355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Атаров » Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. » Текст книги (страница 5)
Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:41

Текст книги "Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. "


Автор книги: Николай Атаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 37 страниц)

– Хорошо работать вдвоем, – сказала Оля.

– Ты о пильщиках?

– Нет. Ты же понимаешь.

– Я думал об этом. В лесу, на лыжах.

– Если бы можно было что-то делать вместе… Не для себя, а вот как здесь: чтобы было интересно и была польза.

Митя поправил заиндевевшую прядку у Оли на лбу.

– Давай поедем в лагерь на все лето, – сказал он.

– Не выйдет. Меня, наверно, не пошлют на все лето. Не такая я активная. Эх, никогда мне не было так хорошо! Неужели это может повториться?

Митя не ответил. Все имело смысл: и звук пилы, и как он ее руки согревал дыханием, и как они обнаружили, что примерзают к «козлам». Митя захотел спрыгнуть и рассмеялся: его не сразу отпустила морозная корочка.

Долго еще он водил Олю по снегу, далеко за кухню, мимо пильщиков, которые как раз прервали работу. И на них лаяла, бросалась Кумушка – свирепая степная овчарка.

На следующее утро пионеры возвращались в город в трех розвальнях, добытых Митей в колхозе. Малыши пели песни, в каждых розвальнях – свою. Оле хотелось быть со всеми. Несколько раз она перебегала по пушистому снегу от саней к саням, и ребята, чуть не вываливаясь из саней, зачерпывали снег горстями, и снежки летели в нее со всех сторон. Так было куда веселее, чем в городских автобусах.

Глава вторая
СТАРОЖИЛЫ

Такая же была отчаянно счастливая весна.

Им было хорошо вдвоем. Они встречались среди людей под говор и смех, в тесноте улиц, у подъездов кино, в трамваях, на стадионе. И в то же время эти встречи были их тайной: все совершалось в самой глубокой уединенности. Им было хорошо, и пусть им не мешают.

Оля Кежун вернулась из зимнего лагеря в полной решимости стать общественницей. Ей дали отряд. Полно людей вокруг Мити и Оли, у каждого свои. Зато как будто стали не нужны самые близкие. Оля редко виделась с мамой. Всю весну Олина мама «подводила под кровлю» – заканчивала вчерне восьмиэтажный объект. А в феврале на несколько дней поехала в Москву, чтобы и там послушали сказку про Фому и Ерему. Митин отец в один из февральских приездов разыскал сына на стадионе. Травы еще не было, мокро и сыро, туман, но Митя, учивший какую-то птичку-невеличку метать диск, свирепо кричал: «Опять траву косишь!» Отец догадался, что это и есть знаменитая Оля Кежун. Он не стал мешать дискоболам. И только в письме тете упомянул про «косарей» и даже не без юмора вставил строчку из Твардовского: «Коси, коса, пока роса…» Митя прочитал письмо Оле.

Никто не мешал им, не любопытствовал. Казалось, что все понимают, как им хорошо вдвоем, и, видя это, все хотят им только счастья и даже разделяют его с ними.

В марте, когда потеплело, Митя и Оля полюбили трамвайные прогулки. Они называли их дальними странствиями.

В воскресенье садились в полупустой дневной вагон. Иногда вскакивали в него в вечернее время, когда рабочие едут в ночную смену. Трамвай бежал из поселка в поселок: мимо сталелитейного и алюминиевого, мимо строительства, где работала Олина мама, мимо асфальтовых дорог, могучих мачт электропередачи, по пустырям, возникшим в годы войны. Оглядывая с задней площадки вечерние огни большого города, Митя фантазировал только для Оли, чтобы не было слышно посторонним:

– Ну, давай начнем кругосветное плавание. Только ты тоже придумывай. Вообрази, что это Окленд… Вообразила? Так вот отсюда приехали в Бухарест те три симпатичных негра. Помнишь, в фильме о фестивале? А вот за поворотом владивостокский Золотой Рог с дымящими океанскими пароходами.

