355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Атаров » Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. » Текст книги (страница 28)
Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:41

Текст книги "Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. "


Автор книги: Николай Атаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)

Только когда я направился к сходням, Соня догнала меня, заглянула в глаза – не сержусь ли?

– Идите сюда. Только, ради бога, – никому, никому… – быстро заговорила Соня. – Ужас не в том, что она беременна. Она не знает, как признаться мужу, она его любит.

– Поэтому он и должен покрыть чужой грех?

– Ой, тут все сложнее, гораздо сложнее. Когда женщина ищет выход и не может найти… – Соня была взволнована, куда девалась ее рассудительная выдержка. – Знаете, она меня сейчас к черту послала!

– Ну и правильно – идите. Что вы возитесь с этой историей? Не надоело?

– Все вы, мужчины, одинаковые, – подумав, проговорила Соня и ушла.

Вместе со старыми пассажирами на теплоход спешили незнакомые по виду инженеры, с чертежными рулонами. На сходнях я услышал их деловой разговор:

– У реки строим, а нет причалов. Машины ждут по многу часов у паромных переправ.

На палубной скамейке Наталья Ивановна занималась лесными орехами. Увидела меня – позвала.

– Старушкой стала: видите, как орехи щелкаю, – заговорила она оживленно, даже весело. – Берите!

Желание нравиться осеняло ее. Старинным чугунным молоточком она крушила орехи на спинке скамьи. И снова – со своим румяным лицом, круглотой движений и нелепо расставленными толстыми ногами – показалась мне она свежей и обаятельной, как бывает с полнеющими, но еще молодыми женщинами, когда они спохватятся и приведут себя в порядок.

– Расскажите что-нибудь, – попросила Наталья Ивановна.

Я насупился.

– Про что вам рассказать? Про то, как один старик вязал лыко, а потом взял да напился?

Наверно, она почувствовала мою перемену к ней, потому что спросила:

– Вам алкаш наболтал про меня?

– Вы Абрикосова так – алкаш?

– А кто же он? От стаканчика не оторвать. Нет, скажите, наболтал?

– Ничего не наболтал. Просто немножко взгрустнулось. По Москве, по жене, по дому. Ваш муж скучает, когда вас нет?

Вместо ответа она протянула мне горсть колотых орехов.

– Кто из вас на гитаре играет?

Она усмехнулась, как будто одобрив мою наблюдательность.

– Только и радости… «Утро туманное, утро седое». Мой Вася любит, когда я пою. Так и в затоне зимуем… Ни два, ни полтора, – добавила она без смысла. И вдруг, пристукнув по ореху, проговорила: – Детей бог не дал, вот и закладывает. Он сердится, что я вчера Фимочку не удержала. Будто бы жена Гарного мне назло увела ее с теплохода. Ведь на «Ракете» с ребенком жить негде, там совсем кают нету, одни дежурные койки. А я говорю Васе: нельзя так привязываться к чужому, правда?

– Правда.

– Я так не могу, – сказала Наталья Ивановна. – Я когда рожу своего, тогда и полюблю… Вы думаете, он одну Фимочку любит? Он всех любит. Он потому и квартиру Гарному уступил. Не верите? – спросила Наталья Ивановна. – Когда построили нам щитовой и стали его заселять, хоть мы и старшие по званию, а бездетные, а у того целая лесенка. – Она изобразила рукой ступеньки. – И Фимочка только народилась. Ну, кому квартиру дать? Придется повременить – мы детному уступили. Жили в ужасных условиях: за водой два километра ходить. Ну, а потом один капитан уехал на Каму, получили и мы квартиру, поменьше. Только зачем она нужна? Прихлопнем дверь – и к себе в каюту… Смотрите, это Горюн-камень!

Наталья Ивановна показывала рукой на обломок скалы, вроде бы омертвелый палец, согнутый в суставе. Он недоступно торчал в синеватых отрогах горы и вместе со всем хороводом скал медленно кружил, проплывал мимо, меняя свои очертания.

– Вы преданиям верите? Говорят, оттуда монах бросился, – сказала Наталья Ивановна. – Бога хотел испытать. Коль он есть, так спасет, не даст убиться.

– И что ж, убился?

Она не ответила, и трудно было понять, верит ли она преданию.

– И вы знаете, стал закладывать, – безо всякого перехода вернулась она к своему Васе. – Не было этого раньше. Говорит, сухость в горле появилась. И я измучилась ожиданием. К врачам ходили. Он-то сам знает, что не во мне дело. Уж о разводе подумывал. По-хорошему разойтись. – Я видел: глаза ее блестели от слез. – А флаги, глядите! Вон они! Ну, сюда глядите!

Вглядевшись, я различил флаги вокруг Горюн-камня. На диких кручах они казались чужими, городскими. Голубой с белым – вроде бы спортивный стяг «Динамо». И красный с желтым. И зеленый.

– Откуда они?

Сквозь слезы она улыбнулась моему неведению.

– В июле был слет альпинистов. Молодежь с монахом состязалась… Только вы, пожалуйста, не думайте – мой Вася хороший, лучше всех. Зовет вас к себе вечером… А вы женаты? Есть у вас дети?

6

Уже совсем стемнело. Я вошел в каюту, Абрикосова в каюте не было. Я приткнулся поближе к иллюминатору, задумался. То, что услышал от женщин, все ставило на место. Но сбивало с толку то, как Наталья Ивановна обожает мужа, даже возвеличивает.

Берег проходил близко – кустистый косогор, весь в каменных осыпях. Я проводил взглядом створный знак на берегу. Всего два дня назад, в Москве, я дежурил в ночной редакции и, как обычно, сквозь лупу выискивал в мокрых гранках газетной полосы последние опечатки. Теперь я тоже, как в лупу, глядел в иллюминатор, а створные знаки по берегам были похожи на корректорские.

Из раздумья вывел меня Абрикосов.

– Прошу за мной!

Не сразу понял я, что меня ведут в каюту Василия Фаддеевича, а то, может быть, и отказался бы. Там уже сидела Соня и радостно встретила меня, как своего. Рядом с ней жадно курил и пробовал гитару инженер.

Как всякий отболевший здоровяк, Абрикосов радовался жизни, свою фуражку повесил на гвоздь от гитары, молодцевато огляделся и выбрал место на кровати, поближе к горе подушек, да так уселся, что вытеснил с кровати хилого инженера.

Воеводин не заметил меня, когда я вошел, как будто даже не помнил нашей ссоры. Наталья Ивановна до краев налила в стакан Василию Фаддеевичу. Но он сидел, скрестив руки на груди, и не торопился пить, только следил глазами за Натальей Ивановной, как она прежде вина сама хмелела от душевного подъема.

Вдруг Воеводин насторожился и сказал:

– «Ракету» бы не прозевал Федюнин.

– Жди завтра на рассвете, – отозвался механик. – Они в кустах заночуют.

– Ты пей, пей, Вася, – упрашивала Наталья Ивановна, нарезая на его тарелке огурчики.

– Сон потеряю, – отозвался капитан, не вынимая рук из-под мышек.

– Выпьешь, ничего не станется. От вина сна не теряют. Жинку можно потерять от вина.

Абрикосов засмеялся. Фуражка упала с гвоздя ему на затылок, он поймал ее за спиной двумя руками, продолжая веселиться. Ему нравилось, как Наташа мужа угощает, и он только не мог сообразить, почему же капитан воздерживается.

– Ну, давай выпьем, Василий Фаддеич. Раз просят. Я уж, правда, лечился ночью.

В тот вечер за столом у Воеводиных все шло вразнобой и никак не завязывался общий разговор. Инженер пытался ухаживать за Соней и с этой целью не выпускал из рук гитару, а сам затягивал скучную службистскую канитель:

– Генподрядчику надо предоставить все права! А то мостовики глядите, что себе позволяют! Всех надо в ежах держать! Во как! – Он засмеялся скрипуче, победоносно взглянул на Соню и дал аккорд на басах.

Наталья Ивановна, присевшая рядом со мной, сняла из-за спины Абрикосова с подушек думку и положила мне на колени.

– Это Фимочка вышила, – говорила она, глядя при этом на капитана. – Сама, своими ручками, вышила и подарила дяде Васе. Хорошо ведь?

Я прочитал непонятную надпись, вышитую девочкой. На думке наискось красными нитками было аккуратно вышито: «Не стой под грузом!»

– Ну чего зря вякаешь. Вечно на языке у тебя всякие трали-вали. Положь на место.

Воеводин говорил с женой грубо, и я с болью за нее чувствовал, как она настрадалась за долгий день, а миловидности нисколько не потеряла.

– Фимочка ужасно любит Василия Фаддеича, он ее еще на ходунках, на вожжах учил ходить, – взахлеб продолжала Наталья Ивановна, требуя внимания и от инженера и от Сони. – Мой Вася маленьких просто привораживает.

Василий Фаддеевич, словно обдумав к этому времени важный вопрос, выпростал руки, взял стакан и уставился на жену. Все мы утихли, а он посмотрел, посмотрел на нее и коротко произнес:

– За твое здоровье пью.

И выпил.

– И детей надо в ежах держать! – твердил выпивший инженер. – Не то на голову садятся.

– Детей надо уважать, – отрезал Воеводин.

Инженер запнулся, но потом скрипуче засмеялся и дал аккорд.

– Сначала пусть они нас уважают!

– Было бы за что, – неодобрительно сказал Воеводин.

– А за то, что мы отцы, а они наши дети!

– Ясно. Вопросов нет, – сказал Воеводин и переставил пустой стакан на столе.

– Ах, у Васи на этот счет целая теория! – крикнула Наталья Ивановна и снова потянулась к мужу, теребя его за рукав. – Фимочка – девочка хрупкая, невеселенькая, в городе Вася ее к врачам водил, они у нее гландочки обнаружили.

Странно, слова серьезные, грустные, а прозвучали даже с оттенком ликования. Точно в воронку, втягивала меня вся эта сложная душевная история, разыгравшаяся передо мной. Воеводин, может быть, не хотел, не позволял себе думать о Фимочке, раз ее увели, вспоминать о ней, а Наташа, словно нарочно, растравляла его память. И он ничего не говорил, только улыбался и как-то странно на нее глядел, изо всех сил, как бы со стороны.

И тут меня потянуло вступить в разговор. Я сам не знал, на чьей стороне.

– Чужих ребят легко лечить, легко и уважать, – заметил я. – А своих не уважаешь, а любишь.

– Чужих ребят нету. Все свои, – тотчас возразил капитан, как будто ответ был готов заранее. И желтые щеки, пучки бровей, похожие на колосья, вертикальные складки на лбу – все потянулось в одну точку, к бугорку переносицы. Он повторил, обращаясь к одной Наталье Ивановне: – Все свои. Кому ты нужо́н – все свои.

– Ты лучше расскажи им, Вася, как ты с Гарным поссорился из-за куклы! Нет, расскажи, Вася, расскажи, – настаивала Наталья Ивановна.

И, не сдерживая своего нервного подъема, она сама начала рассказывать о том, как однажды явились на теплоход важные пассажиры – тут лет через семь плотина перегородит реку, так вот ихний начальник и главный инженер. Такие у нас не каждый день! Гарный их принимал в рубке, только растерялся от неожиданности. Фимочка там играла с куклами и разбросала кукольные шкафики, диванчики, одеяльца. А отец засуетился и стал ногами сгребать под штурвал. Грубо так, девочка даже заплакала. Тут вбежал Вася. На гостей не глянул, оттолкнул Гарного: «Нельзя так, товарищ дорогой! Это же не кукла, это Машка, она невеста!» Сел на корточки и вместе с Фимочкой стал собирать и складывать.

– Наверно, дорогая была кукла. Импортная? – великодушно поддержал инженер.

– Кукла цены не имеет, – отрезал Воеводин.

Я заметил, что Наталья Ивановна сразу замолчала, чтобы не мешать ему высказаться.

– Иные думают – ей цена, сколько плачено в городе, – заговорил Василий Фаддеевич. – Если дорого, сунут в гардероб на верхнюю полку, только по большим праздникам и дадут подержать в руках. А если бабка сама из лоскутков сшила, то ничего не стоит. – Он снова поглядел на жену. – А это ведь неверно. Для девочки всякая кукла бесценная, она с ней как мать. – Он показал пальцем на жену. – Вот она говорит: не надо привязываться к чужому ребенку. А я не согласен; нет чужих ребят. Нету, все свои! Ясно? Вопросов нет?

С шумом отодвигая стул, опершись на мое плечо, Наталья Ивановна встала и потянулась к двери. Пока протискивалась в темноте, я заметил, как она белела, белела от дурноты, совсем намертво. Лоб покрылся мелкими капельками.

– Ты погоди, погоди, Наташа… – Вытянув шею, Василий Фаддеевич стремительно пошел за ней.

И молча заспешила за ними Соня.

Мы, оставшиеся за столом, сидели молча. Абрикосов взял гитару из рук инженера и протянул ее мне, чтобы я на желтом лакированном теле рассмотрел выжженные рисуночки.

– Татуировка – моя специальность, – говорил Абрикосов. Было понятно, что он просто хотел отвлечь внимание.

Механик запел, подыгрывая себе на гитаре:

 
Мил уехал,
                 мил уехал,
                                  мил уехал за Воронеж.
Его ныне,
               его ныне не воротишь.
 
7

В эту ночь мне не спалось. А когда все-таки задремал, кто-то вошел в каюту, и я решил, что это механик. Лучше притвориться спящим. Спросонок я не мог понять, где нахожусь, а только чувствовал, что какая-то фигура села напротив меня на койку. Потом услышал странные звуки – человек сопел и вздыхал. И вдруг я догадался, что это Воеводин. С чего его сюда занесло? Наверно, искал Абрикосова. Потом он шумно высморкался в платок и вышел, забыв притворить дверь.

Прошло еще неизвестно сколько времени, может быть час, и я услышал голоса и шум в коридоре. Вошли двое, не зажигая света.

– Вася, а Вася… – раздавался громкий шепот Абрикосова. – Прими внутрь! Ну, не солидничай. Прошу, значит, прими внутрь.

– Брось свои трали-вали! Мне на вахту.

– Без тебя поведем, раз такой случай. – Абрикосов тяжело вздохнул. – Останешься на реке?

– Свет широк. Ведь я все знал, Тёма, я только мыслил, что сама она должна мне сказать… – Воеводин задыхался и хрипел в тщетном усилии высказать то, что творилось у него в душе. – Она и говорит: «Давай уедем отсюда, Вася!» А я думаю: верно, на юру живем… Она говорит: «Подальше уедем, чтобы ребенка не корили». Слышишь, Тёма, как она мыслит? А я стою и шалею, стою и шалею. Мне даже в сапогах стало тесно. Стою и шалею. Пряжку отстегнул на ремне. Пей, Тёма, я побегу.

Не зная, что говорят в таких обстоятельствах, Абрикосов выпил залпом. Потом вдруг нашелся:

– Твоя Наташка молодец: весь грех на себя приняла.

– Греха не было, – прервал его Воеводин.

И Абрикосов запнулся, не зная, что ответить.

– Постой, Вася. Ребенок будет, а ее греха не было?

– Греха не было, – прохрипел Воеводин.

Такая дрожь слышалась мне в этом хриплом шепоте, казалось, что переборки дрожат не собственной дрожью. Во тьме каюты голос капитана хрипел, а сам он представлялся совсем отдельно от голоса – молодым, внимательным, ласковым и пьяным. Может, за сто лет не бывало на реке такого человека. Он быстро вышел из каюты.

Всю ночь я провел на палубе.

Капитана, конечно, не допустили к штурвалу, и он был свободен как угодно выражать свои чувства, он выражал их в деловитом рвении. Под утро стало еще свежее, потому что ветер доносил ледяное дыхание близких снеговых гор. Воеводин быстро ходил по всему теплоходу, и хлопали, как крылья, полы его залубеневшего дождевика. Он побывал всюду – в рубке, в кубрике, в машинном отделении. Я уселся на корме, на узком ящике с окантовкой, и ждал огней «Ракеты». С кормы я первый увижу. Берега раздались в этом месте, и сонная река терялась в бесчисленных старицах и протоках.

Воеводин несколько раз выходил на корму. По внешнему виду никак нельзя было понять, какая душевная буря в нем бушевала. Это нельзя даже было назвать счастьем или горем – было что-то нужнее счастья, страшнее горя. Над кормой возвышалась лебедка, и на ней был жестяной лист с надписью: «Не стой под грузом». Воеводин как раз там и стоял, что-то обдумывая, о чем-то вздыхая.

Рано утром теплоход осторожно ткнулся носом в песчаный берег. Матросы спустили доску на песок, чтобы высадить старуху. Доска с набитыми перекладинами стояла у борта почти отвесно, ее придерживал подошедший с берега бакенщик. И лаяла его лохматая лайка. А старуха, сгорбясь под своим спортивным рюкзаком, цеплялась за доску, терпеливо сползала задом к берегу, вроде ученого медведя. Не старушечье это занятие: страшно. А нужно, вот и ползет.

– Скажи дочке, пусть не спит вдругорядь. Пусть встречает! – крикнул Воеводин бакенщику. – В обратный пойдем, привезу райских яблочек для варенья. Пусть не доспит, а выйдет.

И в эту, как будто самую неподходящую, будничную минуту вдали показались огни «Ракеты». Никто вовремя не заметил, всех занимала старуха и ее благополучное приземление. Первым увидел матрос с кормы и закричал. Воеводин побежал в ходовую рубку. Я – за ним.

– Вот он, вот он, и верно – крылатый! – кричал Абрикосов, не отрывая бинокля от глаз.

Зрелище было не такое уж эффектное, как я ожидал. Белая точка, блеснувшая в одном из речных рукавов, быстро приближалась. И вдруг рядом с собой я увидел сплюснутый, точно у самолета, обтекаемый нос «Ракеты». Она была как живое тело, как летящая над водой рыба. Она сверкала матовой белизной и стеклами и мчалась – вот все, что можно было о ней сказать. Оба судна – и «Гончаров», и мчащийся экспресс – торжественно огласили гудками безлюдный простор. «Гончаров» – своим стариковским басом, «Ракета» – ровным голосом молодого могущества.

А где же Гарный? Только сейчас я понял, что потерял к нему интерес.

– Дайте-ка бинокль, – попросил я Абрикосова.

Тот нехотя отдал бинокль.

На командном пункте «Ракеты» стоял мужчина в белом кителе и махал белой перчаткой. Там все спали – он один бодрствовал и наслаждался скоростью. Красивое лицо, смугловатое, с точеным подбородком.

Скоро «Ракета» скрылась из виду.

«Гончаров» вытащил киль из береговой отмели, сманеврировал задним ходом поворот.

8

И еще целый день я оставался на теплоходе. Наталью Ивановну больше не видел. Соня читала книжку. Я жил обычной дорожной жизнью: выходил на берег, приглядывался к новым пассажирам, слушал разговоры в салоне.

Я сошел с теплохода в Усть-Ирбе, подождал на берегу. Теплоход отчалит минут через сорок, не раньше. Я еще раз увидел Василия Фаддеевича, тот бежал в знакомый двор за молоком. Мне стало обидно, что все остальное произойдет без меня. Река была совершенно пустынная. В горах – ни огонька. Я так долго глядел, что позабыл о самом себе. «К концу столетия будут жить на земле семь миллиардов человек». Эта мысль пришла непонятно откуда, но потом я вгляделся в пустынные дали реки, без огоньков, вспомнил хриплый шепот Воеводина в каюте, и тогда странный ход мыслей показался естественным. Как все меняется на земле. И быстрее, чем мы думаем. Там, где сейчас избенка бакенщика, припертая тайгой к берегу, скоро у большой плотины возникнут многомиллионные города, новые мировые центры, перед ними померкнут Лондон и Сан-Франциско, технический прогресс не даст оглянуться, электронные машины, радары, сверхскоростные ракеты, роботы с университетским образованием. А как человеку душой поспеть за всем, что он сам еще насочиняет? Не очень-то быстро меняется душа человека. Так я думал впервые в жизни. И когда отваливал теплоход, прощально шумела вода в винтах, я все еще стоял на берегу. Чайки провожали «Гончарова» до середины реки. Окна были освещены по-вечернему. Потом и теплоход удалился, скрылся во мгле.

И только долго слышалась трансляция. Перед тем как совсем исчезнуть, она еще однозвучно позванивала на всю вселенную, как погремушка.

1963

Зимняя свадьба

Самсону Болоеву было шестьдесят лет, он был прославленный медеплавильщик и знал себе цену, когда непонятные ему силы стали расшатывать его благополучие – сначала исподволь и осторожно, потом все грубее и жестче.

Дело было на Урале, еще в тридцатые годы. На новом заводе ждали медь. Старший мастер не выдавал ее иногда по двое суток.

– Цауштн, все враги, – говорил Болоев, начиная всякую фразу осетинской божбой.

Он был огромного роста, с кривым лицом, с широкой и плоской челюстью, мохнатыми сизыми бровями – одна была в детстве рассечена лошадиным копытом. Зимой и летом Болоев не снимал с головы бараньей папахи, опаленной жаром конверторных печей. От теплой папахи он был плешивый, как многие пожилые горцы. И, как все пожилые горцы, он верил, что будет жить долго, отец еще жив на Кавказе, дед умер ста восьми лет прошлой весной.

Только вот медь не выходила. Значит, его враги были правы, Болоев отмалчивался и ждал, когда на отражательных печах случалась хотя бы получасовая заминка. Где бы ни был тогда Болоев, он прибегал в цех. Он становился посреди цеха, кричал:

– Отражатели, металла нет! Покажите металл! – И смеялся, хлопал себя по животу, злорадствуя и веселясь, пока горновые, тоже насмеявшись вдоволь, не вызывали из конторы Ивана Ивановича Шадрина.

Мастер отражательных печей выходил из конторы, аккуратно прикрыв за собой стеклянную дверь, и шел долгими цеховыми переходами – по лесенкам, мимо шнеков, разливочной ямы, обходя кварцевый бункер. Как на торжественный прием, выходил он на середину площадки и становился перед Болоевым – аккуратный, всегда с чистой белой бородкой, в очках.

– Что шумите, Самсон Георгиевич? – спрашивал Шадрин, не повышая голоса.

– Цауштн, металла не вижу! – кричал Болоев.

Так они стояли друг против друга. И когда Болоев поднимал руку, выкрикивая свое «цауштн», казалось, что он сейчас прибьет Шадрина, и тот его побаивался, но виду не показывал.

Бывало, что именно в такую минуту горновые выбивали летку выпускного окна отражательной печи. Металл, шипя и дымясь, бежал по желобам в ковш.

Целые сутки Болоев не выходил из цеха. Он мог три смены стоять у конверторов в раскаленном, отравленном сернистым газом воздухе. Так он привык работать в старые времена на маленьком заводе в Карабаше, у концессионеров. Он приучил сменных мастеров чуть что звонить к нему на квартиру днем или ночью.

С тех пор как старший мастер появился в Меднорудянске, он жил в одной из тех землянок, которые оставили, уходя, строители. Не раз Болоеву предлагали квартиру в новых домах над рекой у соснового леса – туда по асфальту ходил автобус, но упрямый старик находил предлог, чтобы остаться в скособоченной землянке, в тесноте дощатых бараков, а когда болоевская сакля, как ее прозвали в коммунхозе, оказалась за красной чертой новой улицы и ее решили снести, Самсон Георгиевич в одну ночь обнес двор изгородью. Не было у него во дворе никакого хозяйства, живности, хотя бы куренки. Но чтобы настоять на своем, Болоев купил у молокан в слободе грязно-желтую кудлатую козу, над чем все посмеялись, и калитку стал запирать на замок.

В ту зиму ничто его не радовало – ни в цехе, ни дома. К декабрю наросли под окнами снеговые сугробы. Самсон их не отгребал, дневного света в землянке совсем не стало. В полумраке светились полированные шишечки шведской кровати, присланной в премию из Москвы союзом металлургов. Зелеными огоньками сверкали грани зеркала в дорогом гардеробе. В полумраке звонил телефон на столе – это звали из цеха. Самсон вставал с плюшевой тахты, садился за стол. Ноги в домотканых красных носках утопали в белой медвежьей шкуре – он купил ее в Свердловске и постелил на полу у стола, точь-в-точь как когда-то до революции – видел он – у немца, управляющего Карабашским заводом.

– Цауштн, спать не дадут.

Стояли рождественские морозы, когда Болоев пешком явился в новые кварталы, разыскал квартиру Шадрина и с порога сказал ему:

– Давай за меня твою дочь.

Они знали друг друга двадцать пять лет по Карабашу – там были соседями на Самосечной улице. И всегда были враги в цехе.

– Спятил? – спросил Иван Иванович.

– Клавка сама хочет, – сказал Болоев.

Он не снял папахи, сел у окна, за окном был синий вечер; и маленький седенький Иван Иванович из глубины комнаты видел кривое лицо Самсона, его широкую и плоскую челюсть, мохнатую сизую бровь. Там, за этой бровью, белый пар клубился над рекой и прядями вплетался в сосновый лес.

– Ты же старый хрен, куда берешь молодую?

– Цауштн, когда уйдет от меня, тогда говори – старый хрен.

Шадрин позвал Клаву в комнату. Она не подняла глаз, отказалась. Но той же ночью собралась и ушла к Болоеву. Свадьба в землянке с распахнутой на мороз дверью, пьяная толкотня во дворе – об этом можно и не рассказывать. Из Карабаша явился знаменитый некогда на Урале медеплавильщик итальянец Феруччо, которого совсем забыли за старостью, а вот он – жив, кудрявый седой мальчишка. И как же он напился на свадьбе старого товарища, как пел по-итальянски и пытался плясать тарантеллу, со всеми целовался, а потом почувствовал себя плохо, собрался умирать и три дня отлеживался у молодых.

В шелковой кавказской рубахе Болоев ходил из барака в барак вместе с Шадриным. Они помирились, прямо из Дома культуры отправились в цех, в тот день их бригады выдали девяносто тонн меди, а из землянки Болоева каждый час звонила Клава. Там сменные мастера плясали с девушками из карьера, и Феруччо лежал на тахте с открытыми глазами, в них были и сердечное удушье, и мальчишеское удальство.

Закончив вечернюю плавку, старики снова надели праздничные рубахи и возвратились в землянку. Болоев не спал двое суток, но он не сдал, все такой же огромный, длиннорукий, и Клава начинала его любить.

На утро третьего дня Болоев лег на медвежью шкуру и уснул на полу. Клава возилась с тестом. Итальянец на тахте проснулся от приступа кашля. У него были лихо завинченные белые усики, он кашлял и смеялся, и глаза его, выпученные от удушья, смеялись, хлипкая шейка тряслась.

– Знатный человек Урала помирает, – сказал он, отдышавшись.

– А чего вы пьете? – спросила Клава. Феруччо не понял.

– Я и говорю – помираю.

– А чего хлещете ее, проклятую?

– Друг старый женился – вот и пью. Когда замуж пойдешь – зови, еще раз выпью.

Клава взглянула на него: он пил три дня на ее свадьбе. Не заметил? Или прикидывается?

В январе многодневным снегопадом захоронило болоевский двор. Тишина воцарилась в землянке – только изредка телефон звонил. Клава отгребала снег от окон, мыла полы, топила печь; она любила жарко натопленные комнаты – запотевали шишечки на кровати и зеркало в гардеробной двери; всегда распаренная, в шерстяном платке на плечах, в валенках, она стирала болоевские штаны и спецовку, пекла осетинские пироги с сыром и всегда пела, сама для себя, то заунывное молоканское, то озорные рудничные частушки. Козу она невзлюбила, и Болоев сам ее кормил и отдаивал, вернувшись из цеха.

Старик подружился с козой; в темноте маленького хлева она торкалась в его толстые колени, и он стоял, нелепо согнувшись над ней, гладил ее маленькие гнутые рожки и молчал. Он не хотел признаться самому себе в том, что давно забытый аул вставал перед ним, родной очаг, возле которого опаляли крестом шерсть на лбу жертвенного козленка с гнутыми рожками. Давно это было. А сейчас неприятности, большие и маленькие, настигают его в цехе и дома, и почему-то домашние неудачи кажутся ему важнее и больше досаждают.

Он плохо спал и в темноте думал – то была его неотвязная стариковская дума: почему Клава сперва отказалась от своих слов, а потом сама пришла к нему с сундучком?

И Клава не спала, иногда окликала Самсона. В темноте ей становилось страшно, но отчего – она не говорила.

Самсон приподымался на локтях.

– Что с тобой, Клава? Не надо молчать, прямо скажи.

Сейчас не было ничего нужнее Самсону, пусть бы она заплакала и сказала. Но она лежала на высокой подушке и только следила за собой со страхом и любопытством. Она не смела сказать своему Самсону, что не он будет отцом, а другой. Может, надо было сказать в ту ночь, когда стучалась в дверь с сундучком, а не сказала. На минуту ей становилось страшно оттого, что руки пухнут, становятся огромными, и голова как подушка. Все это быстро проходило. А когда засыпала, ей снилась вода, речка в родной молоканской слободке, корыто с мокрым бельем.

В середине марта снова заартачилась медь в конверторах, Болоев не уходил из цеха. В один из таких авральных дней к землянке Болоева, в его отсутствие, подъехал трехтонный грузовик, шофер кинул в кузов Клавкин сундучок, и Клава уехала. Ушла так же, как пришла, молча, скрытно, даже не оставила записки, потому что не догадалась, и ничего не сказала соседкам. А те, видя такое дело, одни вышли на крыльцо, другие поглядели из окон, а потом судачили на кухнях и в коридоре. Они-то понимали что к чему.

Болоев вернулся поздно. В окнах темно, калитка настежь. Он постоял у калитки и, чего-то не додумав, вошел не в дом, а в хлев. Коза торкнулась в его колени. Жесткой рукой он оттянул ее верхнюю губу и дохнул ей в рот.

– Что стоишь, некормленая?

Потом сильно ударил ее в спину ногой, так что коза ткнулась мордой в сено.

Болоев устал. Куда девалась Клава, он никого не спросил. Он зажег свет, взял веник и пошел в сени. Там он подмел место, где стоял ее сундучок, пересчитал свое белье, вернулся в комнату и сел на тахту.

Он сидел, упершись затылком в стену, разбросав по зеленому плюшу руки, темные от огня. Так он сидел, потом подтянул ноги в шерстяных носках и лег на бок.

Позже он надел валенки, пошел на конный двор и попросил верховую лошадь. Со времени окончания строительных работ редко кто в Меднорудянске ездил верхом. Дежурный по конному двору, убедившись в том, что мастер не пьян, вывел мохнатую лошаденку и оседлал.

В ту ночь Болоев побывал на карьерах. Откуда он взял, что не в квартире Шадрина, а у молоканских девчонок надо искать Клаву? Но он ее не нашел, потому что много бараков и всюду спали тесно, на нарах, даже в два этажа. Он расспросил коменданта, не приезжала ли с поселка девка с сундучком. Никакой девки комендант не видел, даже обиделся.

На обратном пути в заиндевелом лесу попалась всаднику навстречу машина. Это ехал на свиноферму начальник ОРСа, он на ходу открыл дверцу и узнал мастера.

– Болоев, что тут делаешь?

– Ветер ищу!

И начальник различил в голосе и вкрадчивый осетинский выговор, и всем известную болоевскую злость.

Только под утро Болоев привел лошадь на конный двор и вернулся домой. Но он не лег спать, а стал возиться с самоваром. Сонными руками сыпал уголь, прилаживал трубу и потом часто подходил пробовать тыльной стороной кисти, согрелся ли самовар.

Он пил чай из блюдца, когда зазвонил телефон. Из цеха беспокоил Пушкарев-младший, сменный мастер; он кричал, что ночью второй конвертор перегрузили, плавки не было. И что Болоеву звонили, посылали за ним, не могли его найти.

– А где был Багашвили?

– Он очень устал, Самсон Георгиевич! – кричал Пушкарев-младший. – Вы меня слышите? Он ушел в три часа ночи, его не стали будить!

Болоев злорадно улыбнулся.

– Сейчас приду, – сказал он и положил трубку.

С этой ночи Болоев стал разгонять людей в цехе, как будто ему было тесно на конверторной площадке. Он большой, и росту ему еще добавляла папаха, и, может быть, действительно ему хотелось простора. Только меди от этого не прибавлялось.

Никогда мастера и горновые так не рвались к делу, как в мартовские дни. Болоев это чувствовал, но только ожесточался. Он толкал горновых с лестниц, оставался один, а подходило время выпуска меди, белое пламя рвалось из конверторных бочек, и он начинал прикидываться, будто не знает, что делать, стоял и растерянно глядел на пламя, потом отбегал в другой угол цеха, срывал с головы папаху и сильно обмахивался ею. Он делал вид, что его знание и опыт ни при чем, а главное – его предчувствие, догадка.

Однажды собрал вокруг себя всех, кто был в цехе, закурил сразу две папиросы, пустил дым из носу и стал смотреть сквозь синие струйки на пламя. Горновой Афанасьев плюнул, ушел домой и потом получил выговор от директора по настоянию Болоева.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю