Текст книги "Сталкер или Труды и дни Андрея Тарковского"
Автор книги: Николай Болдырев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
заранее жесты «высоких» движений, не театр игры в «высокое» и «возвышенное» и уж, конечно, не интеллектуализм, в сущности вытеснивший и уничтоживший дух в
пространстве цивилизации. Дух – то, что позволяет душе и телу существовать в
122
единстве, что сохраняет каждую клетку организма потенциально бездонной, а основу
вселенной и каждой вещи – священной и эманационно сакрально-вневременной. Этот
шепот, свечение и игру духа мы ощущаем едва ли не в каждом кадре Тарковского.
Медитация-II
сть люди знания и.есть люди видения. Первые питаются слухами: уличными, газетными,
культурными,
интеллектуальными.
Вторые
питаются
прямым
наблюдением над сущим.
Первые скользят взглядом по тебе, находя в твоем облике подтверждение тому, о
чем они уже слышали. Они знают себе и тебе цену – ты уже оценен, ты вписан в их
каталоги и ценники. И когда это произошло – неведомо, но тебе уже никогда не
вырваться из-под их беглого
123
оценивающего взгляда, где оценка уже давным-давно случилась. И тебе не
заставить их посмотреть на себя. Ибо они – слепы, они смотрят на тебя сквозь очки
интеллекта. Вторые смотрят на тебя как котята по утрам, умывающиеся и ласковые, впитывающие тебя как материнское молоко. И ты забываешь, кто ты есть, и
постепенно чувствуешь себя неизвестно откуда явившимся. Они рассматривают тебя и
рассматривают, словно какую-то новую живопись, словно картину мастера, которую
скоро унесут в хранилище – неизвестно какое и за кем оно числится. Они не знают, кто ты, откуда ты. И ты постепенно сам забываешь дажео своем имени. И кто ты и
зачем здесь и по каким надобностям, и что за местность, как называется, и что за
страна и что за планета – неведомо. Созерцая тебя, они растворяются в золоте, которое словно мгновение осыпается. И по твоему лицу плывут облака, мчатся
отблески. Ты непричастен к делам, в которых гибнут . дни твои. Ты – тень от тех утр, что осыпаются золотом. Котенок увидел тебя – и что он понял в тебе?
Так и кинематограф бывает знающий и бывает созерцающий, просто наблюдающий, как движется сущее. В нем нет никаких ценников й обозначенной меновой
стоимости. И равны перед взором камеры осыпающаяся стена, куст калиновый, березовый шелк, горящий сарай, дождь, бьющий в окна человечьего голоса... Старая
стена созерцается как безумно новая, _ только что на свет созерцанья явившаяся. Более
того – чем вещь старее, тем больше в ней тайного волнения, накопленного
жизненным волхво-ванием, и тем внимательней в нее смотрение. Вещь отдает свои
эманации, те, что лишь Богу, а не интеллекту или сортировочной станции эпитетов, за
которыми всегда гильотинное трупное складирование.
Есть нечто в вещах и в ликах человеческих, что никогда не входило и не войдет в
ценники и в каталоги эстетиков, закупоренно парящихся в своем умственном
тщеславии. Это нечто, всегда ненужное «миру и городу», ибо суть его в том, что оно
никак не обозначено и всегда исчезновенно из закрепляющей все и вся словесности, это нечто подобно то ли призраку, то ли страннику, который движется поверх времени, осыпаясь во временных осыпях.
Оно присутствует в нас как само Присутствие, оно болит в нас словно рана
Господа. Это нечто – обнаженное движение, которым ты на самом деле являешься, и
дождь врывается в тебя и превращает наконец тебя в саму суть дождя ли, влаги ли
огненной, щемяще непризнанной. И небо пронзает землю, и земля возвращается к
небу. И вот ты уже – скала. И вот ты уже – стена. И вот ты уже струенье ручья. И вот
ты уже – светящийся утренний куст. Ты неподвижен и ты неостановим. Ты вечный
свидетель. Ты вечное око, изумленно-пораженное и потому безгласное. Око, вопящее
баховым рыданием. Все, что мы подсмотрели в себе, обнаженно и безглагольно
пришедшие, то и созерцаем в туманной осыпи вечности. Вечность – утренний
котенок, небесным взором тебя ласкающий.
123
124
Яокаяние 1
«Андрей Рублев» кажется мощным потоком лиризма. Но это лиризм эпического
свойства, эпического колорита. Но, увы, критика восприняла фильм преимущественно
как эпос, как историю, этнографию, историософию и т. д. и т. п. Полемические страсти
потекли, увы, в этом, исключительно ложном, направлении. А между тем для самого
Тарковского фильм был повествованием о русской душе, притом о душе, не некогда
жившей, а живущей здесь-и-сейчас. Конечно же, Тарковский рассказывал об Андрее
Рублеве, а не о себе, но о Рублеве, живущем сейчас: в вечном настоящем, а значит о'
Рублеве в себе. И после «Рублева» он все яснее понимал, что надо смелее и острее
загружать
«объективный»
материал интимно-личностным экзистенциальным
содержанием, освобождаясь из-под власти повествователь-ности, опутавшей, как
паутина, сознание современного человека. Пове-ствовательность (наррация) связана с
научной концепцией логически и рационально постижимого мира, который человек
якобы способен развинтить на части с помощью детерминистского метода. Тарковский
не верил в способность интеллекта давать нам мало-мальски целостную кдртину мира.
Он понимал, сколь безмерна в своих измерениях реальность, где рациональное ее
описание с помощью одной убогой концепции есть всего лишь один штрих в огромном
полотне. Об этом у него немало записей в дневнике. Уже поэтому его настораживала
повество-вательность и интеллектуальный, «объясняющий» пафос. Мир и жизнь
человека неизъяснимы, уходя в исток, в воды лона, окружающие нас, «взрослых», так
же, каклюгда-то окружали младенца; просто мы слепы, интеллект ослепил нас.
Машина интеллекта приводит мир к машинному состоянию. Интуиция воспринимает
мир как тайну, действующую спонтанными волнами.
В «Андрее Рублеве» повествовательность разорвана делением фильма на
фрагменты, однако каждый фрагмент словно бы о чем-то повествует, словно бы ведет
рассказ, хотя фактически сюжетной интриги ни в одной «новелле» нет. Это не
новеллы, это поэтические корпускулы, без конца и без начала, выхваченные из потока
живые куски временной длительности.
Другими словами, режиссер использует прием ложной повествовательно-сти.
Создает иллюзию сюжета; зритель заинтригован, но сюжета так и нет до самого конца, смысл фрагмента заключался, оказывается, в чем-то ином: в самой процессуальности
поэтической материи, в деталях самих по себе, вне всякой нравоучительной или
«научной» логики.
В «Рублеве» много ложной наррации (Тарковскому очень нравился прием ложной
символики у Бунюэля). Кинофильм как бы зависает на полпути к медитации.
И вот в «Солярисе» Тарковский делает еще один шаг вперед к «самому себе»: вводит медитационный метод более смело и более активно, пытаясь по
124
124
ставить «объективный» сюжет на платформу иррационального скольжения очень
личностного, субъективизированного сюжета. Пытается дать лирическое основание
серьезно-научным, социально ангажированным действиям героев фильма.
Вообще, он все яснее чувствовал, что его стихия – глубинно личностное и
одновременно метафизическое исповедание. В пору работы над «Соля-рисом» он
говорил: «Я замечал по себе, что если внешний, эмоциональный строй образов в
фильме опирается на авторскую память, на родство впечатлений собственной жизни и
ткани картины, то он способен эмоционально воздействовать на зрителя. Если же
режиссер следует только внешней литературной основе фильма (сценария или
124
экранизируемого литературного произведения), пусть даже в высшей степени
убедительно и добросовестно, то зритель остается холодным.
То есть коли уж ты неспособен – объективно неспособен – воздействовать на
зрителя его собственным опытом, как в литературе, в принципе не можешь добиться
этого, то следует (речь идет о кино) искренне рассказать о своем».
Но если так, если Тарковский хотел сделать следующий шаг к лирической
исповедальности, то почему он выбрал роман С. Лема, где действуют как раз
«рационально мыслящие» ученые, тупо убежденные, что вселенная должна общаться
на их убогом «цифровом» диалекте? Но именно это и привлекло: в каком-то смысле
посмеяться над жалкой претенциозностью нашей нынешней цивилизации. «Солярис» с
ужасающей иронией мог показать современному человеку его «космическую»
никчемность, полную неспособность к какой-либо коммуникации, ибо готов
рациональный человек видеть в мире лишь свое убогое отражение. Все, что не уклады-вается в его познавательную матрицу, он уничтожает. В интервью, данном в пору
съемок, Тарковский сказал: «В космосе мы столкнемся с качественным неизвестным...»
Но дело-то в том, что как только мы вырастаем за рамки жесткого матрицирования
другого человека по образу своего собственного шаблона мыслей и действий
(метафора этого – жесткое рентгеновское облучение станцией Океана), то мы ясно
ощущаем: перед нами именно-таки качественная неизвестность. Здесь, на Земле, в
лице ближнего, мы имеем рядом с собой в прямом смысле качественную неизвестность
другой индивидуальности – непроницаемый мир, с которым не знаем, что делать, не
знаем,
как
наладить
плодотворный,
взаимо-познающий
контакт.
Опыт
индивидуального общения показывает, что преодолеть барьер качественной
неизвестности другого лица можно лишь одним способом – любовью. Вещью
иррациональной, совершающей прыжок из «субъекта» в «объект» и сливающей их на
уровне динамического «моста».
Путь интеллекта, претендующего на изъясняющую мир, «космос», другого
человека «концепцию»,– тупик, глупость, война. И противостоит ему медитация, освобождающая сознание от ожидания каких-либо информационных сообщений «от
мира». Медитация – это не просто «пустомыс
лие», свобода от «мыслей» (хотя на первый взгляд кажется именно так).
Медитационная установка приводит к новой форме бытийствования, когда основанием
его становится не познавание (как сейчас и сегодня повсеместно и повсеградно), не
мышление, основанное на саморазрастающемся, конвульсивном темпераменте
интеллекта, а этическая стихиаль-ность человека. Когда из сознания и психики уходит
интеллектуальная вакханалия (неважно, какого уровня – домохозяйского или
профессорского), то в эту «пустоту» входит новая, более глубинная, более древняя, вытесненная некогда интеллектом, онтология – человек обретает центрирующую его
установку, опирающуюся на фактор, не переводимый в цифры, как это имеет место с
интеллектуальным познанием и компьютером. Этот фактор – этика в качестве целого
мира, носимого телом человека с сотворения миров. Не человеческая мораль, но
«космическая» этика, с учетом, что «космос» пребывает не вовне, а в самом зерне
человека – в его семени. Эта громада этического космоса вложена в каждую клетку
человеческого организма. Такова изначальность, к которой Тарковский возвращает
своих героев. В этом основание его новой «теории бытия».
Здесь, конечно, ошеломительная новизна, мало кем понятая из зрителей и
критиков. Не готовы были увидеть, что Тарковский радикальнейше меняет сами
основания нашего бытийствования, показывая, что познание ради познания (якобы во
имя истины) – это трупный яд, бред сумасшедшего, и потому человечество уже давно
125
бредит, отравленное этим ядом. Абстрактная, механизированная, интеллектуальная
истина – это сата-
I низм. «Познание только тогда истинно, когда оно нравственно» – фун-
. ..даментальная максима Тарковского, сказанная устами Бертона. Но речь здесь
идет, конечно же, не о «порядочности» ученого, а о том, что человечество должно, если оно желает выйти из дебильного уровня, реши-тельнейше отвергнуть теорию
интеллектуального прогресса как доминанты своей деятельности и признать, что есть
один-единственный космически и космологически значимый вид прогресса – это
прогресс этический. Именно под углом этой новой истины должно радикальнейше
перестроиться мышление и вся жизнь на Земле. Именно к этой революции и призывает
Тарковский. Фундаментальнейшим познанием «мира», «космоса», человека должно
стать познание этическое, которое находится сегодня в зачаточном, эмбриональном
состоянии. Этика – это не надстроечная сфера субъективных оценок тех или иных
поступков, а громадная вселенная, фундаментальнейшее измерение мироздания и нас
самих, нами фактически еще. не тронутое. По отношению к этому фундаменту все
остальное должно стать надстроечным.
Дело не в нравственности познания, как мы его сегодня понимаем, не в том, что
человек не должен, познавая, вредить другому человеку. Если бы было так, то перед
нами была бы разновидность мещанства, типа: не надо рисковать,,ибо жизнь всего
дороже. Дело в том, что глубинная истина вселенной, которой мы порождены и
которую мы порождаем актами своего
126
сознавания, обладает той этической (за неимением другого, более тонко
выражающего суть, слова) ферментностью, до которой нам следует расти, чтобы
выбраться-таки однажды из тупиковой чащи на тропу, на которую падают отсветы
истины.
Влажный огонь, которым охвачена вся медлительная, как в сокровенно-заповедной
медитации детства, звучащая «пустотным» донным гулом про-странственность картин
Тарковского, и есть его «возвратное» прикосновенье к этическому телу мира, ибо лишь
этическое тело в нас обладает возможностью сообщаться с чем-то, что выходит за
пределы тлена.сли jHaujejiOj.BCH.er-Q .совокупная.лсжасоматическая мент/альносхь, незтич-.Hpjjge!трениравацо.,а этике, то все наши разговоры о религии и о транс-цендентных связях – досужая претенциозная болтовня петухов на своих навозных
кучах. Метафизическое основание, космическая основность этичхкого тела —
этический эрос: тот огонь в нас, которым однажды была зажжена и ежемгновенно
зажигается вселенная. Возжигая в себе, в своем этическом теле этический эрос, мы
входим в донные слои своего существа, то есть восходим к своей пространственной
сущности. Обретаем аутентичность.
Альберт Швейцер, много работавший над возвращением европейской мысли к
этической основности космического человеческого потенциала, предложил в свое
время формулу благоговения перед жизнью как этический императив, вложенный в
каждого с рождения. Однако формула эта из-за ее чрезмерной абстрактной размытости
не оказалась, увы, плодотворной. Необходимы дальнейшие интенсивные поиски в этом
направлении. В свое время я предложил идею этического тела как медитаци-онного
динамического процесса, в ходе которого человек тренирует свою психосоматику по
возврату в глубинные слои онтологии. Речь может идти и о спонтанной этике
(медитация: зов спонтанности в нас) как корреляте этического эроса, когда этическое
тело, освобождаясь от интеллектуальных пут и входя в очищающую пустотность
медитации как псевдообыденного путешествия-во-времени, самопроизвольно
126
возобновляет свою исконную честь и связанность с «пупом» Вселенной, а далее рас-ширяет свои границы и познает это измерение реальности.
Тарковский сделал колоссальный шаг в этом направлении, открыв в своих героях и
особенно в своем авторском зрении каналы спонтанной этики, по которым струится
«иномирным» свеченьем влажный огонь этического эроса. Тоннель, которым являются
его фильмы,– прямиком связан со спонтанной этики изначальными анклавами, с
сакральным светом этического измерения в семени человеческом. Его фильмы
фактически ука-зуют на это.
Превратившись в машину, человек как никогда далек от истины. Посредством
медитации у него есть возможность вернуться к бесконечно более сложному своему, структурно-изначальному состоянию. Медитация как прыжок в «безосновную»
чистоту ествования, в бесцельное бытийство-вание как чистый, вне «говора ума», процесс, и есть открывание в себе
127
шлюзов для свободного течения чувства тотального благоговения перед жизнью, тихого и кроткого восторга, того смиренного, лишенного всякой . патетики и
идеологичности экстаза, который в идеале может быть вечным. И если мы вспомним
кульминационный момент фильма «Солярис», то окажется, что это именно медитация: Хари в библиотеке станции внезапно погружается в созерцание «Охотников на снегу»
Питера Брейгеля-старшего, она входит в картину как в реальность, осязаемую и
сакральную до умопомраченья, до возвращения в «истину самого себя», в «пустотное»
состояние благоговейного внимания, забвения себя, когда ты становишься в полном
смысле тем, что созерцаешь. Огромность этого чистого этического пласта в фильме
очевидна. Хари осуществляет познание, которое не может быть вербализовано, и это
не «чувства». Это то вхождение в «сердце Другого», которое дает медитация. Это —
подлинность общения, когда восходят к бескорыстному дару, приносимому кому?
«Качественной неизвестности». Что следует за этой изумительно красивой развернутой
медитацией Хари? Безусловное сияние происшедшего словно бы окутывает Криса, он
обнимает Хари, и они начинают парить в воздухе под тихий звон хрустальных
подвесок в люстре, переходящий в этико-космический фундаментализм И.-С. Баха.
Кто первенствует здесь, на станции, в приближении к истине, к фундаментальным
основам познания «сущности Космоса»? Несомненно, «фантом» и «пришелец» Хари, болевой порог сердца которой необычайно высок. Точка зрения автора очевидна.
Равно как и его горькая ирония.
Исследование Соляриса и экспедиция Криса Кельвина с технологической точки
зрения терпят полный крах: «космос» в лице Океана, конкретной субстанции, работающей в другом, нежели земляне, режиме, легко подставил «исследователям»
подножку, подловив их на этическом несовершенстве, на непонимании ими того, что
человек есть целостность, где любая «деталь» может оказаться центральным звеном, а
то, что ты считал центральным звеном, может оказаться деталью. Именно таков и космос – он целостен и познавать его следует целостно, то есть своей сущностью. Но
сущностный орган познания один – сердце, в той трактовке, какую мы уже утратили.
Тот ментальный орган, который у землян по-; чти атрофирован. Сердце у них —
признак сантиментов и «чувств», не 4 более. Но здесь-то они и попадают в ловушку, которую устроили себе сами.
Однако это технологическое поражение оборачивается духовным прибытком, благодаря внезапному приступу этической боли у Криса, победившей его «научный
разум» и «здравый смысл». Иррациональный «приступ совестливости» Криса дал
феномен контакта: космос впервые откликнулся не защитной, а дружеско-улыбчивой
реакцией. Так какова же онтология Вселенной?..
127
И возвращение Криса – это возвращение блудного сына; возвращение на Землю, в
отчий дом, к коленям отца... В конечном итоге – к истине, ко
128
торая по своей сути исключительно архаична, то есть запрятана в истоках. Ключ
был дан, но он когда-то был землянами утерян. И потому столь странное в устах
ученого реченье в финале: «Стыд, вот чувство, которое спасет человечество...» Важная
нота в теории бытия Тарковского.
В 1973 году режиссер участвовал в показе своего фильма в Восточном Берлине; после показа была дискуссия. В частности, Тарковский говорил: «Смысл столкновения
с будущим, с неизвестным в космосе <...> заключается в том, что оно будет в любом
случае неожиданным, то есть настолько неожиданным, чта к нему даже нельзя
подготовиться. Единственное, что можно сделать,– это попытаться критически
взглянуть на способы нашего познания: посредством борьбы со стереотипами
мышления, с теми блоками логических стереотипов, которые заменяют нам часто
минуты размышления. Столкновение с чем-то неизвестным обязательно потребует
жесткой нравственной дисциплины. Именно поэтому отец нашего героя говорит о том, что там все очень хрупко,– имея в виду скорее инерцию человеческого мышления, способ человеческого поведения перед лицом этого неизвестного – покуда
неизвестного. Причем не с целью сохранить самих себя, хотя это тоже имеет значение, сколько ради того, чтобы не поранить то неизвестное, к которому прикоснется впервые
человеческая мысль. Это очень важная проблема, потому что космос – это не
пространство Земли, раздвинутое до пределов космоса, а новое качество. И именно об
этом мы ставим главный свой вопрос. То есть, в определенном смысле, все должно
измениться: и способ оценок, и методы исследования. И потребуется гораздо более
высокий нравственный уровень. Поэтому в нашем фильме проблема столкновения с
неземной "цивилизацией" возникает как конфликт внутри самого человека от этого
столкновения с неизвестным. Так сказать, этот удар, этот шок переносится в духовную
сферу человека...»
Человеческая цивилизация внушила себе, что космос этически и духовно
индифферентен подобно глыбе гранита. И благодаря этому допущению, выказывающему убогость нашей культуры, она обоготворила якобы нейтральный к
добру и злу интеллект. Хотя на самом деле, уже в силу того, что он автоматически
активен, как запущенное в ход цифровое устройство, интеллект источает зло. Он
агрессивен по своей природе.
Но есть иного рода познавание. Это познавание человеком пространства своей
собственной неизвестности. Человек – аналог макрокосма, и, обратившись к себе, он
видит, что на самом деле все в этом макрокосме взаимопереплетено: интеллектуальное, этическое, сердечное, душевное, духовное, телесное. Он понимает, что в этом познавании, в познавании этой целостности интеллект бессилен... И нам
следует учиться этому новому виду познавания, еще никак не обозначенному. Надо
учиться жить перед лицом открытой неизвестности в себе самом. Двигаясь в направлении нового качества самого себя, которое приходит через преодоление
известного в себе. Медитация и есть движение в направлении неиз
128
вестности самого себя. И этот медитационный метод Тарковский интуитивно-неуклонно проращивал в своем кинематографе, как проращивают зерно. От «Катка и
скрипки» к «Зеркалу», где его медитационный метод раскрылся в совершенстве и где
Тарковский наконец-то заговорил глубинно собственным и абсолютно оригинальным
языком. Не случаен эпиграф «Зеркала» с юношей-заикой. Ведь «заика» – каждый из
нас, каждый, чья речь не свободна, стагнирована, зажата разного рода и уровня
128
страхами и прежде всего метафизическим страхом отдаться донному течению самого
себя. Мы устремляемся подчинять речь тем суровым правилам, которые на нас
накладывают запутанные игры интеллекта. Он держит нас в страхе. Но и художник —
тоже заика, которому необходимо сбросить иго интеллекта и выйти к полной свободе
текучей, как воды, речи.
И вот Тарковский сбрасывает с себя остатки страха и выходит, наконец, к
естественнейшей для себя форме – медитации. Отныне его методом становится
поэтическая медитационность. И интеллект с его опорой на причинно-следственную
«эволюционность» и повествовательность («интрига») отныне просто отбрасывается
им как нечто чуждое. Ибо нет ничего более чуждого духу, чем интеллект. Медитация
есть проекция духа. «Медитация – это то, что отличает человека от компьютера». С
этим наблюдением одного русского философа Тарковский не смог бы не согласиться.
«...Необходимо понять, что духовный мир человека, его внутренняя конституция
должны же когда-то начать играть решающую роль в общении между людьми. <...> Я
хочу сказать, что мы долгое время не обращались к своим чувствам, к своему сердцу в
общественных процессах, которые, казалось, не имеют к этому никакого отношения...
Я считаю, что рано или поздно... я не знаю – существование какой-нибудь целой
научной проблемы и ее решение будут зависеть от душевных качеств человека... Иначе
это приведет к страшным духовным срывам».
Вполне очевидны порывы Тарковского сформулировать новый кодекс общения
между людьми и новые критерии при решении общественных, технологических и
научных проблем. И ключевые слова в этом кодексе: сердце, душа, совесть, дух, интересы «внутренней конституции человека». Все это кажется наивным, однако это
всего лишь кажимость. Однажды человечеству ничего не останется, как приникнуть к
спасительному лону наивности.
«...Мы не имеем права даже подумать о том, что можем освободиться от самых
простых человеческих "вещей": от любви, от деревьев, от воды... То есть от той Земли, которую мы обязаны нести в себе и сохранить во что бы то ни стало. В определенном
смысле, в отличие от Лема, нам хотелось не столько посмотреть на космос, сколько из
космоса на Землю. То есть, преодолев какой-то новый рубеж, взглянуть опять на самое
начало – в духовном и моральном, нравственном аспекте».
Возврат. Возврат к импульсу того семени, от которого мы, ставшие мутантами, произошли.
129
2
И все же, думается, Тарковский не взялся бы за С. Лема, если бы не увидел в
романе повод для выплеска своих гораздо более интимных и наболевших
переживаний. Болтовня о «космосе» и научное о нем фантазирование его никогда как
художника не привлекали, впрочем, как и всякая технологическая бутафория. Первый
вариант сценария, который он сделал с помощью Фридриха Горенштейна, почти
полностью был вписан в земной контекст. Однако С. Лем бурно возражал. В интервью
полякам Тарковский рассказывал: «Когда мы уходили от сценария, придумывали
какие-то новые линии, он возмущался. Мы написали один вариант сценария, который
мне очень нравился. Там вообще почти все происходило на Земле. Вся предыстория с
Хари, почему она возникает там, на Солярисе. В общем, преступление и наказание! И, конечно, это совершенно противоречило замыслу Лема. Его интересовало
столкновение человека с космосом, с Неизвестным, а меня – проблема внутренняя, духовная. Я взял этот роман только потому, что впервые увидел произведение, которое
мог бы определить как историю покаяния. Что такое покаяние, раскаяние в прямом, классическом смысле этога слова? Когда для нас наша память о совершенных
129
поступках, о грехах превращается в реальность. Для меня роман Лема был поводом
сделать такую картину...»
Итак, «история покаяния». Именно это и стало лирическим и экзистенциальным
центром картины. А все остальное, в том числе «научная» интрига, собственно, лишь
запутывало, вводило в некие ложные двери «смыслов» и «сюжетов». Увы, Лем был
столь неуклонно несговорчив, что Тарковский в конце концов сдался и вывел сюжет в
«космос», согласно роману. И все же это вновь и вновь не устраивало и раздражало
его: слишком много пестроты, экзотики, развлекающей зрителя и отвлекающей его от
напряжения этического внимания. Ни на одних съемках, ни до, ни после Тарковский не
был в таком не свойственном ему, несколько раздраженном и полуразочарованном
состоянии. В дневнике от 11 августа 1971 года он писал: «Все эти проклятые
коридоры, лаборатории, аппараты, ракетные установки... Очень тяжело снимать. Очень
тяжело. В сравнении с этим безобразием съемки "Рублева" были настоящим отдыхом.
(Это несмотря на колоссальные массовые сцены в последнем!! – Н. Б.) От такой
работы форменно тупеешь. Нет времени даже для чтения. Ужасно...
Как бы хотел начать новый фильм. "Солярис" мне надоел, как в свое время
"Рублев". Это какой-то рок советских режиссеров —слишком долго, заниматься одним
фильмом».
Последнее замечание касается, впрочем, не всех режиссеров. Как-то на одной
встрече кто-то из зрителей спросил Тарковского: «Почему вы за 20 лет сняли всего
пять фильмов, а, например, Рязанов – пятнадцать?» Рок Тарковского заключался не
только в том, что киноначальство, будучи убого-атеистично, имея запуганные мозги и
души, не понимало и бо
130
ялось его, ставя (на уровне искренности живота) бесчисленные ему рогатки. Рок
Тарковского был и в том, что он сам с трудом мог сказать, где начинался, а где
заканчивался для него процесс создания фильма, ибо каждый фильм не просто
снимался, а проживался внутренним человеком Тарковского. Тарковский не был
создателем «эстетического товара». Каждое его произведение было экзистенциальным
экспериментом внутри его собственного мира и потому требовало колоссального
напряжения всей ето «психосоматики». Каждый раз это было движение к пределу
самого себя, к пределу этическому и религиозному. Каждый раз все было на грани
личностного риска. Но для такого естественного прорастания «души» в материю
кинопроизводства нужно время. Да и сама «средневеково»-замедленная ритмика кадра
Тарковского, я думаю, бессознательно протестовала против любых внешних спешек. И
сам Тарковский, на уровне сознательном, мог этого и не замечать. Но как всякий
средневековый мастер он производил штучные вещи, рассчитанные не на одно
поколение, не на психику и моду лишь своего поколения.
Т. Г. Огородникова, хорошо чувствовавшая эту «средневековость» Тарковского, говорила: «И вот вопрос – мог бы он сделать намного больше фильмов в других
обстоятельствах? Я думаю, нет. Он настолько влезал в материал, должен был его
пережить, ему так трудно было перекидываться на другое. Задел мог у него быть и
был, но все должно было отстояться, он должен был все через себя пропустить, он и на
Западе много не снимал. Он мог делать только то, что ему близко. На мой взгляд, он не
был многокартинным режиссером».
Я думаю, истина посередине. И если бы не искусственные простои, Тарковский, вероятно, снял бы в России ровно в два раза больше фильмов – не пять, а восемь—
десять, поскольку на Западе его ритм таким и был: одна картина в два года. Впрочем, это, конечно же, весьма наивные предположения, не учитывающие бездну неведомых
нам факторов. И вообще не все так просто. Как говорил на Западе Тарковскому его
130
друг польский кинорежиссер.Кшиштоф Занусси: «Твоего "Рублева" здесь тебе бы никогда не дали снять...» Имея в виду: никто бы не пошел на столь экономически
гигантские расходы. И Занусси прав. В каком-то смысле советская Россия была все же
«средневековой» страной...
Впрочем, мы отвлеклись от темы фильма. В первом варианте сценария, который
очень нравился Тарковскому, помимо Хари – возлюбленной Криса, которая
покончила с собой, поскольку не могла перенести нелюбовь к ней Криса, был еще один
женский персонаж, введенный Тарковским,– жена Криса, Мария. (Помимо Отца и
Матери, которую он, кстати, хотел, чтобы сыграла его мать, Мария Ивановна.) То есть
была полнота сюжета, являвшегося проекцией той реальной душевной драмы, которую
Тарковский уже не один год переживал. Я имею в виду его уход от первой жены —
Ирины Рауш, и, соответственно, разлуку с сыном Арсением, родившимся 30 сентября
1962 года. (Поженились с Рауш – в 1957-м.) В первом варианте сценария Крис заново, на новом витке этической глу
131
* Плодотворность ее в одном, но очень существенном: Крис нашел в себе простодушие мудрости отказаться от самообмана. От того самообмана, которым занимается
большинство людей, бесконечно потакая своей ни за что не ответственности: мол, так
складывается жизнь. Взять внутреннюю моральную ответственность за трагику
происходящего решаются очень немногие. Альбертов Швейцеров (неважно, какого
они личностного масштаба) всегда считанные единицы. Остальные придумывают