Оля, по правде говоря, видела только обыкновенные заводские кварталы, а за поворотом доменные печи и трубы. И она, прижмурившись, поглядывала на спутника. А Митя не замечал. Воспылав мальчишеским воображением, он без труда пересекал планету вдоль и поперек мгновенно, как будет только при полном коммунизме. Перед его разгоряченным взором проплывали все континенты. Не зря дожидался его географический факультет на Ленинских горах! Прошлой осенью Митя прочитал замечательную книгу «Индия сегодня» английского коммуниста Палма Датта. Он мечтал в самое горячее время попасть в Пакистан и стать там таким, как Юлиус Фучик. А еще год назад он зачитывался книгами об экспедициях в Арктику. Оля была убеждена, что в их южном городе нет человека, который так хорошо знал бы историю исследования Арктики. Изо всех полетов через Северный полюс его больше всего интересовал тот, что был окутан тайной: полет Леваневского и его гибель. И у него было несколько собственных гипотез на этот счет.

Между тем в трамвайном окне появлялись каждую минуту новые картины. Безымянный поселок в овраге, с черепичными крышами, с рыбачьими лодками у заборов, переносил их в предместья Шанхая. Железнодорожные платформы, с которых сгружался уголь, напоминали старую Англию – Кардифф, Бирмингем. В вытоптанном дворике под едва зеленеющим каштаном женщина стирала в корыте оранжевую юбку. Трамвай бежал по пригорку, и все было видно во дворе, как в кино. И Мите мерещился остров Куба – Гавана… Наверно, никому на свете, кроме Оли, он не сумел бы так завирально пересказать все миражи разыгравшегося воображения.

Географию Оля знала неважно и слушала молча. И только глаза ее откровенно требовали, чтобы хоть изредка между Шанхаем и Гаваной Митя смотрел в них, не забывал, что она рядом. Глядя на Митю, Оля думала: многие девочки считают его таким умным, что даже неинтересно. Если бы услышали его сейчас, тоже сказали бы – хвалится своей эрудицией. И она так раньше думала: эрудит не эрудит, а все-таки с Чапом они какие-то особенные. Но теперь она знала все его достоинства и недостатки. Он совсем не так самоуверен, как выглядит. И нисколько не честолюбив. «Жизнь хороша и так!» – вот он как думает, вот он какой. Все в жизни воспринимает ярче, богаче, чем она. А может быть, он сделался таким в эту осень с нею, из-за нее? Так бывает. Но тогда почему же она сама не преобразилась от этого чувства, а только хочется глядеть, глядеть, глядеть на Митю, слушать его без конца и не расставаться?..

– Ты читала Юлиуса Фучика?

Она отрицательно качает головой.

– Я тебе принесу. Называется «Слово перед казнью», есть в каждой библиотеке. Ты прочитай, пожалуйста… Вот человек! Веселый, ничто его не сломило – ни пытки, ни приговор, ничто! Но я бы хотел узнать о нем больше, всю его жизнь… Ведь был когда-то в Праге Фучик. Просто Фучик – и все тут. Еще не герой. Хороший парень – и все. Ездил, как мы, в трамвае… Кто вы такой? Я – Фучик. Вроде как Митя Бородин. Всё! Кто вы такой? А я – Сашка Матросов. Каждый, кто знал, мог сказать: ну что, Саша Матросов – хороший парень. Понимаешь? А ведь самое важное и было, когда никто и сам человек еще не знал, что он такое совершит в своей жизни. Ведь подвиг совершается не в одну минуту. Я убежден, что в молодости… – Он показал Оле на идущего по улице вихрастого паренька: – Вот идет! Спроси, как его фамилия. Никто не знает. А может быть, его фамилия будет когда-нибудь звучать, как Маяковский или Павлов.

– Ты всегда говоришь о мужчинах.

– Нет, это касается всех. И девчонок.

– Жаль, что мы учимся не вместе. Теперь мне кажется, что нас неправильно разделили. Я вхожу в школу и думаю: тебя нет.

– Мы же все равно были бы в разных классах.

– Ну и что же, что в разных? В зимнем лагере Сибилля спросила меня: «Оля, а почему из вашей школы выходят только девочки?» – «Потому что это школа только для девочек, – ответила я. – А мальчишки учатся в другой школе, отдельно». – «А почему?» – спросила она. Митя, что я должна была ответить, почему?

Они болтали о чем придется, и им было хорошо вдвоем.

Митины одноклассники отлично разобрались в том, что переживал той весной их товарищ. Девочки, Олины подруги, тоже в общем прониклись некоторым уважением к ее дружбе с Бородиным. Нюра Бреховских и Маша Зябликова оказались настоящими людьми – это они постепенно расположили класс к дружбе Оли и Мити. Учителя в женской школе со слов Абдула Гамида знали, что Бородин «тащит» Олю Кежун, и она действительно в третьей четверти несколько выправила свои отметки. Никто не знал тайны – той, что в Митиной и Олиной жизни та весна была вся как одно утро, когда на тысячи верст видно вокруг и, словно деревья в цвету, тысячи чудес. Так в молодом южном городе, где все деревья – каштаны, а все каштаны – однолетки, разом, в одно утро, начинается цветение тысяч деревьев.

Им запомнилось, как в воскресное утро на Митю напала стихия мрачного резонерства, он запилил Олю за ее легкомыслие и с учебником под мышкой удалился на стадион. «Вот наконец нашел тихое место для занятий!» Самое страшное, до замирания сердца, запомнилось им, как поздним мартовским вечером на скамейке в парке Оля позволила его губам касаться ее послушных пальцев, висков, щек. Он был так смел, бормотал такие слова, что наконец ее неуловимые губы открылись ему навстречу. И долго мерцал за ее поднявшимся плечом далекий фонарь у входных ворот парка.

– Не надо, нельзя… И больше никогда, – прошептала она, вырвавшись из его рук. И вдруг заплакала.

Куда девалась вся его смелость… Связанный благодарностью к ней, изумленный ее слезами, он не шелохнулся. И Оля заговорила первой.

– А ты помнишь веранду? Хорошая была зима… Больше никогда не надо, – повторила она теперь совсем твердо.

Вышли молча на главную улицу, в яркий свет фонарей. Когда-то давно, до войны, когда строился город, это была Восьмая продольная. Ее первую асфальтировали, засадили каштанами. Митя помнил, что первое впечатление, когда он, совсем маленький, приехал с папой и тетей в этот удивительный город, – весна, пышный цвет каштанов. По вечерам гуляли на единственной асфальтированной улице; так она и стала называться – Асфальтом. Теперь Митя с Олей старожилы. Покрылись асфальтом все улицы города, но эта, Восьмая продольная, все равно для них Асфальт. Ах, как отлично сегодня на Асфальте! Так еще никогда не было в жизни – и точно клятва верности произнесена, и какая-то кружащая легкость от того, что случилось только что там, в аллее парка.

– Гляди – Чап! – сказал Митя.

Оля проводила взглядом бешено мчавшегося по пустынной улице долговязого велосипедиста.

– Он меня не любит, – сказала она.

– Скажи лучше – не знает.

ОЛИНО ГОРЕ

В апреле ночью у Олиной мамы случился тяжелый сердечный приступ.

Пока маму увозили в больницу и Оля с ужасом всматривалась в мамины руки, недвижно лежащие на груди, пока мама три дня находилась в больнице, она хлопотала, чтобы своими заботами восполнить все, что она недодала, недоделала для мамы за целую жизнь. Тысячу раз пожалела она, зачем такой тяжелой болезнью заболела не она, а мама. Если бы Оля лежала в больнице, мама получила бы бюллетень и переселилась к ней в палату, как живет в пятой палате возле одной заболевшей девочки ее мама. А Олю не пускали, боялись, что мама будет волноваться при встрече. Оля отвезла в стройуправление незаконченные мамины сводки, два раза в день ходила в больницу, достала из ресторана Дома инженеров с помощью Пантюхова апельсины.

Пока она суетилась – между школой и больницей, – ей не было страшно. Хотя она с первого дня сознавала, что маме очень плохо. Но страшнее всего были вечерние часы, когда возвращалась домой. Нянька ускользала из квартиры тем особенным зловещим способом, по которому мама и Оля всегда угадывали, что начинается запой.

Приходил Митя. Почти из суеверия, не скрывая этого от него, Оля уходила на балкон, не разговаривала, боялась – вдруг он как-нибудь отвлечет от единственного желания, на котором были сосредоточены все ее душевные силы. Если нельзя помочь делом, надо думать, думать, думать, все время биться с проклятой напастью, в мыслях ни на одну минуту не покидая маму.

