355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Клюев » Сердце Единорога. Стихотворения и поэмы » Текст книги (страница 5)
Сердце Единорога. Стихотворения и поэмы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:46

Текст книги "Сердце Единорога. Стихотворения и поэмы "


Автор книги: Николай Клюев


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц)

В поэзии Клюева – как поэзии, конгениально народу «мыслящей образами»,– и восстанавливалась эта порванная с

65 Анненский И. Книга отражений. СПб., 1906. С. 172, 173.

66 Рерих Н. Возрождение // В его кн. «Избранное». М., 1979. С. 338-339.

началом европейского периода России (XVIII в.) внутри самой русской нации связь, связь интеллигентского сознания с народным. Основным ее материалом стало самобытное, живое крестьянское и самоцветно-архаическое (старопечатное) слово. Такого материала еще не знали традиционные «поэты из народа», «поэты-самоучки», стихи которых о русской природе, например, удручали своей книжной безликостью, чужим, заимствованным словарем: «Желтые туники сняли с плеч березки» (С. Фомин), «И с улыбкой нежной Феба / Наклоняется репейник» (Г. Деев-Хомяковский). Вместе с тем специфически крестьянские слова в стихах Клюева вовсе не производят впечатления некого застывшего этнографизма, поскольку пульсируют эмоционально-образной энергией и понятны в силу своей глубокой корневой прозрачности. Эти диалектизмы – поэтические, независимо от того, взяты ли они из речи деревенских старух или созданы по принципу «языкового расширения» самим поэтом: «На потух заря пошла...» («Просинь – море, туча – кит...», 1914), «Прыснул в глаза огонечек малешенек...» («Ноченька темная, жизнь подневольная...», 1914).

Поэзия Клюева сразу же была противопоставлена стихотворчеству книжных эрудитов и ремесленников. В своей посвященной преимущественно истолкованию клюевского образного мира статье «Жезл Аарона (О слове в поэзии)» А. Белый определял ее как недостижимый идеал для школы эстетов67, где «искусственно варят метафоры и уснащают их

67 Впрочем, в целом отношение А. Белого к поэзии Клюева, которым он восхищался как поэтом глубинных откровений, о чем и писал в «Жезле Аарона», было сложным. Недаром, по свидетельству Иванова-Разумника, он и радовался «Микуле» Клюева и вместе с тем так его по-интеллигентски боялся (См.: Иванов-Разумник Р. Три богатыря / / Летопись Дома литераторов. 1922. № 3. С. 5). Так, в письме к Иванову-Разумнику 1929 г. Белый, возможно, уже не без примеси конъюнктурных соображений, делится довольно противоречивыми впечатлениями от новой поэзии Клюева. Его по-прежнему восхищает виртуозно владеющий словом тонкий художник и... отталкивает образно-чувственная изощренность: «Спасибо за отрывки из Клюева; вероятно, "Погорельщина" – вещь замечательная; читая отрывки, от некоторых приходил в раж восторга, такие строки как "Цветик мой дитячий" и "Может, им под тыном и пахнет жасмином от

солью искусственных звуков»68. В предисловии к первой книге стихов поэта «Сосен перезвон» В. Брюсов, оговорив, что у дебютанта еще «много стихов шероховатых, неудачных», тут же обращал внимание на главное достоинство его поэзии: «Но у него нет стихов мертвых, каких так много у современных стихотворцев...» 69 «До сих пор ни критика, ни публика не знают, как относиться к Николаю Клюеву. Что он – экзотическая птица, странный гротеск, только крестьянин – по удивительной случайности пишущий безукоризненные стихи, или провозвестник новой силы, народной культуры?» – вопрошал Н. Гумилев по выходе второго сборника стихов Клюева «Братские песни», уже перед тем назвавший его «продолжателем традиции пушкинского периода» и увидевший в нем духовную силу, идущую «на смену изжитой культу-ре»70.

Глубокая насыщенность клюевского слова-образа духовной и жизненной силой делает его настолько органичным, что оно вполне воспринимается как некий таинственно «живой» феномен. Неслучайно акт творчества отождествляется у Клюева с органическим процессом, с дыханием и трепетом живой плоти: «Тетеревиные токи в дремучих строчках...»

Саронских гор" напишет только очень большой поэт; вообще он махнул в силе: сильней Есенина! Поэт, сочетавший народную старину с утончениями версифик<аицонной> техники XX века, не может быть не большим; стихи технически изумительны, зрительно – прекрасны; морально – "гадостны"; <...> Изумительное по образам, содержанию, ритму и технике стихотворение "Виноградье мое со калиною" воняет морально: от этих досок неотесанных, на которых "нагота, прикрытая косами", идет дух мне неприемлемого, больного, извращенного эротизма <...> от стихот-в<орений> Клюева, прекрасных имагинативно и крупных художественно, разит смесью "трупа с цветущим жасмином"; я не падаю в обморок, потому что соблюдаю пафос дистанции между собой и миром поэзии Клюева. А во всем прочем согласен с Вами <...> поэзия его изумительна; только подальше от нее; и говоря "по-мужицки, по-дурацки", я скорей с Маяковским; люблю его отмеренною, простою любовью: "от сих до сих пор"» (См.: Базанов В. Г. С родного берега. О поэзии Николая Клюева. С. 213, 214).

68 Скифы. Пг., 1917. Сб. I. С. 189.

69 См.: Клюев Н. Сосен перезвон. М., 1912. С. 10.

70 Гумилев Н. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 149, 136.

(«Маяковскому грезится гудок над Зимним...», 1919); «Я знаю, родятся песни – / Телки у пегих лосих...» («Я знаю, родятся песни...», 1920). И довольно часто он же уподобляется физическому процессу зачатия, плодоношения и рождения. Отсюда рискованность многих клюевских ассоциаций: «Себастьяна, пронзенного стрелами, / Я баюкаю в удах и в памяти...» («Не буду петь кооперацию...», 1926). Творчество – это мужское начало:

Любо ему вожделенную мать Страсти когтями, как цаплю, терзать. Девичью печень, кровавый послед Клювом долбить, чтоб родился поэт.

(Мать-Суббота, 1922)

Если же стих не ассоциируется с живым существом, то уж непременно соотносится с царством цветения: творческая мечта поэта – Чтоб пахнуло розой от страниц / И стихотворенье садом стало...» («Чтоб пахнуло розой от страниц...», 1932). Те «бездонные тайны жизни»71, которые, по словам В. Чивилихина, таятся в живом дереве и, можно сказать, во всей природе, как бы переходят в клюевские образы, аккумулируя в них целительное воздействие на душу человека.

«Целительный» феномен поэзии Клюева – это эстетическое воздействие ее чувственных образов, прежде всего цвета и света: «голубизна», «синева», «синь» и эмоционально близкий им «туман» (не городской). «Синеют дымно перелески...» («Любви начало было летом...», 1908); «Даль мутна, речка призрачно-синя...» («Косогоры, низины, болота..., 1911?); «Потемки дупел, синь живая...» («Не в смерть, а в жизнь введи меня...», 1915); «Остались только взгорья, / Ковыль да синь-туман...» (Плачь о Сергее Есенине), «Эка зарь, и голубень и просинь...» (Вечер, 1927).

Примыкают у Клюева к этой «синеве» и «голубизне» почти не встречающиеся у других поэтов «крестьянской куп-ницы» эпитеты драгоценных камней– преимущественно изум-

71 Чивилихин В. По городам и весям. Путешествие в природу. М., 1976. С. 238.

руда и бирюзы, что не может не показаться поначалу странным, поскольку сама по себе цветовая концепция поэта ориентирована совершенно на иной, чуждый всякому культу роскоши идеал. Произведенная Клюевым и Есениным в области русского эпитета революция как раз и заключалась в замене «аристократического» эталона красоты – «крестьянским», на что в свое время обратил внимание исследователь: «Сравнить солому с ризой могли только Есенин и Клюев. Солома в своей естественной красоте не уступает фресковой живописи. Под солнцем она блестит и переливается, как золото. Ржаное золото дороже парчовой ризы»11. И, действительно, поразителен в «избяной», «деревенской» неисчерпаемости клюевский цветовой эпитет: «пестрядинная волна», «щаное», «пшеничное», «сермяжное» солнце. Особенно богаты подобными определениями обозначения частей суток: «сенокосные зори», «житные сивые зори», «маковый закат». Этой крестьянской и природной цветописью запечатлевается и облик человека: «губы маковые», «желтее зимнего льна» (волосы у крестьянских ребятишек), «ячменная нагота» Адама. «Волос – заръ, малина – губы, / В цвет черемухи лицом» (о героине «песни» «На припеке цветик алый...», 1913).

Но вместе с тем значительную роль в цветописи Клюева играют, как отмечалось выше, и эпитеты, образованные от драгоценных камней: «Изумрудно заревая, / Прояснился кругозор...» («Прохожу ночной деревней...– в первом варианте «Лесных былей», 1912); «И пленных небес бирюза / Томится в окне» («Ветхая ставней резьба..., 1910); «Все ведает сердце, и глаз-изумруд / В зеленые неводы ловит» («Древний новгородский ветер...», 1921); «Я не сталь, а хвойный изумруд, I Из березовой коры сосуд, / Налитый густой мужицкой кровью...» («Мы старее стали на пятнадцать...», 1932).

Объяснить это можно, разумеется, не пристрастием поэта к «аристократичности» самих «предметов», а лишь тою концен-трированностью в них зеленого и голубого, в силу которой они

72 Базанов В. Сергей Есенин (Поэзия и мифы) // Творческие взгляды советских писателей. Л., 1987. С. 113.

напоминают цвет живой природы. Изумруд, по определению Плиния, напоминает «чистую зелень морских волн», а его «брат... восхитительный аквамарин», пишет Г. Смит, кажется попавшим «к нам прямо из скрытой в глубинах теплого моря сокровищницы русалок» и «обладает чарами, которые нельзя отрицать» и далее его описание у того же автора сопровождается такими «природными» эпитетами как «глубокий голубовато-зеленый цвет», «разновидность цвета морской волны»73.

У Клюева зеленый, голубой и синий цвета драгоценных камней – еще и символ источника красоты и поэзии. В кратком предисловии к последнему сборнику стихов «Изба и поле» он поясняет: «Знак истинной поэзии – бирюза. Чем старее она, тем глубже ее голубо-зеленые омуты». Следует отметить, что образы «любимого цвета» и камня Клюев также (подобно образам снеди) включает в мозаику своего указанного выше «автопортрета» (из записей 1919 года), высказываясь, что первый – «нежно-синий», а второй – сапфир. И опять же природное очарование, «восхитительная окраска» этого камня отмечается и в специальной литературе: это – «великолепный чистый синий», «глубокий васильковый цвет» (Г. Смит). У Клюева он присутствует в образах «василькового утра» («В васильковое утро белее рубаха...», 1919), вплетенного «в бороду сумерек» василька (Мать-Суббота), в «автопортретном» признании: «Василек – цветок мой».

Знаменательно, что все это глубоко соответствует астрологии поэта, родившегося под знаком Весов с его темно-голубым цветом и драгоценными камнями – как раз изумрудом и сапфиром. Поразительно при этом и другое: назвав «своим цветком» василек, он в том же «автопортрете» добавляет: «Флейта – моя музыка». Разумеется, этот древнейший музыкальный инструмент не мог не импонировать Клюеву – ценителю старины – и пастушеским происхождением, и мягкой глубиной звука. Но дело еще и в том, что сам этот звук, если использовать утверждение проникнувшего в тайны зву

73 Смит Г. Драгоценные камни. М., 1980. С. 317.

ко– и цветообраза В. Кандинского, оказывается соответствующим клюевской голубизне и синеве: «В музыкальном изображении светло-синее подобно звуку флейты...»74 И в целом вся эта гамма соответствует цвету глаз поэта: «Оттого в глазах моих просинь, / Что я сын Великих озер» (Поэту Сергию Есенину). Б. Н. Кравченко вспоминает, что цвет глаз поэта, когда он впервые увидел его в 1929 г., был «бледно-голубым» 75.

В итоге можно сказать, что, перерастая пределы природного, эстетического и даже астрологического, «любимый цвет» Клюева достигает глубокого философского смысла, поскольку, по словам В. Кандинского, «чем глубже становится синее, тем больше оно зовет человека к бесконечному»76. К постижению неведомых глубин человеческого духа направлена и вся поэзия Клюева.

Не меньше впечатляет она и своим «золотом» как цветом природы. Впрочем, близким ему, то есть с тем же природным, отрадно-теплым, «солнечным» знаком выступает у него и образ янтаря: «Вечер нижет янтарные четки, / Красит золотом треснувший свод» («Я молился бы лику заката...», 1912); «Как лещ наживку ловят ели / Луча янтарного иглу...» («Зима изгрызла бок у стога»..., 1914—1916).

Созвучно природе воздействуют стихи Клюева и своим фоническим строем, в котором нередко можно расслышать ее «голос»: «Как пробудившиеся речки / Бурлят на талых валунах...» («Набух, оттаял лед на речке..., 1912); «У сосен сторожки вершины...» («Осинник гулче, ельник глуше...», 1913) «Прослезилася смородина, / Травный слушая псалом» («Пашни буры, межи зелены...», 1914); «Легкозвоннее пташек /Ветровой голосок» («Облиняла буренка...», 1915); «А мне от елового гула / Нет мочи ни ночью, ни днем» (Вешний Никола, 1915—1917). Название первой книги сти

74 Кандинский В. О духовном в искусстве (Живопись). Л., 1989. С. 41.

75 Кравченко Б. «Через мою жизнь» // Наше наследие. 1991. № 1. С. 121.

76 Кандинский В. О духовном в искусстве. С. 40.

хов Клюева «Сосен перезвон» в этом отношении знаменательно для всей его поэзии.

Выражению не диссонанса и трагедии в природе, а неколебимой гармонии в ней служит в целом поэзия Клюева. Словно бы не допуская мысли о возможном нарушении извечного хода природы, поэт как раз и сгущает вмененный в свое время ему в вину образ ее охранительной дремучесги, непроницаемости, неуязвимости первозданной силы (лес, вода, туман), как бы спасающей приютившегося под ее покровом человека от зла: «Окутала сизая муть / Реку и на отмели лодку» («Не весела нынче весна...», 1913); «Спят за омежками риги, / Роща – пристанище мглы» («Теплятся звезды-лучинки...», 1913); «...вод дремучая дремъ... / Над избою кресты бла-госенных вершин...» («От сутемок до звезд и от звезд до зари...», 1914—1916).

Любить и ценить самое для человека насущное и высокое – чего, казалось бы, естественнее и проще. Однако Клюев в утверждении этой истины был сподоблен судьбой стать подлинным пророком и мучеником и оставить в итоге по себе поэзию, разумеется, в силу этого далекую от того, чтобы быть исчерпанной губительным для нее веком «потрясенного сердца», в котором сам он жил.

Александр Михайлов

СТИХОТВОРЕНИЯ

СТИХОТВОРЕНИЯ

1

Не сбылись радужные грезы,

Поблекли юности цветы;

Остались мне одни лишь слезы

И о былом одни мечты.

Погибли юные стремленья,

Все идеалы красоты,

И тщетно жду их возрожденья

Среди житейской суеты.

В лесу густом, под сводом неба

Отрадней было бы мне жить,

Чем меж людей, лишь ради хлеба

Оковы рабские носить.

Мне нужно вновь переродиться,

Чтоб жить, как все, – среди страстей.

Я не могу душой сродниться

С содомской злобою людей.

Светила мудрости, науки,

Вы разрешите мне вопрос:

Когда окончатся все муки

И на земле не будет слез?

Когда наступит день отрадный,

Не будет литься больше кровь,

И в нашу жизнь, как свет лампадный,

Прольется чистая любовь?

<1904>

2

Широко необъятное поле,

А за ним чуть синеющий лес!

Я опять на просторе, на воле

И любуюсь красою небес.

В этом царстве зеленом природы

Не увидишь рыданий и слез;

Только в редкие дни непогоды

Ветер стонет меж сучьев берез.

Не найдешь здесь душой пресыщенной

Пьяных оргий, продажной любви,

Не увидишь толпы развращенной

С затаенным проклятьем в груди.

Здесь иной мир – покоя, отрады,

Нет с)'етных волнений души;

Жизнь тиха здесь, как пламя лампады,

Не колеблемой ветром в тиши.

<1904>

3. Проснись!

Проснись, проснись!.. Минула ночь,

Исчезли пенные туманы,

И на прохладные поляны,

На изумрудные леса

Глядят с улыбкой небеса...

Проснись! Усталость превозмочь

Ты должен в праздник воскресенья,

В великий праздник обновленья —

Из сердца злобу вырвать прочь!..

<1905>

4

«Безответным рабом

Я в могилу сойду,

Под сосновым крестом

Свою долю найду».

Эту песню певал

Мой страдалец-отец

И по смерть завещал

Допевать мне конец.

Но не стоном отцов

Моя песнь прозвучит,

А раскатом громов

Над землей пролетит.

Не безгласным рабом,

Проклиная житье,

А свободным орлом

Допою я ее.

<7905>

5

Где вы, порывы кипучие,

Чувств безграничный простор,

Речи проклятия жгучие,

Гневный насилью укор?

Где вы, невинные, чистые,

Смелые духом борцы,

Родины звезды лучистые,

Доли народной певцы?

Родина, кровью облитая,

Ждет вас, как светлого дня,

Тьмою кромешной покрытая,

Ждет не дождется огня!

Этот огонь очистительный

Факел свободы зажжет

Голос земли убедительный —

Всёвыносящий народ.

<1905>

6

Слушайте песню простую,

Скорбную песню мою!

Песню про долю родную

Вам я сейчас пропою.

Старые песни и были,

Старых гусляров напев

Люди давно позабыли,

Новых сложить не успев.

Песни про старые годы

Стыдно теперь распевать,

Новые песни свободы

Надобно миром слагать!

Давние кары насилья

Гибнут, как призраки мглы,

Вырастив мощные крылья,

Мы не рабы, а орлы!

Вот вам запевка простая,

Новый живой пересказ,

Песня свободы святая,

Новая песня для вас!

7. Народное горе

Пронеслась над родимою нивой

Полоса градов&я стеной,

Пала на землю спутанной гривой

Рать-кормилица с болью тупой,

Пала на землю, с грязью смешалась,

Золотистей вольней не шумит...

Пахарь бедный!.. Тебе лишь осталось

За труды – горечь слез и обид!

Заколачивай окна избушки

И иди побираться с семьей

Далеко от своей деревушки,

От полей и землицы родной.

С малолетства знакомые краски:

Пахарь – нищий и дети, и мать,

В тщетных поисках хлеба и ласки,

В города убегают страдать...

Сердце кровью горячей облилось,

Поневоле житье проклянешь:

Ты куда, наша доля, сокрылась?

Где ты, русское счастье, живешь?

<1905>

8. Гимн свободе

Друг друга обнимем в сегодняшний день,

Забудем былые невзгоды,

Ушли без возврата в могильную сень

Враги животворной свободы.

Сегодняшний день без копья и меча

Сразил их полки-легионы;

Народная сбь'глась святая мечта,

Услышаны тяжкие стоны.

День радости светлой! Надежды живой!

Надежды на лучшую долю!

Насилия сорван покров вековой,

И просится сердце на волю.

На волю! на волю! В волшебную даль!

В обитель свободного счастья!..

Исчезни навеки, злодейка-печаль!

Исчезни, кошмар самовластья!

Мы новою жизнью теперь заживем —

С бесстрашием ринемся к битве;

Мы новые песни свободе споем —

И новые сложим молитвы.

<1905>

9. Пусть я в лаптях

Пусть я в лаптях, в сермяге серой,

В рубахе грубой, пестрядной,

Но я живу с глубокой верой

В иную жизнь, в удел иной!

Века насилья и невзгоды,

Всевластье злобных палачей

Желанье пылкое свободы

Не умертвят в груди моей!

Наперекор закону века,

Что к свету путь загородил,

Себя считать за человека

Я не забыл! Я не забыл!

10. Мужик

Только станет светать – на работу

Мужичок торопливо идет,

Про свою вековую заботу

Песню скорбную тихо поет:

«Эх ты, жизнь наша, долюшка злая,

Безответный удел мужика,

Ты откуда явилась лихая,

Подневольная жизнь батрака?

Эх ты, поле, родимое поле,

Что я кровью своею полил,

Если б был я на радостной воле, —

Я б тебя еще больше любил!

Да отрезаны соколу крылья,

Загорожены к свету пути,

Цепью тяжкого злого насилья

Силы скованы в мощной груди!»

Только станет светать – за рекою

Песню жалобно кто-то поет,

И звучит эта песня тоскою

И кому-то проклятия шлет.

<1905>

И

Плещут холодные волны,

Стонут и плачут навзрыд,

Гневным отчаяньем полны,

Бьются о серый гранит.

С шумом назад отступают,

Белою пеной вскипев,

Скалы их горя не знают,

Им непонятен их гнев.

Знает лишь вечер кручину

Бездны зыбучей морской, —

Мертвым сегодня в пучину

Брошен матрос молодой.

Был он свободный душою,

Крепко отчизну любил,

Братской замучен рукою,

Сном непробудным почил.

Стихло безумное горе,

Умерло сердце в груди,

Тяжко вздымается море,

Бурю суля впереди.

Бьются у берега шлюпки,

Стонут сирены во мгле,

Белые волны-голубки

Стаей несутся к земле,

Шлют берегам укоризны

В песне немолчной своей...

Много у бедной отчизны

Павших невинно детей!

1905?

12

Холодное, как смерть, равниной бездыханной

Болото мертвое раскинулось кругом,

Пугая робкий взор безбрежностью туманной,

Зловещее в своем молчанье ледяном.

Болото курится, как дымное кадило,

Безгласное, как труп, как камень мостовой.

Дитя моей любви, не для тебя ль могилу

Готовит здесь судьба незримою рукой?!

Избушка ветхая на выселке угрюмом

Тебя, изгнанницу святую, приютит,

И старый бор печально-строгим шумом

В глухую ночь невольно усыпит.

Но чуть рассвет затеплится над бором,

Прокрякает чирок в надводном тростнике, —

Болото мертвое немеренным простором

Тебе напомнит вновь о смерти и тоске.

<1907>

13. Казарма

Казарма мрачная с промерзшими стенами,

С недвижной полутьмой зияющих углов,

Где зреют злые сны осенними ночами

Под хриплый перезвон недремлющих часов, —

Во сне и наяву встает из-за тумана

Руиной мрачною из пропасти она,

Как остров дикарей на глади океана,

Полна зловещих чар и ужасов полна.

Казарма дикая, подобная острогу,

Кровавою мечтой мне в душу залегла,

Ей молодость моя, как некоему богу,

Вечерней жертвою принесена была.

И часто в тишине полночи бездыханной

Мерещится мне въявь военных плацев гладь,

Глухой раскат шагов и рокот барабанный —

Губительный сигнал: идти и убивать.

Но рядом клик другой, могучее сторицей,

Рассеивая сны, доносится из тьмы:

«Сто раз убей себя, но не живи убийцей,

Несчастное дитя казармы и тюрьмы!»

<1907>

14

Горниста смолк рожок... Угрюмые солдаты

На нары твердые ложатся в тесный ряд.

Казарма, как сундук, волшебствами заклятый,

Смолкает, хороня живой, дышащий клад.

И сны, вампиры-сны, к людскому изголовью

Стекаются в тиши незримою толпой,

Румяня бледность щек пылающею кровью,

Под тиканье часов сменяясь чередой.

Казарма спит в бреду, но сон ее опасен,

Как перед бурей тишь зловещая реки, —

Гремучий динамит для подвигов припасен,

Для мести без конца отточены штыки.

Чуть только над землей, предтечею рассвета,

Поднимется с низин редеющий туман —

Взовьется в небеса сигнальная ракета,

К восстанью позовет условный барабан.

<1907>

15

Вот и лето прошло, пуст заброшенный сад,

На дорогу открыта калитка,

Из поблекшей травы сквозь сырой листопад

Сиротливо глядит маргаритка.

Чьих-то маленьких ног на дорожке следы

И обрывки письма у крокета,

На скамье позабытый букет резеды —

Это память угасшего лета.

Были грезы и сны, и порывы ума,

Сгибло всё под дыханьем ненастья.

Позабытый букет да обрывки письма

Нам с тобою остались от счастья.

<1907>

16

Я поведаю миру былину,

Про кручину недавний рассказ.

Мне хотелось бы спеть про кручину,

Чтоб катилися слезы из глаз.

Много в небе лазурно-бездонном

Светлых звезд и лучистых планет, —

Много горюшка в сердце народном

Накопилось за тысячу лет!

Сколько листьев в осенние ночи

Перелетные вихри сорвут, —

Столько слез материнские очи

На Руси неповеданно льют!

И не столько скалистых порогов

Громоздится в надречной дали,

Сколько высится мрачных острогов

По раздолью родимой земли!

Ты пропойся про горюшко наше,

Ладословная песня, звончей;

Степь от солнца вольнее и краше, —

От запевки душа удалей.

Кабы птицей душа очутилась,

Буйнокрылою чайкой морской,

Не с надрывным бы стоном кружилась

Над рокочущей гневно волной.

Кабы молодцу шапка повыше, —

Мглистей ночи казалася б бровь...

Чайка-песня бьет крыльями тише

Там, где трупы, застенки и кровь.

17

Мы любим только то, чему названья нет,

Что, как полунамек, загадочностью мучит:

Отлеты журавлей, в природе ряд примет

Того, что прозревать неведомое учит.

Немолчный жизни звон, как в лабиринте стен,

В пустыне наших душ бездомным эхом бродит;

А время, как корабль под плеск попутных пен,

Плывет и берегов желанных не находит.

И обращаем мы глаза свои с тоской

К Минувшего Земле – не видя стран грядущих...

В старинных зеркалах живет красавиц рой,

Но смерти виден лик в их омутах зовущих.

<1907>

18. Немая любовь

Поведай мне, дитя с безбрежными глазами,

С пучиною волос и мраками ресниц,

Не песня ль моря ты, где, вея парусами,

Несутся корабли при всполохах зарниц?

Увы! Созвучий мир, сиянья радуг полный,

Орлиных клекотов и сини берегов,

Постичь не в силах ты душой слепорожденной,

Как в рифмах уловить певучий гул валов.

Ты только взором жжешь, как знойная пустыня,

Далекая стиха прибоям грозовым,

В песчанности твоей затерянный отныне

Я сфинксом становлюсь, жестоким и немым.

19

Ночью дождливою, ночью осеннею,

В хмурую, жуткую тьму,

Полем, проселком, глухою деревнею

Страшно идти одному.

Поле, как море, недвижно-застывшее,

Нет ему имени, прозвища нет.

Лужи заплывшие, ветлы поникшие

Кажут пути незнакомого след.

Выйдешь к селенью, так родственно-близкому,

Тихо, как в склепе забытом, окрест.

Изредка, звякая, по мосту низкому

Мерно проедет казачий разъезд.

За угол спрячешься тенью пугливою,

Слышишь, как мать за стеной говорит:

«Спи, мое дитятко, ночью дождливою

Только нечистая сила не спит.

По мосту едет толпою суровою,

Звякает, ропщет дозором во мгле,

Где она ступит, там каплей багровою,

Кровью останется след на земле».

Снова всё тихо... С надеждой упорною,

Брови нахмуря, глядишь на восток,

Ждешь, не сверкнет ли за тьмою бездонною

Первых лучей золотой огонек.

Вместе с зарею пойдешь стороною,

Беглый преступник, как серая тень, —

Полем, проселком, опушкой лесною —

Дальше от зорких, чужих деревень.

<1907>

20

Темной ночью сердцу больно

Одинокому грустить,

Ах, нельзя ему невольно

Горе кровное забыть!

Молод я и телом зноен,

Бел, как пена на реке,

За себя всегда спокоен,

Силу чувствуя в руке.

Без руля направлю лодку,

Как стрелу, через реку,

Знают все по околотку

Перевозчика Луку.

Но сегодня сердце ноет,

Ночь несчастная темна.

И, вздымаясь, тяжко стонет

Водяная глубина.

В диком споре – на просторе —

Волны дышат тяжело...

Не народное ли горе

В зыбь речную залегло?

Не таит ли век косматый

В тяжком плеске без конца

Стон замученного брата

И убитого отца?

И не сыну ль на чужбину

В край изгнанья и болот,

Материнскую кручину

Мутной пеною несет?

На заре утихнут грозы,

Смолкнут, ласково-легки,

Из заречья к перевозу

Соберутся мужики.

Всё, что волны говорили,

Разбиваясь и шумя,

Как дела кровавой были,

Передам мирянам я.

Расскажу, как сердцу больно

Одинокому грустить,

Жить на свете подневольно

И врагу не отомстить.

21

Рота за ротой проходят полки —

Конница, пушки, пехота;

Кажутся сетью блестящей штыки,

Кровью – погон позолота.

Трубы торжественно маршем старинным

Дух утомленный обманно бодрят,

Мимо острога по улицам длинным

Роты к вокзалам спешат.

Там наготове, окутаны паром,

Чудищем черным стоят поезда,

Веет с полян отдаленным пожаром,

Словно за ними горят города,

Словно за гранью полян одичалых

Гений возмездья сигналы зажег...

Взводы шагают, зовет запоздалых

Жалкой свирелью горниста рожок.

Эхом ответным свистят паровозы,

Дробных шагов заглушая молву,

Сбылись ночные зловещие грезы,

Сбылись кровавые сны наяву.

Скоро по лону полей торопливо

Воинский поезд промчится, гремя,

Заяц метнется в кусты боязливо,

В встречной деревне заплачет дитя.

<1907>

22. На часах

На часах у стен тюремных,

У окованных ворот,

Скучно в думах неизбежных

Ночь унылая идет.

Вдалеке волшебный город,

Весь сияющий в огнях,

Здесь же плит гранитных холод

Да засовы на дверях.

Острый месяц в тучах тонет,

Как обломок палаша;

В каждом камне, мнится, стонет

Заключенная душа.

Стонут, бьются души в узах

В безучастной тишине,

Все в рабочих синих блузах,

Земляки по крови мне.

Закипает в сердце глухо

Яд пережитых обид...

Мать родимая старуха,

Мнится, в сумраке стоит,

К ранцу жалобно и тупо

Припадает головой...

Одиночки, как уступы,

Громоздятся надо мной.

Словно глаз лукаво-грубый,

За спиной блестит ружье,

И не знаю я – кому бы

Горе высказать свое.

Жизнь безвинно-молодую

Загубить в рассвете жаль, —

Неотступно песню злую

За спиною шепчет сталь.

Шелестит зловеще дуло:

«Не корись лихой судьбе.

На исходе караула

В сердце выстрели себе

И умри бездумно молод,

Тяготенье кончи дней...»

За тюрьмой волшебный город

Светит тысячью огней,

И огни, как бриллианты,

Блёсток радужных поток...

Бьют унылые куранты

Череды унылой срок.

<1907>

23. Прогулка

Двор, как дно огромной бочки,

Как замкнутое кольцо;

За решеткой одиночки

Чье-то бледное лицо,

Темной кофточки полоски,

Как ударов давних след,

И девической прически

В полумраке силуэт.

После памятной прогулки,

Образ светлый и родной,

В келье каменной и гулкой

Буду грезить я тобой.

Вспомню вечер безмятежный,

В бликах радужных балкон

И поющий скрипкой нежной

За оградой граммофон,

Светлокрашеную шлюпку,

Вёсел мерную молву,

Рядом девушку-голубку —

Белый призрак наяву...

Я всё тот же – мощи жаркой

Не сломил тяжелый свод...

Выйди, белая русалка,

К лодке, дремлющей у вод!

Поплывем мы... Сон нелепый!

Двор, как ямы мрачной дно,

За окном глухого склепа

И зловеще и темно.

<1907>

24

За лебединой белой долей

И по-лебяжьему светла,

От васильковых меж и поля

Ты в город каменный пришла.

Гуляешь ночью до рассвета,

А днем усталая сидишь

И перья смятого берета

Иглой неловкою чинишь.

Такая хрупко-испитая,

Рассветным кажешься ты днем,

Непостижимая, святая, —

Небес отмечена перстом.

Наедине, при встрече краткой,

Давая совести отчет,

Тебя вплетаю я украдкой

В видений пестрый хоровод:

Панель... Толпа... И вот картина,

Необычайная чета:

В слезах лобзает Магдалина

Стопы пречистые Христа.

Как ты, раскаяньем объята,

Янтарь рассыпала волос, —

И взором любящего брата

Глядит на грешницу Христос.

<1907, 1911>

25

Осенюсь могильною иконкой,

Накормлю малиновок кутьей

И с клюкой, с дорожною котомкой,

Закачусь в туман вечеровой.

На распутьях дальнего скитанья,

Как пчела медвяную росу,

Соберу певучие сказанья

И тебе, родимый, принесу.

В глубине народной незабытым

Ты живешь, кровавый и святой...

Опаленным, сгибнувшим, убитым,

Всем покой за дверью гробовой.

<190в, 1912>

26

Брату

Под плакучею ракитой

Бледный юноша лежал,

На прогалине открытой

Распростертый умирал.

Кровь лилась из свежей раны

На истоптанный песок.

Оглядеть простор поляны

Взор измученный не мог.

Каркал ворон в выси синей,

Круги ровные чертя.

Умирало над пустыней

Солнце, дали золотя.

Вечер близился к пределу,

Затемнялась неба гладь.

К остывающему телу

Не пришла родная мать,

В вечный путь не снарядила

Дорогого мертвеца,

Кровь багровую не смыла

С просветленного лица.

Только заревом повита,

От заката золотым,

Одинокая ракита

Тихо плакала над ним.

<1908>

27

Любви начало было летом,

Конец – осенним сентябрем.

Ты подошла ко мне с приветом

В наряде девичьи простом, —

Вручила красное яичко

Как символ крови и любви:

Не торопись на север, птичка,

Весну на юге обожди!

Синеют дымно перелески,

Настороженны и немы,

За узорочьем занавески

Не видно тающей зимы.

Но сердце чует: есть туманы,

Движенье смутное лесов,

Неотвратимые обманы

Лилово-сизых вечеров.

О, не лети в туманы пташкой!

Года уйдут в седую мглу —

Ты будешь нищею монашкой

Стоять на паперти в углу.

И, может быть, пройду я мимо,

Такой же нищий и худой...

О, дай мне крылья херувима

Лететь незримо за тобой!

Не обойти тебя приветом

И не раскаяться потом...

Любви начало было летом,

Конец – осенним сентябрем.

Сентябрь 190

82

8Я говорил тебе о Боге,

Непостижимое вещал

И об украшенном чертоге

С тобою вместе тосковал.

Я тосковал о райских кринах,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю