охлопывал мерина, гладил ему губы, трогал за худые ляжки. Он был болтлив и радовался тому, что есть свидетель.
– Довел отец меринка. Запорол.
– Сахаром кормите? – осведомился Женька вежливо.
Редька недоверчиво покосился: не смеются ли над ним?
– Траву косим на бугорках. И овса покупаем. Только отец выгадывает на овсе: неполной мерой дает. Я-то все вижу.
– А как зовут?
– Маркиз. Больно стар. На живодерню пора. Отжил свое. Но-о, черт!
Беспощадным этим словам мерин отвечал, как детям отвечают все домашние животные: ушами, седой мохнатой губой, жидким хвостом.
– А чего он ротом дышит? – спросил Женька.
– Гайморит у него.
– Как, говоришь?
– Ну вроде насморка… Отец выйдет, в дорожную бригаду подастся. А тут не прокормишься. За три года пять возчиков сменилось.
Женька отвлекся.
– Слышишь?
Куковала кукушка. Редька посмотрел в сторону звука.
– Я кукушкам не верю, – сказал он. И потянулся рукой под гриву Маркиза. – Эх, я, глаза на затылке! Хомут менять надо! Вишь, холку в кровь стерло!
– Вот я тебе холку натру! – грубым голосом отозвалась мать, выходя из кустов. Видно, давно его искала. – Обуза ты моя! Бремя тяжкое!
Он только успел показать Женьке на велосипед у березы.
Пошли быстро. Мать впереди, за нею Редька. Женька далеко отстал, борясь с велосипедом. На поляне, где мальчишки гоняли мяч, мать задохнулась, сорвала с головы платок, стала снова повязываться. Он делал вид, будто все ему нипочем.
– Как дальше думаешь жить? – горестно спросила она.
– Еще не решил, – ответил ей в тон. И позволил себе спросить: – Куда идем-то? Горячку порешь.
– В исполком. На комиссию.
Белый свет потемнел, и звуки дня стали глуше. Березы роняли листву над оврагом. Бежала озабоченная собака. Петух гулял с курами. «Петух меня ненавидит», – вдруг пришло в голову Редьке.
Началась асфальтовая улица, знакомая по пути в школу. У магазина «Продукты» – автомат с газировкой. Глазок светился.
– Дай три копейки.
Мать порылась в сумке, нашла монету. Со злостью, но и с жалостью смотрела, как он сунул монету в щель. Он все-таки перетрусил: вода пролилась раньше, чем он успел подставить стакан.
И снова шли. Мать впереди, за нею Редька.
Ремонтировали мостовую. Под заливочной машиной гудело жаркое пламя. Рабочие лепили на асфальт гудроновые заплаты. В начале работ был поставлен для транспорта восклицательный знак – черным на желтом. Железный переносный столбик, на нем желтый круг. Редька огляделся и повернул дорожный знак тыльной стороной. Посвистывая, прошел мимо рабочих. Отчаяние велело ему это сделать, и он это сделал, себя не спрашивая.
Мать стояла, дожидалась.
– Хотят на тебе отыграться, потому что ты маленький. – Она говорила что-то обдуманное, секретное. Он прислушался. – А ты не был с ними и не знаешь. Маркиза поил – и все дело. Ты только отпирайся. Тебя Потейкин выручит, он обещал.
Мать положила ему на плечо руку, но он грубо высвободился, ускорил шаг.
– Ты что? – Мать догнала, потянула за рукав. – Ты чего на меня-то злишься? Чего тебе еще надо?
– Чего надо? – Он сжал кулаки. – Чего надо? Чтобы Потейкин в дом не похаживал!
– Вот глупый! Потейкин за тебя старается. Он и отца привезет на комиссию. Пускай смотрят, что за птица наш папаша расчудесный.
…Расчудесного папу доставили в исполком в «раковой шейке». Так называли городские знатоки синюю с красной полосой милицейскую машину. Заключенный Костыря держался независимо. Чувствовал себя как дома, был даже доволен, что предстоит разговор на комиссии – сына в обиду не даст.
– Когда же пить бросите, гражданин Костыря? – спросил Потейкин, насладившись молчанием. Оно часто казалось ему важнее слов.
– Семнадцатого ноября, – ответил Костыря.
– Это почему же?
– Мой батя в этот день преставился. Надо же помянуть как следует.
– Одна несуразица, – пробормотал Потейкин. И, как всегда, со вздохом добавил: – Под протокол…
Костыря улыбнулся. Было видно, что он считает Потейкина глупее и ниже себя. Когда отец Редьки улыбался, вокруг рта мускулы твердели и казались давно затянувшимися рубцами.
Проехали через речку Луковку. Машина посчитала доски деревянных кладок. И снова, увещевая по-хорошему, говорил Потейкин:
– Был наездником, призы брал. Что ж ты так опустился, Сергей Александрович?
– Я человек отживший, гражданин начальник, – нисколько не огорченно откликнулся возчик, не принимая дружеского тона собеседника. – Мне бы только чисто ходить: паразитов бы не было.
Потейкин дал закурить.
– Не курю, – отрезал Костыря.
Ехали уже по асфальту и часто останавливались у светофоров. В ту ночь, когда сожгли мотоцикл и Потейкин по списку детской комнаты милиции задержал всю «кодлу» кладбищенского двора, он и в уме не имел Родиона Костырю: парень на учете не числился; Потейкин только заглянул по своим делам на квартиру к дворничихе, а в прихожей навстречу выбежала Авдотья Егоровна, стала просить не трогать мальчика. Сама же проговорилась. Так у нее глупо вышло: знала бы, да помалкивала. Женщина достойная, немолодая, а плакала, как девочка. Рауза по-соседски показала: хорошие люди, даром что отец зашибает и сейчас отсиживает за мелкое хулиганство, – он жучкует на ипподроме. А Редька – хоть и гвоздок, а добрый, котят молоком кормит, за лошадью присматривает. Уходя, Потейкин обещал Авдотье Егоровне зайти на досуге, познакомиться с мальчишкой. Навел справку в школе – дела у него из рук вон: двойки, своевольничает, уроки пропускает. И заглянул он к Костырям не раз, а уже, считай, три раза. Жаль женщину – усталая, одинокая при живом муже. А улыбнется – всю комнату озарит. Как-то делал обход на кладбище, уже в сумерки поздние – Авдотья Егоровна после работы чью-то ограду освежала. Снова говорили. Он ей посоветовал не беспокоиться: на комиссии против облыжного заявления гражданки Петуниной он свое мнение выскажет – заступится. А сейчас было неловко ему, что лично затеял везти Костырю на заседание, так сказать, папашу показать, – и вот везет.
– …Выгодно плотничать, я плотничал, – с некоторой игривостью говорил Сергей Костыря. – Выгодно землю копать, я копал. В совхозе коней табунил. А пришел случай – сделался наездником. Тоже счастье в решете ловил.
– Казенным овсом проторговался, – вставил Потейкин.
– Лучше овсом торговать, чем совестью, – гордо возразил Костыря. – Шуму подняли вокруг мешка с овсом! Теперь я тунеядец. Чуть что – пятнадцать суток.
– Мальчишку пожалел бы.
– Это верно. – Костыря улыбнулся. – Дитя родителей не выбирает.
В коридоре перед дверью, за которой заседала комиссия, было тесно, шумно. Редька не различал голосов – женщины бестолково входили и уходили, бестолково галдели и только в дверь заглядывали с осторожностью. Все здесь нехорошо! Если бы кто сказал Редьке, что не надо бояться, может быть, длинный коридор исполкома со множеством дверей не показался таким скучным, но никто не сказал. И все было скучно: как Потейкин провел отца в толпе женщин и отец на ходу улыбаясь, кинул матери: «На той неделе встречай! Запасайся». На нем старые галифе, жокейская шапочка – такой он, как дома. Кривые ноги в пыльных сапогах. Только что трезвый… И как мать догнала Потейкина, о чем-то спросила, заискивая. Напомнила о себе, что ли? А тот начальственно пригласил ее: входите; она, крадучись, вошла за ним в дверь, за которой заседала комиссия. Тайна у них завелась, чаи распивают – скажи пожалуйста. Хоть бы скорее вернулся отец, он и сейчас ничего не заметил, как мать лебезит. «Дурак из него пошел», – думал Редька. Он прятал голову за чьей-то спиной, притулился, чтобы не увидели: Цитрон со своей «кодлой» прошел на вызов в полуоткрытую дверь. Сейчас он понимал, зачем Цитрон затеял поджог – он сам имел виды на Лильку, а потом бежал шибче всех. Сейчас небось на комиссию пришел с пустыми карманами. Петунин не зря его ножа боится: вот ведь и сам не пришел, и бабке не велел, – пусть своего пуделя пасет, а в чужие дела не вмешивается.
Редька все поглядывал по сторонам. Бабы-яги он не боялся. Очень боялся, что придет Полковник. Пробежала опоздавшая Агния Александровна – опять отвернулся. Слабая надежда, что его забудут, исчезла. Он потер мокрые ладони, прислонился затылком к холодной стене и улыбнулся.
Вдруг все стало ясно – это пришло отчаяние. Хуже всего, когда человек начинает сам себя считать плохим.
Теперь ясно и разборчиво слышались голоса женщин. Тут они так же судачили, как на скамейке во дворе.
– …Хватит дедов ворошить, сваливать на пережитки.
– А что у дедов было-то? В детстве в городки играли. Раз в году бродячий цирк. Или табор цыган с дрессированными медведями.
– А велосипед в диковинку был. Мотоцикла тоже от скуки не подожжешь. Потому что его и в заводе не было.
– А у нонешней молодежи все есть. Даже слишком много: радио, кино, телевизоры.
– Теперь еще ипподром открыли. А на кой он нам в Рожкове?
Редьку не видели, не замечали. Он сидел и слушал. Слушал, пока снова перестал различать голоса. И тогда Потейкин поманил его в открывшуюся дверь:
– Давай, Редька! Твоя очередь мыться.
В комнате за столом сидела комиссия. На скамьях у стен – родители, люди из ЖЭКа, милицейские-женщины из детских комнат. Эти в кителях и погонах. И все обернулись на дверь, когда Потейкин толкнул в нес впереди себя Редьку.
Цитрон, Сопля, Темин, по кличке Руслан, и кудрявый Сенькин стояли перед столом. Редьку поставили с ними рядом. Он плохо соображал. Еще хуже слышал голоса, потому что те, кто спрашивал, говорили громко и перебивали друг друга. А державшие ответ говорили тихо или совсем не отвечали. Не было их слышно. Только отдельные выкрики достигали его ушей:
– Откуда нож?
– Купил.
– А мотоцикла, говоришь, и в глаза не видел?
Молчание.
– Смотри, какой вырос! В ботву пошел!
– Дети! Какие ж это дети! Скоро в армию провожать!
– Этот и в седьмой класс перешел так – вроде переполз по-пластунски.
Пока смеялась комиссия, Цитрон крепко сжал его локоть. Но он даже не шевельнулся.
– А это Родион Костыря?
Тот, кто задал вопрос, только поглядел на Редьку и сразу показался ему хуже всех за столом. Тщательно выбритые розовые скулы блестели, губы сомкнуты, и только ярко-зеленые глаза улыбались, ничего доброго не обещая. Подождав ответа для порядка и не дождавшись, председатель отодвинул рукав и взглянул на часы – это Редька заметил: дядя торопится…
– Какие папиросы куришь?
– «Прибой», – не раздумывая, ответил Редька.
– Сколько стоит пачка?
– Десять копеек.
– На сколько хватает?
Вопросы следовали один за другим, без передышки. И Редька, точно в игру втянулся, отвечал так же быстро, пока мать наконец не выдержала:
– Да он все врет! Не верьте ему! Ну, зачем ты врешь, Редька? У нас никто не курит, даже отец не курит!
Тут вмешался один голос. Разумный и тихий. Спрашивала, видно, добрая женщина:
– Почему в школу не ходишь?
– Не хочу в школу.
– Скрытный он у меня. Упрямый, – вздохнула мать.
– С такими дружками хорошего не наберешься, – отозвался Потейкин.
– Почему ты так озлоблен, Родион? – заговорила Агния Александровна. – Говори громче. Нам не слышно… Плохо относишься к матери.
Это была неправда. Он молчал. Дышал и молчал. Зачем она говорит неправду?
Добрый голос сказал:
– Пусть этипока посидят в коридоре.
Когда вышли дружки, Редька чуть слышно буркнул:
– Я не озлоблен. Я плохо не отношусь.
– Что тебе мешает стать хорошим? – спрашивала Агния Александровна. – Говори громче!
– Не знаю. Я к маме отношусь хорошо, но грублю иногда. – Он пояснил: – Из-за несдержанности. Я ей помогаю, хожу в магазин.
Отвечал добросовестно, все это чувствовали.
– Ты вот что скажи нам, мальчик…
– Короте́нько, короте́нько, Агния Александровна, – торопил тот, с блестящими скулами. И Редька услышал, как стучит его карандаш по столу. – Кто же поджег мотоцикл? Отвечай!
Он не придумал заранее никаких ответов. И сейчас перед глазами почему-то был только восклицательный знак и бежала озабоченная собака. А то, о чем мать по дороге говорила, совсем из головы выскочило. Такое было у него молчание. Но когда тихий голос доброй женщины подсказал: «Можешь не отвечать, если не хочешь…» – он, глядя в пол под ногами, выговорил:
– Ну, пускай будет – я поджег.
Мать всплеснула руками. Отец улыбнулся, мускулы вокруг рта потвердели: он одобрил! А Потейкин вскочил и сердито махнул рукой:
– Ножа испугался! Запугали тебя, вот и болтаешь, глупый!
Теперь ярко-зеленые глаза уставились на мать. Карандаш постучал по столу.
– Прошу ближе. К вам, мама, школа имеет большие претензии. Мальчишка безнадзорный. Вам его не жаль?
– Стыдно мне… – Глаза ее налились слезами.
– Стыдно – какое редкое слово, – ровным голосом подтвердил председатель и поглядел под рукав.
У нее не было страха перед людьми. Другие матери боялись: вовсе не шли в школу на вызов или придуривались. Авдотья Егоровна была доверчива к людям, которые ведали судьбой ее сына. Ей хотелось только, чтобы они пришли и сами увидели. Бабушки нету, он выбежит – простудится. В прошлую зиму четыре пары варежек потерял. Бросит на снег и пойдет играть. Думает, что вернется – они там же будут. Бабушка какие варежки прислала, еще прабабка девчонкой в них бегала. Что ж, выстирали, на радиатор положили, высушили. Пошел с ними в школу, вернулся: «Я одну варежку потерял…» Разве обо всем скажешь, можно ли у людей время отнимать?
– Что я могу сказать: долго болела, – говорила мать. – Две операции, желчный пузырь удаляли. Я – в больнице, мальчишка один…
– Короте́нько, короте́нько.
– Я сама не понимаю, что с ним случилось. Разбаловался. Был такой тихий, ласковый, все Сверчком звали. А теперь стал Редькой.
– Когда же он стал Редькой? – спрашивал чей-то голос – Ведь и молоко на плите не в одну минуту сбегает. Не уследили, значит?
– На уроки систематически опаздывает. Или совсем не приходит, – подбавляла масла в огонь Агния Александровна.
– Потому что на кладбище. За Маркизом ухаживает.
Редька взглянул на мать – сама его посылала вместо отца! Уже забыла?
Да, забыла. Она хотела делиться с людьми своим одиночеством и бессилием, а получалось, что Редька виноват. И она уже не понимала, что говорит:
– Мерин старый, но ведь рослый какой. А он на него взгромоздится – наездник. Боюсь, не убился бы. Станешь наказывать – молчит. Или плачет.
Ее слушали со вниманием. Редька это чувствовал. Тот же добрый голос спросил с укором:
– Молчит? А разве слезы – это молчание?
Мать ничего не сказала. Кто-то дал ей стакан воды – попить. И снова упрямо звучал добрый голос, и Редька уже понимал, что с этой теткой, куда ни шло, разговаривать можно.
– Правду говорят, что ты с лошадью подружился? По ночам ее сторожишь?
– Я только по вечерам сторожу, это зря наговаривают… – И вдруг, все застилая в глазах, тоска по справедливости, обида за Маркиза подсказали самые нужные слова. Он повернулся к отцу: – Я-то мерина твоего сторожу, а только ему новый хомут нужен, холку натерло – слышь, отец? Долго ты там сидеть собираешься?
– А ты без хомута вываживай, – отозвался отец и пояснил комиссии: – Лошадям с древнейших времен полагалось – все двадцать четыре часа на ногах! Ты в поводу вываживай.
Все смеялись. Карандаш сильно стучал.
– Вас не о лошади спрашивают! Что вы о сыне скажете, папа?
– Доложено правильно. Говорить не о чем.
– Вы его любите?
– А я конюх. В оранжереях.
– Странный ответ.
– Он плохо слышит, – пояснила мать.
– Вы отец? Или только жилец в доме? Только койку снимаете?
Отец молчал.
– А это что? – возвысил голос тот, с блестящими скулами, заинтересовавшись жокейской шапочкой, которую мял в руках Сергей Костыря.
– Это от прошлых лет. Наездником работал на ипподроме… А вы, гляжу, и сами не знаете, о чем меня спрашивать: о лошадях или о детях. – Костыря перешел в наступление: – С лошадьми-то как управляться, я могу научить, а вот с детьми… – Он вытянул вперед сжатые в ладонях руки: – Вожжи держать есть три способа: французский, немецкий и английский.
– Считаю ваше поведение непродуманным, несерьезным, – оборвал председатель. – Хороши родители! Значит, вы сами мальчишку в конюхи произвели?
– Доложено правильно. Говорить не о чем, – отчеканил отец, опустив руки, только что державшие коня на вожжах.
– А ведь мы вас оштрафуем, гражданин хороший.
– Вам нужны мои десять рублей. Остальное вас не интересует, – спокойно, с достоинством отозвался Костыря. И Редька обрадовался тому, как заступается за него отец – лучше Потейкина!
– И еще кличку сыну придумали: Редька! А выходит, что… хрен редьки не слаще, – со злостью бросил тот, с розовыми скулами, и сомкнул рот.
И этой шутке все обрадовались. Они устали заседать и смеялись. Смеялись! Он повернулся и пошел за дверь. Он просто спрятался от смеха за дверью. Он стоял, прижав закрытую дверь спиной. Но все равно слышал, как там смеются над отцом.
– Короте́нько, короте́нько, товарищи, – слышался усмиряющий голос того, навсегда ненавистного человека.
Домой он возвращался в одиночку – без матери.
Шел и посвистывал.
С этой стороны ремонтируемого участка улицы был тоже выставлен восклицательный знак для проезжего транспорта. Редька секунду-другую раздумывал. Потом, не вынув рук из карманов, обошел столбик. Пусть стоит как стоял.