Прошло три дня. Как всегда по вечерам, Митя сидел у Кежунов, дожидаясь возвращения Оли из больницы. От нечего делать разбирал колоды карт, отбрасывая лишние, до девяток, как прежде, когда играл с Верой Николаевной в «шестьдесят шесть». Тревожно в комнате. Прибранность какая-то неживая, как в приемной зубного врача. Прасковья Тимофеевна, согнувшись в углу дивана, латала неглаженую простыню, поминутно упуская нитку. Каждый раз, когда дрожащими руками она вдевала ее в иглу, вглядываясь в ушко сквозь очки с треснутым стеклышком, голова ее склонялась набок, и ему казалось, что старуха прислушивается к чему-то, чего он не слышит, не может услышать по молодости лет.

Оля вошла в комнату в пальто, с непокрытой головой, громким голосом, словно спрашивая, сказала:

– Нянька! Мама умерла.

Они стояли с Прасковьей обнявшись. Олина голова вздрагивала на необъятной нянькиной груди, обтянутой замасленной серой фуфайкой. Потом, не выпуская друг друга из объятий, сели на диван; обе дрожали, плакали.

– Оленька моя, птенчик! Оленька моя, птенчик… – повторяла нянька без остановки, будто хотела убаюкать Ольгу.

Чем больше Митя смотрел на них, тем страшнее ему становилось. Как же Оля теперь? Не вспоминая и не думая, а только всем сердцем чувствуя, какую опору потеряла Оля, он все крепче сжимал руками край стола, все ниже опускал голову.

Очнулся от голоса няньки, доносившегося из прихожей:

– Разве ж я брошу ее. А остаться – объедать только… Отцовская пензия – триста, а вещей – две копейки цена в базарный день.

– Можно постирушки брать, – говорил чей-то рассудительный голос, кажется Гринькиной матери, – или в табельщицы на стройку. Раз такое несчастье, люди помогут.

Митя поднял голову. В комнате потушили свет; не сразу он различил Олю. Лежала на диване, съежившись, уткнувшись головой в подушку. Он закрыл дверь, сел у ее ног, не решаясь взять за руку, а только дотрагиваясь до щиколотки ноги в матерчатой туфельке. Какие слова сказать? Говорить о маме, какая она была хорошая? Нет, лучше молчать, пока сама не заговорит.

Не зажигая света, вошла Прасковья Тимофеевна, подала ей кружку с водой. Она глотала громко, свет из прихожей освещал ее измученное, с красными пятнами скуластое лицо.

– Я останусь у вас, – сказал Митя. – Можно?

– Я с нянькой… сегодня, – прошептала Оля.

Он ушел молча, пожав изо всей силы Олину руку. Он понимал, что Оля прогнала его из-за няньки, – Прасковья ведь тоже осиротела.

На самом деле Оля не думала ни о Прасковье, ни о нем. Вся сила отчаяния сосредоточилась на том, чтобы казнить себя, что не смогла отстоять мать у смерти. Как? Как угодно. Любовь должна совершить чудо. Все произошло так быстро, что она не сообразила, растерялась. Подумать только – она даже не была при этом, и мама умерла одна. Боролась со смертью одна. То, что мать умерла одна, не видя ее, она ощущала как свое страшное, постыдное предательство… И все грехи эгоизма, детской ревности, себялюбия вспоминались как непростительные преступления.

Два дня Митя ездил то на строительство, то в домоуправление, привозя и отвозя какие-то справки, без которых нельзя похоронить человека. Два дня передвигания мебели, толчеи посторонних в комнате Кежунов. Он не смел, не решался говорить с Олей. Должно быть, и не надо было. Олю свела какая-то душевная судорога. Она больше не плакала, ходила в тесноте среди новых, незнакомых людей как по пустому пространству. Строители заполнили квартиру венками. Шли старые мастера и прорабы, шли фабзавучники. Много людей пришло проститься с женщиной, которая, видно, оставила добрую память о себе у товарищей по работе. Никто не задерживался надолго из простого чувства деликатности, и разговаривали негромко, и все же так много было приходивших проститься, что два дня уютная комната Кежунов гудела, как неоштукатуренная контора начальника строительного участка. Директор женской школы Антонида Ивановна положила на Олино плечо руку, говорила что-то ласковое, чего Митя не расслышал. Отпустив Олю, Антонида Ивановна долго беседовала с матерью Гриньки, и выражение безбрового лица у нее было властное, будто она все знает, что нужно сделать. Шумная соседская семья распахнула все двери в квартире и овладела похоронами. Гринька с его неизменной зализанной прической не раз хватался за крышку гроба, переставляя ее, как ему казалось нужным.

В день похорон нянька шумно напилась. После смерти сыновей она иначе не умела бороться с горем. Она любила Веру Николаевну, и чем глубже ощущала утрату, тем сильнее ею овладевало какое-то уродливое буйство. Когда люди прощались с покойницей, из-за закрытых дверей кухни доносился нянькин упрямо фальшивящий голос:

 
Наказанью весь мир ужашнется…
Шодрогнется и сам сатана…
 

Слышался боровшийся с песней голос нянькиной племянницы Глаши, приехавшей из Дикого поселка урезонивать запойную тетку.

У гроба Ольга стояла молча, казалась даже спокойной, только иногда ежилась, будто ей холодно.

Был оркестр. Странно было это медленное движение толпы по солнечным улицам. Преодолевая застенчивость, бессловесная Нюра Бреховских держалась рядом с Олей. Возле ворот кладбища можно было заметить мелькнувшего сторонкой спешенного Чапа с велосипедом. А когда сменялись несшие гроб строители – четверо рабочих, Ирина Ситникова подошла к Мите, показала на них: «Помнишь, про Ерему? Наверно, он тут». И Митя закивал головой, припомнив недавнюю вечеринку, рассказ Веры Николаевны.

За медными трубами оркестра, расположившегося под деревьями, Митя увидел тетю Машу. Он знал, что она непременно придет на кладбище после урока. В одиночестве ходила она поодаль. И еще Митя признал врача – того самого, который из зимнего лагеря возил Олиной маме записки. Его сутулая фигура мелькнула позади Олиных одноклассниц, державшихся стайкой.

Когда все кончилось, была ужасная минута, вроде обрывка сна в жару болезни. Пантюхов, прижимая по-родственному Олину голову к своему животу, положив на плечо ей фетровую шляпу, патетически говорил:

– Какая незабываемая утрата! Какая незабываемая утрата!

Через несколько минут он уже усаживался в кабину грузовика, на котором привез оркестр. И Митя с ужасом уловил, как он бодро сказал шоферше:

– Ну, тетя Мотя, вези!

Шоферша так же бодро, но зло огрызнулась:

– Во-первых, я не тетя. Во-вторых, я не Мотя… Я водитель. – И презрительно добавила: – Садись… дядя Степа.

«Вот скотина!» – с ненавистью думал Митя, не отрывая взгляда от грузной фигуры усаживающегося в кабину начальника автобазы. Вдруг Митя поймал себя на том, что он не первый раз после смерти Олиной мамы вспоминает Ерему, которого даже фамилии-то он не знает. Пришел ли он на похороны? Знает ли он? Митя оглядел толпу строителей, окруживших могилу, пытаясь по лицам, по взгляду узнать незнакомого ему человека.

«ЧТО ВЫ ВЫДУМЫВАЕТЕ!»

На другой день Митя повел Олю на кладбище.

Легкие тени играли на листьях, рыже-зеленая земля меняла цвет беспрестанно.

– Что же ты, Наперсток?

Она уронила голову и плакала, уткнувшись головой ему в колени. А вокруг такая шла кутерьма света и тени под акациями, у могил, на дорожках, натоптанных прохожими, на дорожках, ведущих с кладбища в поле. Митя испытывал жалость к Ольге и стыд за свое благополучие, за то, что может замечать в этот апрельский день игру солнечных зайчиков на ее волосах. Впервые за эти дни он мог говорить с ней наедине. Говорил долго, припомнил даже Сибиллю, которую она носила на руках. Все надо уметь преодолеть в жизни. Вспомнил про летчика Леваневского, как он, наверно, упрямо шел с товарищами по бесконечным льдам. Выговорил все слова одобрения, которые не мог высказать ни вчера, ни раньше.

Она слабо пожала ему руку выше кисти. Чутье безошибочно подсказало ему: что-то, может быть, на минуту растопило ее горе, примирило с жизнью, и она ищет помощи.

Вышли с кладбища – Оля заторопилась. Вспомнила, что няньку отвезли родственники в Дикий поселок. Она поедет ее навестить. Она не может остаться у себя. Поедет одна – ну, пожалуйста, одна… И ночевать там останется. Пусть только Митя устроит, чтобы привезли нянькины вещи, они в прихожей. Может быть, позвонить Пантюхову? Говорила быстро, но была очень спокойна на вид.

Вся остальная часть дня прошла в безуспешных поисках грузовика. Не выполнить просьбу Митя не мог – он должен был доставить вещи Прасковьи Тимофеевны в Дикий поселок. Но в гараже автобазы, должно быть, забыли про приказ Пантюхова. Или сам Пантюхов забыл отдать приказ? Митя напрасно прождал у подъезда Олиного дома до шести часов вечера. Отчаявшись, он решил искать Чапа – тот со всеми знаком, всех шоферов окликает на Асфальте.

Странно сложились их отношения. Встретившись после зимних каникул, Чап стал заговаривать с ним, как будто не было того вечера на бульваре, когда казалось, все кончено, дружбы нет. Но, может быть, дружбы и в самом деле больше не стало? Чап по-прежнему среди одноклассников предпочитал Митю Бородина как собеседника в рассуждениях по поводу атомной физики – на эту тему он мог говорить бесконечно, с одержимостью фанатика. Но о себе или о Митиной дружбе с Олей – ни слова. От прежней откровенности не осталось следа.

Приходу Мити Чап нисколько не удивился. Он сидел, нахмурясь, перед радиолой, стоявшей на табурете. Тот же обычный чаповский беспорядок: куски жести, мотки медной проволоки, банки с политурой, красками, угол комнаты, завешенный чем попало, – там фотолаборатория. Над головой Чапа, на стене, висел плакат с надписью, не требовавшей пояснений: «Седалище упрямого приводит в движение турбины».

Митину просьбу Чап выслушал рассеянно. Он был хмур и злобен.

– Так что же, Чап, поможешь?

Чап поднял голову.

– А ты похудел, – заметил он и, сняв с гвоздя брюки, стал переодеваться.

Все остальное оказалось проще простого. Чап достал машину. Подкатили на грузовике к Олиному подъезду. Шофер, неизвестно чем обязанный Чапу, помог вынести старинный казачий сундук. Сверху Митя бросил мягкий узел, завязанный в тот нянькин платок, которым когда-то размахивала Ирина Ситникова, танцуя «Сегидилью». Грузовик помчался в северную часть города, в сторону Дикого поселка, разбросавшего свои мазанки вдоль отлогих берегов реки-канала. Облокотись на крышку кабины, Митя и Чап стояли в кузове; ветер бил в их лица.

Они мчались мимо механических мастерских и камнедробилок, оставшихся с тех пор, как строилась плотина гидростанции, создавался в степи город. Грузовик проскочил под поднятыми железнодорожными шлагбаумами. Шоссе вильнуло в сторону реки. Открылись ровные, однообразные берега и дамбы, ограждавшие от затопления низкую равнину. Машина бежала мимо шоколадных срезов открытого грунта, корявого кустарника, помятого еще в годы великих работ. В растревоженной человеком местности на всем лежал отпечаток незавершенности. В то же время эта перевернутая природа вызывала чувство гордости за человека и обязательную мысль о будущем. Митя задумался об этом, – в первый раз он думал не о смерти Олиной мамы. Ошеломил неожиданный вопрос Чапа.

Тот прокричал ему в ухо:

– Теперь ты женишься на Оле?

– С ума сошел!

Все эти дни бежать на помощь Оле, быть вместе с нею, делать для нее все, что понадобится, – это стремление сдерживалось в Митиной душе боязнью, чтобы не слишком было заметно людям его отношение к Оле, чтобы не истолковали грубо и неправильно. И он не знал точно, как себя держать, чтобы нечаянно не оскорбить ее достоинство, пока не догадался наконец, что все окружающие Олю видят в нем человека, имеющего обязанности и право оберегать Олю. Но ни это, ни молчаливое признание их отношений тетей Машей, ее подругами, товарищами – ничто не давало Мите повода думать так, как подумал Чап.

– А летом – с ней? – спросил Чап.

– Да, летом едем вместе в лагерь. Так хотела и Олина мама.

Грузовик летел по шоссе. Все выяснив, что было ему интересно, Чап молчал, озирался по сторонам, потом придвинулся ближе к Мите, стал кричать в ухо:

– Живем очень быстро! Вчера смотрю – маляр какой-то, с ведром, с кистями, трамвай подгоняет. Только что кнутом не подхлестывает! Смеешься? Правду говорю: повис на ступеньках, на задней площадке, свесился, орет: «Давай, сатана, давай!»

Это специальность Чапа – загадывать загадки. Какой был, такой остался. Что навело его на это воспоминание – быстрая езда или мысль о Митиных отношениях с Олей? Если второе, то глупо.

В воротах дома, стояла понурая лошадь, лениво перебирала на длинных зубах клок сена. Мальчишка отогнал ее, а то бы она не подвинулась с места. Грузовик въехал на крутизну двора, где в глубине на косогоре стояла белая мазанка. Это и был домик Глаши, нянькиной племянницы. Никто не вышел из низкой двери. Митя и Чап выпрыгнули из кузова; шофер вылез из кабины и открыл борт. Двое мальчишек глазели на прибывших. Собака надрывалась на цепи.

Прасковья Тимофеевна появилась не сразу; странно выглядело ее опухшее, тяжелое лицо. Митя вгляделся и понял: без очков. Может быть, разбила.

Лениво, будто нехотя, повела она мальчиков за мазанку, где стоял не видный со двора сарай. Распахнутый, с покатой, спускавшейся в чертополох крышей, он показался Мите гнездом бедствий, когда нянька, показав коричневой рукой на открытую дверь, сказала:

– Сюда несите, хлопцы, спасибо вам.

Митя подошел ближе к дверям – там посередине стояла высокая никелированная кровать, чисто постеленная, с высоко взбитыми подушками. Сквозь щель в задней стене можно было разглядеть, как на задворках в глинистой воде барахтались утки. Над кроватью летала желтая бабочка.

– Это что же, Прасковья Тимофеевна, ваше место? – оторопело спросил Митя.

– Сама выбрала. Лето впереди. На воздухе дышится вольнее. – Старуха не заметила его тревоги.

Чап с шофером уже несли нянькин сундук.

– Где же Оля?

– В милицию пошла, насчет моей прописки.

Вдруг на ее глазах выступили, точно брызнули, слезы. Лицо сморщилось, губы потекли вниз, удлинились складками морщин.

– Что ж, так оно все и бывает. Оленьку я не брошу, не покину, ты не думай. Пусть пензию-то собирает на книжку. Пригодится. А Глаша нас прокормит, все равно через руки сыплется. Вот погоди, из ларька вернется – все тебе расскажет: может, и Олю на лето пристроит в пивной ларек. Глашка – баба-орел, не в меня, нет.

– Что вы выдумываете?! – крикнул Митя. – И зачем вы уехали? Это ж надо додуматься – Олю в пивной ларек!

– Да ты не шуми. Я Олю завтра отвезу домой, а сегодня мы вместе… – Старуха показала растопыренными пальцами на свою белоснежную, освещенную солнцем кровать. – Света тут мало, а в доме того хуже – тесно. У Глаши непрописанных – вся деревня…

Видно было, что старая растерялась. Наверно, она перебралась к племяннице с чувством облегчения: пусть и о ней позаботятся, пришла пора. А Олю ей было стыдно бросать, и она решила ее судьбу по собственному и Глашиному разумению, но сквозь тяжелое похмелье совестилась этого разумения.

Митя вышел за ворота. Девочки пасли черных козочек. Грязная хата напротив, через улицу, была заброшена, – видно, уехал жилец: досками забиты окна. Зато рядом, в чистом домике, в окне за геранями, виднелась девичья головка; должно быть, только что попили чаю, старуха вынесла самовар на крыльцо; слышно, как хозяйка моет посуду – звенят чашки и блюдца в полоскательнице. Жизнь поселка – с ее убогостью и достатками вперемежку – со всей откровенностью раскрывалась перед Митиными глазами. Война разрушила город, но, кажется, ни одна бомба не свалилась на эти хатенки, возникшие еще тогда, когда на стройку приходили грабари из деревень и наскоро лепили себе временное жилье.

Позади, во дворе, сигналил шофер, звал Митю. А он все глядел по сторонам. И скучные козочки, и самовар, и заколоченное окно, и огородное чучело – все заставляло его сердце биться в тревоге за Олю, которая осядет здесь, поступит продавщицей в ларек, и тогда засосет ее Глашино болото. Чувство несправедливости, какой-то большой, еще никогда им не пережитой несправедливости сжало его сердце. Он не увидел Олю в тот вечер, хотя искал ее и в поселковом отделении милиции, и на улочках, сбегавших к реке. Шофер сигналил, торопил. И Митя, когда они примчались в город, чувствовал себя усталым, как будто перетренировался.

Тети нет дома. Кот вышел на середину комнаты, выгорбил спину и важно удалился. На Митином столе в красном свете ночника глубокая тарелка с простоквашей, заботливо поставленная тетей. Митя наспех выхлебал простоквашу, швырнул в угол бутсы, потушил свет, лег в постель.

Сделал ли он что-нибудь для Оли? Нянькин запой совсем ее осиротил. А эта Глаша, которая уже не прочь приспособить Олю пиво качать. Что же делать? Не проходило чувство стыда. Стыдно за то, что жизнь его ни на копейку не изменилась, когда Оле так плохо. Вспомнился дурацкий вопрос Чапа на ветру. Потом ему пришла в голову мысль, сразу отменившая все предыдущие: со всеми своими переживаниями он всего только мальчишка, а Оля – взрослый человек, хлебнувший горя. До сих пор он больше думал о ней, а сейчас обратился к себе и оценил полную свою бездарность. То ему казалось, что нужно немедленно идти к Пантюхову. Надо все ему высказать в лицо. А он спросит: «А вы кто такой? Вас Оля просила вмешаться?..» То ему казалось, непременно нужно бежать назад, в Дикий поселок, стучаться в запертые ворота. И как он смел напомнить ей о Леваневском! Какая глупость, нет, даже подлость! Новый порыв самообличения охватил Митю. Он вспомнил, как на кладбище утешал Олю примером, вычитанным из книжки. Да разве можно сравнивать! Какая глупость!.. И Митя ругал себя, натягивая на голову простыню. «Мальчишка… дубина… болтун…» – так он шептал, брыкаясь ногами, вздыхая, и не мог уснуть. На улице угомонились гудки автомашин, и за окнами по-ночному все успокоилось, а он все вздыхал, ворочался.

В ДИКОМ ПОСЕЛКЕ

Утром его разбудила тетя:

– Ты посмотри, руку во сне расцарапал. Что тебе снилось такое? – Она добавила: – Папа приехал… А что Оля? Вы бы теперь у нас занимались, не очень-то весело ей у себя дома.

Добрая душа, она тоже думает об Оле. А главное – надо Олю с папой свести. Тети она почему-то дичится. А папа сумеет. Вовремя он приехал!

Отец вошел в комнату в ту минуту, когда Митя по-спортсменски «влезал в амуницию».

– В школу не опоздаешь?

Это было ново. Слегка озадаченный неожиданным вопросом, Митя несколько менее порывисто, чем обычно, поцеловал отца.

– Я не опаздываю, папа, – возразил он и совсем смутился.

Отец никогда не был так сдержан при встречах. «В чем я провинился»? – думал Митя.

Отец положил руку на Митино плечо:

– Ну как? Очень устал?

– Нисколько.

– Горе соединяет?

Митя взглянул в глаза отца. Все ясно. Тетя Маша наговорила ему, что Митя извелся, что пропадает целыми днями. Но ведь сейчас важно совсем не это. И он сказал:

– Хотел бы, папа, чтобы ты поговорил с Олей.

– Увидим, – неопределенно, но все-таки обнадеживающе сказал отец. – Экзамены на носу, Митя, не забывай, пожалуйста. Ну, собирайся.

Уже выходя из квартиры, Митя спросил отца:

– Обратно когда?

– В район? Вот куплю табаку, поговорю с Олей и уеду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю