355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Атаров » Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. » Текст книги (страница 13)
Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:41

Текст книги "Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. "


Автор книги: Николай Атаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)

После занятий собрались в комнатке директора. Решили выпустить номер стенгазеты, посвященный предстоящей поездке.

Вдруг влетела Оля и остановилась как вкопанная: ей показалось, что все переглянулись. Это было совсем не так, Митя мог бы поклясться. Конечно, многие поняли, что Оля забежала за ним и не решилась окликнуть его в переполненной комнате, но никто и виду не показал. Получилось глупо: до конца работы над газетой, то есть буквально до последней буквы, Оля проскучала, разглядывая призовые вымпелы на стенах или размешивая краску кисточкой в блюдце, хотя могла бы найти себе дело.

Самое несносное было даже не в том, что Оля держалась так, как будто обидели только ее одну, а в том, что ей стало интересно набрасывать на себя этакую грустцу. Она словно догадалась, что это получается у нее изящно, как у взрослой женщины, когда та в присутствии своих поклонников кутается в шаль, – ей и не так-то уж холодно, а она зябко пожимает плечиками.

Гринька долго прицеливался, что бы такое посмешнее сморозить. Наконец надумал.

– «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте», – сказал он и подвинул бронзового дискобола на столе, чтобы лучше можно было всем видеть Джульетту.

Оля прищурилась, сказала певуче:

– Дурак ты…

– Каким это красивым голосом сказано! – тоже пропел Гринька.

Митя догнал выбежавшую Олю, пошел рядом с нею. Шли быстро. Была та минута, когда дождливые сумерки вдруг превращаются в дождливый вечер: это зажглись уличные фонари – и разом вспыхнули все лужицы на мостовых, все стекла в домах.

– Что ты страдаешь в самом деле? Дождь – и ты тоже! – Так он высказался в отчаянии. – Ты хочешь быть слабенькой, жертвой?

– Я сейчас вспоминаю, как она усмехнулась.

– Кто?

– Антонида Ивановна. Ехидная улыбочка! Она слушала меня, а сама разглядывала, разбирала по косточкам: брови, ногти, платье.

Он сжал ей ладонь. Когда она выламывается, хочется ее казнить. А когда вот так ослабеет на минуту, обнаружит нечаянно свою беззащитность, так хочется прижать к себе, приласкать.

А на следующий день снова поссорились. Пылкие, необдуманные упреки. «Не смей так думать!» – «Я не ожидал от тебя». – «Эх, Митя!..» И когда разбегутся – уши пылают. Ужасно пылают уши… Смешно и больно. Они то мирились, то ссорились, причем каждый раз все резче, все тревожнее. Иногда просто не из-за чего. Тогда особенно заметно было, что «качка-то при боковом ветре», как с горечью признался Митя молчаливо наблюдавшей их тете Маше.

Потом была еще одна ссора. Оля посмеялась над Виктором Самойловым. Посмеялась глупо, наверно лишь потому, что на ее взгляд он такой же чинуша, как и Белкин. После большой репетиции парада Виктор собрал спортсменов на беседу. Его любили в школе – ведь он сам неплохой гимнаст. Все обступили его. Обычная обстановка спортзала – сидели на козлах, на брусьях. У Самойлова тоже нет стула – он говорил стоя. В стороне судейский столик, на котором графин с водой, фикус в деревянной кадушке. Самойлов дельно говорил – старался предугадать разные неожиданности парада в чужом городе, говорил и о характере состязаний при плохой погоде.

– Дай-ка воды, – продолжая рассказывать, попросил Виктор.

Митя стоял рядом. Что ж удивительного, что он налил в стакан через край, от души, и, чтобы не расплескать, отлил лишнее в кадку с фикусом?

Он так увлекся советами Самойлова, что, конечно, принял от Самойлова пустой стакан и тотчас забыл об этом маленьком эпизоде, как вдруг кто-то сунул записку ему в руку. Это Олин почерк, она нацарапала.

Митя даже не сразу понял:

«То, что в кадушку, – не пропало!»

Так было написано, да еще с издевательским восклицательным знаком.

Пустяк, конечно. Злобное остроумие: оратор, дескать, не нравится. Но Самойлов не говорил ничего лишнего, глупого или смешного. И Оля никогда бы так не написала прежде. Митя рассвирепел: маленькая, пустячная выходка заставила его подумать, что Оля, может быть, совсем не та, какой он ее привык считать.

Воспользовавшись толкотней, возникшей вокруг Самойлова, когда тот стал отвечать на вопросы, он отвел Олю в сторону.

– Что это такое? – Он держал в руках злосчастную записку. – Над кем ты смеешься: надо мной или над Виктором? Ты знаешь его?

– Митя, Митя! – с насмешливо предупреждающей интонацией заговорила Оля. – Не надо, не надо, Митенька!

– Знаешь, – сказал он сурово, – ты стала строга ко всем на свете, кроме себя самой. И я теперь не знаю: не замечать этого или ссориться – что лучше?

– Ну, так что же дальше? – спросила она, резко вздернув голову.

Ее скуластое лицо сделалось вдруг как из камня. Мите стало страшно за Олю.

– Послушай, тебе не кажется, что мы становимся хуже? – спросил он.

Горькое чувство владело Митей, когда он ушел вдвоем с Самойловым со стадиона. Ему не хотелось искать Олю. Не хотелось терять надежду, что все поправится, что ты такой же и она та же, какая была.

Самойлов, не замечая Митиного настроения, разговорился. Он рассказывал, почему провел эту беседу, – он и в горкоме комсомола предупредил о том, что в Калуге, по данным бюро погоды, тоже идут дожди и, стало быть, надо готовить команду к выступлениям в любых условиях: в ливне, в белом тумане или если град величиной с боксерскую перчатку. Заведующий военно-физкультурным отделом горкома, казалось, соскучился по тяжелой, раскисшей дорожке для бегунов, по копью, летящему в молоко тумана. Да так оно и было: запомнилась ему одна такая чудесная дождливая спартакиада, да еще в армии, в Лейпциге.

– Ты погляди!

Митя очнулся. Пока они шагали по плотине, солнце пробилось сквозь облака. Как часто бывает на юге, все просохло в полчаса. Зелеными фонарями засветились по берегам кроны деревьев в садах.

Самойлов как будто был даже огорчен.

Когда Митя, расставшись с ним у горкома, один пошел по Асфальту, уже припекало. Мороженщик дремал в тени акации. По мостовой мчались два велосипедиста. Митя узнал в одном Чапа – вот неутомимый гонщик! Прикрыв глаза козырьком ладони, Митя глядел вслед двум сверкающим, исчезающим клубочкам света, и в сердце толкалось что-то похожее на сожаление: вот раздружились – и все тут.

Он подошел к бывшим одноклассникам. Они собрались у знакомой скамьи, возле мороженщика. Не виделись несколько дней. Сидели, широко расставив ноги в белых отутюженных брюках; стояли, прислонясь к стволам каштанов.

Побудь тут с часок – и войдешь в курс всех новостей: Козырьков отпускает усики; в город приехал летний цирк; Стороженко собирается со старшим братом в Кустанай – будут осваивать залежные земли. В это лето ребята прощались друг с другом, с родным городом, и разговоры неизменно выводили их к поездам дальнего следования, к вузовским городам. И на пороге открывающейся жизни чего-чего только не касались их беспорядочные словопрения!..«А на реке Янцзы сейчас…» – «Это еще вопрос, был ли добрым Макаренко! Гуманизм гуманизму рознь. А Ватутин, по-твоему, был добрым?» – «Отец рассказывал, что когда немецких военнопленных провели по Москве…»

Митя слушал и не слушал; иногда он вставлял свое словечко. Ему казалось, что товарищи догадываются о том, что у него на душе. Все дни Оля была груба и в то же время нежна, точно запылилось стекло, освещенное солнцем, – смыть так просто, надо только с той, наружной стороны стекла, а Митя протирал усердно тряпкой с этой – и ничего не получалось. Жаль, что отца не удастся повидать до поездки в Калугу. Тетя Маша так заботлива к Оле, так печется о ней, что страшно заговорить: непременно окажешься кругом не прав.

Снова промчался Чап. Прозвучал его голос на знойном просторе Асфальта:

– Опять «восьмерку» наработал!

И вдруг оттуда, где только что скрылся Чап, прибежали мальчишки. Они издали кричали:

– Чап сломал ногу! Чап сломал ногу-у!

ПУЛЬХЕРИЯ ИВАНОВНА

Он звонил, потом стал стучать в дверь своей квартиры. Надо предупредить, что с Чапом беда и он, наверно, не вернется домой. Оля не отворяла дверь.

– Впусти же, Ольга!

– А кто там?

– Бородин. Что, ты не узнаешь?

– Один?

– Один.

– Митя Бородин? Эм Бородин?

Дверь наконец отворилась.

– Ты один, Бородин? – рифмовала Оля, наблюдая, как он, не закрыв входную дверь, метнулся на кухню в поисках тети.

– Бородин, а ты Эм Бородин или Эм-один?

Она мучительно придумывала свои остроты, так натянуто выговаривала все эти рифмованные глупости, так зло сверкали ее глаза, так жарко, толчками, рывками напрягалась ее фигурка, что показалось на мгновение, будто это барьерный бег, в котором она выдохлась, не может взять последнего препятствия.

– Что с тобой? – хмуро спросил Митя.

Не станет он ей рассказывать, что случилось, если она такая. Он лучше напишет записку тете Маше.

– Митя…

– Прости, Оля. Завтра поговорим.

Он выбежал из квартиры, а Оля стояла не шелохнувшись. «Куда же ты, Митрий?.. Какая я мерзкая, подлая, дура!»

Когда в комнате Чапа, среди родных и знакомых, появился Митя Бородин, забинтованная в щиколотке нога несчастного гонщика была уже водружена на подушки. Чап не повернул головы.

– Ты здорово ушибся?

– Нет. Ногу отсидел.

Все это давным-давно знакомо. Чап все тот же, в своем репертуаре. Он растроган появлением бывшего друга, а хочет скрыть.

Перелома действительно не нашли. Пока возили Чапа в рентгеновский кабинет, сочувствующие разбрелись, и весь день и вечер у постели больного оставался один Митя.

Чап, как всегда не выносивший никакой патетики, старался отомстить Мите за его благородство. Была минута, когда Митя с подушкой в руках укладывал Чапа на ночь поудобнее. Чап засек и эту минуту.

– Ты очень правильный человек, Митя. Вот когда ты так держишь в руках подушку, примчался на помощь другу, готов ночевать, как когда-то… как некогда… весь твой облик может годиться для плаката о долге и товариществе. Такой ты правильный и отзывчивый.

– Ладно! Простое растяжение связок, а ты так раскудахтался. Спи, старик.

– Кстати, ты не забыл про «день дружбы»? – спросил Чап. – В следующий вторник. Веточка ко мне забегала, просила оповестить.

– Если не уеду, приду, – сказал Митя. – Я, наверно, с командой уеду.

– В Калугу?

– Конечно!

– С Олей?

– Да, и она поедет.

Чап сразу перевел разговор на другое:

– У кольцевиков, говорят, замечательные плечевые мускулы. – Он потрогал Митину мускулатуру. – А у пловцов?

– У них несколько жирные тела. Как и у лыжников. Они имеют дело с теплопоглощающей средой.

– А у боксеров?

– Пересушенные тела.

– А у гребцов? – допытывался Чап.

Потом он уснул, а Мите не спалось на новом месте. Глядел в окно. Поздняя луна делила улицу на свет и тень. По противоположной, теневой стороне прошла девушка. Нисколько не была она похожа на Олю, да Оля и не могла знать адреса Чапа, но Митины мысли побрели за этой случайной ночной прохожей. Вот они с Олей и разошлись по разным квартирам. Отец тогда ночью говорил, что надо уберечься от кривотолков, а он, Митя, убеждал, что ничего такого не может быть, да и в августе они должны расстаться: он уедет в Москву. Все это случилось гораздо раньше. Вот он и ушел из дома. Так лучше будет и для Оли. Ох, как глупо и унизительно так думать! Он вспомнил, что с той самой минуты, как это случилось с Чапом, он немножко обрадовался, посчитал, что, если исчезнет из дома на денек, может быть, тогда и Оля успокоится, возьмет себя в руки.

Он ушел от Чапа в шесть часов утра и до десяти блуждал по городу вдоль и поперек. Только раз присел в городском саду на низенькую скамейку в глухой аллее. По стволу березы бежали муравьи, и муравьиное шоссе далеко было видно среди травы. Ему хотелось, чтобы предстоящий разговор с Олей был откровенный, чтобы все было сказано – полная ясность. Как могло это случиться? Узнать человека в горе, суметь вытащить из такой мрачности, пережить счастливые времена – и вот теперь искать какие-то особенные слова для встречи.

Среди женщин, стоявших в очереди под полотняными тентами возле универмага, он увидел Олю и подбежал к ней.

– Выйди, Оля, я тебе что-то скажу!

– Говори здесь, – с наигранной беспечностью сказала она, сразу унизив все его душевные приготовления.

Он стал в очереди рядом с ней. Впереди сгорбленная старушечья спина в допотопном плюшевом жакете.

– Ты ночью не выходила из дома?

– Зачем?

– Нет, так просто. Мне показалось, что я тебя видел.

– Ночью люди спят.

– Пульхерия Ивановна… – не зная, что еще сказать, шепнул Митя, имея в виду старушку, стоявшую впереди них.

Мог ли он подумать, что Оля примет это на свой счет? Вдруг ее будто кто-то вытолкнул из очереди, она быстро пошла, не оглядываясь, по знойной стороне улицы. Он догнал ее, ничего не понимая. Она остановилась, точно защищаясь от ударов, откинув голову, с вызовом произнесла:

– А я и хотела бы жить во времена Пульхерии Ивановны! Чтобы без всяких высоких фраз, безо всего показного, жить честно – и все тут.

– Что ты ломаешься? Я не о тебе. Ты даже не хочешь понимать.

Он глядел на Олю сверху вниз прищуренными глазами.

– Я и не хочу понимать, – сказала Оля. – Я никуда не еду, ни в какую Калугу.

– Что?

– Да. То, что слышишь. Чтобы на меня собак больше не вешали.

Слезы отчаяния душили ее. Митя ее не понимает, она не понимает Митю. «Да что же это такое?» – хотелось ей крикнуть. Но когда она пыталась говорить, в голосе ее, как ни странно, звучало не отчаяние, а торжество, даже злорадство. Только сейчас она сообразила, что Митя ничего не знал, не мог знать о ее вчерашнем разговоре с Казачком, когда она отказалась ехать, сообразила и то, что Митины слова о Пульхерии Ивановне не имеют никакого отношения к ее поступку, к ней.

И все же торжество и злорадство слышались в ее голосе, когда она сказала:

– Тетя осталась из-за меня. А я останусь из-за тети… Что, удобно было ночевать у Чапа?

Покраснев до слез, он пробормотал невнятно:

– Ты глупая. Зачем ты нянчишься со своими обидами?

Чтобы скрыть волнение, он отошел от Оли. Она пошла за ним, стала за его спиной. Она не ожидала, что так его проймет ее решение.

– Действительно, Оля, с нами поступили плохо! – говорил Митя. – Но это не причина, чтобы так отвратительно капризничать и ломаться. И не воображай, что я зажмурюсь и не буду этого видеть.

Улыбнувшись, желая мира, она выглянула из-за его плеча.

– Ну, победил, – сказала она и попыталась поднять его правую руку, как поднимают на ринге руку победителя.

Но Митя не улыбнулся.

– Отстань, пожалуйста. Хорошо, оставайся! – еще ожесточеннее заговорил он. – Я завтра еду, и теперь я обязан сказать то, что думаю. Ты трудная! Как говорила Антонида Ивановна, так и есть. Ты трудная.

– Ну, победил же. Прости меня, Митя. Не буду. – Неловко улыбаясь, она оставила его руку.

– Трудная Кежун, – повторил он беспощадно. – Сейчас бы я сам возражал, чтобы ты, такая, работала с пионерами.

– «Такая»? – вдруг некрасиво выступили скулы на ее побледневшем лице. – Ну, ты! Иди, знаешь куда… к Ирине. Утешай ее своим вниманием.

– Глупости говоришь!

– Сегодня ты обвиняешь меня в том, что я трудная, что я такая, а завтра… что я у вас ложки украла…

Уже плача, говорила она дрожавшие на губах слова, и челюсть ее сводило от обиды и отвращения к самой себе. Эти слова чужие! Когда-то кто-то сказал при ней сгоряча, а сейчас, в минуту нестерпимой обиды, когда все рухнуло, – вот они! – вспомнились и сами сказались.

Она быстро пошла от Мити и скрылась за углом.

«Что она сказала – ложки?» Он вдруг подумал, вспомнил, что Оля живет у него, у тети. «Как я мог?» Весь этот страшный, отвратительный разговор продолжался не более минуты. Он побежал домой. Нельзя же, она живет у них.

Но в дом он вошел спокойный на вид. Ее не было. Он стал собирать в маленький чемодан вещи к завтрашнему отъезду. Потом сел за стол, кончиком карандаша уперся в собственный лоб. Прошло немало времени – может быть, полчаса, а может быть, час, – пока он понял, что книга, которую он читает, – Олин учебник. И все же он не отложил книгу: она защищала его.

Тетя Маша подошла, погладила по голове.

– Завтра едете?

– Не приставай ко мне, тетя. – Он ласково, но твердо отстранил ее руку.

Встал, чтобы уйти.

– Куда ты? Поздно уже.

– Детское время, – сказал Митя.

В двери он сказал:

– Я останусь у Чапа. Не жди меня, пожалуйста.

Стемнело, и было пусто в переулках. Поднялся ветер. Митя медленно прошел по Асфальту. Что это? Ссора? Да разве ссора? Разрыв! Обида изменила человека. Так он думал сейчас об Оле. Зачем же ее щадить? Было страшно – даже не от ссоры с Олей, а от того, что можно так о ней думать. Такого между ними еще никогда не случалось. Как она злобно рассталась с ним! Ну, а все-таки… раньше он всегда уступал, а почему теперь с нею зуб на зуб?

Он все сильнее размахивал руками, шагая по пустырям за пристанью. Безотчетное чувство опасности владело им: стряслась беда. Может быть, от ветра такое чувство? Может быть, потому, что прошла женщина с маленьким на руках и с мальчиком и девочкой, цеплявшимися за юбку? Он видел такую женщину в детстве, в деревне, когда был пожар.

Чап встретил его не очень дружелюбно и был с Митей настороже. Конечно, он догадывался, что неспроста Митя вторую ночь у него: что-то произошло между ним и Олей. Но Чап никогда не заговорит о сердечных тайнах. В его представлении, наверно, всякая тайна грязна. Многого навидался дома.

Бывают в молодости такие ночи, о которых ничего не расскажешь: распахнуто окно, слышно в порывах ветра, как вдали певуче скрипят щитовые механизмы плотины, и видишь в профиль лицо друга. Заря с зарей сходились. Светила поздняя луна. Не зажигали света. О чем разговор? Тоже не упомнишь. Говорили о дружбе, о Митином отце, о чаповских облаках, которые однажды уже печатались в «Огоньке».

– Может, свет зажечь?

– Нет. Электричество изобрели зимой.

Всего не упомнишь. Но знаешь хорошо, что эта летняя ночь надолго останется в памяти.

Вчера днем Митя заглянул в переписку Чапа. Ему писали радиолюбители из Казани, из Петрозаводска, с арктических станций, какие-то семиклассники, основавшие где-то телевизионный центр. И, глядя на Чапа, облитого неясным светом, как он, опершись на локоть, вертит ручку верньера, ловит далекие города, Митя думал о том, что никакой Чап не «индеец», как его называли в классе, не индивидуалист – друзья у него по всей стране! Именно общественный человек. Да и в школе. Как он подружился со слесарями-комсомольцами, изготовившими приборы для физического кабинета! И еще Митя подивился тому, что во многих письмах упоминался Абдул Гамид. Значит, они на пару работают? Вот тебе и грудная жаба за пазухой.

– А Самарканд любишь по-прежнему?

Чап улыбнулся.

У него была любимая радиостанция – Самарканд. Еще одна странность длинноногого: чего бы ему любить Самарканд? Наверно, в начале всего была техническая причина – может быть, ручка верньера делала едва заметный скачок и было трудно найти волну Самарканда. Так или иначе, он больше всего любил пронзительные узбекские мелодии. Днем он как одержимый носился на велосипеде, выматывался, рано ложился спать. Но среди ночи просыпался и, сидя в трусиках у своего самодельного приемника, со злым лицом, точно его принуждают работать, ловил разные города Советского Союза. Он слушал два-три часа, пока его не смаривало вторично. И часто, задумавшись, Чап вслушивался в те городские звуки, которых не слышал никто из школьников, кроме него да Мити Бородина, остававшегося у него на ночь: певуче скрипели щитовые механизмы, когда на плотине открывали или закрывали один из громадных щитов.

Прошли годы, а Чап все тот же. Позже, когда Митя старался припомнить эту ночь – Чапа в белой рубашке, блеск обрезков латуни, меди, проволоки на столах и стульях, запах эссенции и политуры в летней светлоте ночи, – ему казалось, что музыка Самарканда раздавалась все время. Запомнилось, как Чап показывал Мите головоломные фокусы пальцами, съеденными селитрой, и вдруг, приподняв большие, выпуклые веки, спросил:

– Ты доверяешь отцу свои тайны?

Никогда прежде Чап не расспрашивал товарищей о том, как они живут со своими родителями. Только в книгах читал он о счастливых семьях. Он боялся, что от него потребуют взаимной откровенности. Веточка Рослова однажды под честное слово рассказала Мите (чтобы он лучше разбирался в душевной смуте друга) о том, как одиннадцати лет Чапа тайно крестили – да, повезли в церковь, куда-то в дальний район города, в бывшее село, ставшее предместьем, и там тайно крестили взрослого мальчика. Зачем же? Да в угоду одному из маминых покровителей, старому богомольному певцу-басу из областной радиостудии.

Чап до сих пор, видимо, не догадывается, что Бородин знает об этом происшествии.

Митя задумался: «Доверяю ли я тайны отцу?» Ему показалось, что он не сумеет ответить на вопрос Чапа.

– Отец не любит во мне ничего готовенького, знаешь, поднятой руки, как у первого ученика, – рассказывал Митя. – Он не терпит заранее известных ответов. Он только подтолкнет, чтобы я наживал свое, личное. Как же не доверять ему? Он думает примерно так: то, что ты сам пережил, то и входит в твой характер. Это настоящее, верное.

Он молчал, собирался с мыслями и, понимая, что Чап ждет, продолжал так же медленно и негромко:

– Что бы ни случилось с тобой серьезное, он непременно спросит: «А что ты сам думаешь по этому поводу? Как поступить?» И беда, если начнешь умничать. Поскучнеет.

– Вроде Веточки? – коротко осведомился Чап.

Вдруг он смутился вырвавшегося у него признания и в другом, прозаическом тоне сказал:

– Жаль, если тебя не будет во вторник. Ну, рассказывай дальше. Интересно.

И долго Митя рассказывал про отца, как он уедет на месяц, а как будто поручение оставит: живешь и выполняешь; как он не признает в отношениях с Митей «слушали – постановили», потому что считает, что этого мало, если хочешь действительно влиять на человека. Он говорил, чувствуя, что Чапу это вот как необходимо, и только не понимая почему.

Вдруг Чап заворошился:

– Глупости все это!

И оборвал разговор. Загадал, по обыкновению, загадку.

А утром, когда пили чай, приготовленный в чайнике с самодельным свистком-автоматом, Чап спросил:

– Что у тебя с ней? Конец?

– Да!

– И она не едет в Калугу?

– Нет!

– Все равно, ты иди-ка лучше домой… Ну-ка, давай отсюда. Иди!

Обложенный книгами и тетрадями, с забинтованной ступней на подушке, Чап говорил грубо. Но это нисколько не обижало. «Надо послушаться его», – решил Митя и вдруг почувствовал необыкновенную нежность к Чапу.

Митя уехал в Калугу на соревнования вместе со сборной командой юных спортсменов.

Оля не видела его перед отъездом. Вечером она нашла на своем столе под маленьким пресс-папье записку:

«Мне жаль, что не могу увидеть тебя. Я хотел вчера провести с тобой вечер. Может быть, Чап при случае расскажет тебе что-нибудь. А писать мне, право, не хочется. Мне понятно теперь, почему эти дни мне иногда хотелось плакать. Я не стыжусь. А сейчас слез нет. Я очень черствый. Ну, пока…»

И была приписка:

«Ты высмеиваешь все, что мне дорого. И упорствуешь в этом. Но из этого ничего не выйдет. Я из тебя памятника не собираюсь делать. М.».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю