Текст книги "Этногенез 2. Компиляция (СИ)"
Автор книги: Лариса Бортникова
Соавторы: Александр Зорич,Юрий Бурносов,Кирилл Бенедиктов,Сергей Волков,Игорь Пронин,Дмитрий Колодан,Шимун Врочек,Елена Кондратьева,Александра Давыдова,Александр Сальников
Жанр:
Эпическая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 213 (всего у книги 308 страниц)
– Ну вот, – расстроился Рождественский. – Вечно вы так, Иннокентий Львович… Сначала «преопаснейший», я, понимаете ли, с рвением, а тут – Бадмаев. В итоге нажалуется этот друг степей Бадмаеву, Бадмаев – Гришке Распутину, святой старец – сами знаете кому, и мне по шапке.
– Друг степей – это все-таки калмык, Сергей Петрович.
– А не тунгус разве? М-да, не помню уже… Да и один черт – дикое племя. Пас бы своих кобыл, пил кумыс, что его в политику понесло? Надо в самом деле осторожно покопать, откуда взялся, да и монгол ли вообще…
– Так и займитесь, Сергей Петрович.
Ротмистр Рождественский покачал головой и снова открыл папку.
– Ну и рожа, – пробормотал он. – Хорошо, Иннокентий Львович, непременно займусь. Не откладывая, так сказать, в долгий ящик.
* * *
Сверчок завибрировал. Случилось это в не очень подходящий момент: Цуда маялся расстройством желудка и сидел сейчас в нужнике, вспоминая притчу о том, как во время падения замка Арима, на двадцать восьмой день осады, в окрестности внутренней цитадели на дамбе между полями сидел Мицусэ Гэнбэй. Накано Сигэтоси, проходя мимо, спросил у него, почему он сидит в этом месте.
Мицусэ ответил:
– У меня болит живот, и я не могу идти дальше. Я послал свою группу вперед, но она оказалась без предводителя. Пожалуйста, прими на себя командование.
Поскольку об этом рассказал посторонний наблюдатель, Мицусэ был признан трусом, и ему было велено совершить сэппуку.
В древности боль в животе называлась «зелье тщедушных», потому что она приходила внезапно и лишала человека возможности двигаться, заключала притча.
Разобравшись с «зельем тщедушных» и вернувшись в свою маленькую сырую комнатку, Цуда сжал сверчка в руках, так как почувствовал вибрацию на расстоянии. Он не мог понять, что ему делать, пока не услыхал в коридоре:
– Монгол тут у вас проживает… Жамбал-жорж фамилия…
С хозяином дома разговаривал плотный городовой, с шашкой-«селедкой» на поясе. По счастью, хозяин был глухим, как дерево, и у японца выходила за счет этого небольшая фора. Цуда быстро собрал с полки нехитрые вещи, побросал их в саквояж, сунул в карман сверчка, накинул пальто и, отворив окно, с которого посыпалась замазка, выбрался наружу. Этаж был второй, спуститься вниз оказалось несложно, и Цуда, мягко спрыгнув на мостовую, побежал прочь.
Выскочив в проулок, он сразу же наткнулся на еще одного городового, совсем молодого, с конопатой физиономией.
– Ты куда?! – вскричал городовой. – А ну стоять!
– Мало-мало пугалася, – забормотал Цуда, шаря в кармане пальто. – Не ругайса, генерала!
Городовой приосанился и сделал шаг навстречу.
– Китаец, что ли?
– Китайса, китайса, моя бедная китайса, – продолжал бормотать Цуда. В кармане пальто была проделана специальная дыра, чтобы вытащить кинжал, прикрепленный за подкладкой.
– Бумаги какие есть с собой?
Цуда закивал, молниеносно выхватил кинжал сквозь дыру и ударил городового в печень. Тонкий острый клинок легко пробил шинель, мундир, исподнее; Цуда ударил еще и еще раз. Городовой схватился за бок и удивленно спросил:
– Ты что это, брат?!
Потом громко икнул и упал навзничь уже мертвым. Цуда вздохнул, отбросил ненужный более кинжал в сторону и пошел прочь.
Через полтора часа он уже ехал в самом дешевом вагоне поезда, шедшего к западной границе. В кармане лежал заранее запасенный паспорт на имя калмыка Илюмжина Очирова, а собирался Цуда в Германию.
* * *
…Николай Гумилев почувствовал сильный удар в грудь, который отшвырнул его на Менелика. Негус поймал юношу и удержал его своими сильными руками. Солдаты-ашкеры тем временем бросились к жирному фитаурари и схватили его, выбив револьвер и собираясь прикончить копьями, но Бакабиль протестующе закричал.
Гумилев судорожно пытался вдохнуть. Он ощупывал грудь руками и не мог понять, почему он до сих пор жив и почему у него не идет кровь. Не менее удивлены были поручик Курбанхаджимамедов и негус.
– Вы, юноша, не перестаете меня удивлять, – бормотал поручик. – Приедем в Петербург – непременно к Кюба! Непременно! Познакомлю вас с интереснейшими людьми… и дамы, знаете ли, будут впечатлены…
– Ты мне вдвойне как сын, – говорил негус прочувствованно, качая головой. – Это ли не чудо?! Снова ты спас меня, русский… Ты послан мне свыше, не иначе. Не может быть, чтобы такие вещи происходили случайно!
Гумилев не стал говорить, что Джоти Такле скорее целился именно в него, нежели в Менелика. Да он и говорить-то не мог – лишь хватал воздух ртом, как вытащенная на берег рыба. Курбанхаджимамедов продолжал осматривать рану Гумилева, но не нашел ее, зато обнаружил металлического скорпиона.
– Вот что вас спасло! – заявил он. – Пуля угодила в статуэтку и срикошетила. Поди ж ты, даже отметины не осталось…
Негус осторожно взял у поручика фигурку скорпиона и покрутил в руках, поспешно вернул и спросил Гумилева:
– Где ты взял эту вещь?
– Это подарок… Подарок от человека, которого я случайно спас в Джибути от грабителей… – сумел выдавить из себя Гумилев.
– Это очень странный подарок, – покачал головой Менелик. – Я даже не знаю, добром или злом отплатил тебе спасенный… Впрочем, со временем ты сам это поймешь.
Гумилев с неожиданной для себя поспешностью выхватил у поручика фигурку и сжал в кулаке. При этом он сильно укололся, но продолжал сжимать ее, чувствуя, как кулак наполняется горячей кровью. Скорпион словно бы пульсировал в ней, но от странного ощущения Гумилева отвлек негус. Он велел принести из своей спальни кувшинчик с остатками яда и подал его толстому фитаурари.
– Пей, – велел он властным голосом. – Эйто Легессе погиб, как воин, в бою. Ты недостоин такого, ты пытался отравить меня тайно. Потому – пей. Пусть люди видят, что бывает с теми, кто хочет обмануть негуса негести.
Джоти Такле обвел толпу умоляющим взглядом, потом глубоко вдохнул и принял кувшинчик. Приосанившись, он осушил его одним глотком, тут же схватился за горло и упал. Агония была короткой, на толстых губах выступила розовая пена, глаза закатились…
– Мои враги милосердны, – кивнул негус удовлетворенно. – Вижу, что я бы умер от этого яда быстро.
Потом он повернулся к Гумилеву и сказал с большим сожалением:
– Я не могу взять тебя с собой, хотя и дважды обязан тебе жизнью. Не буду объяснять почему – ты и сам понял. Отправляйся домой, тебе уже есть о чем складывать стихи.
Тяжело ступая, Менелик ушел в свою опочивальню. Курбанхаджимамедов помог Гумилеву подняться и повел его в комнату, где уложил в постель и напоил своим излюбленным шустовским – судя по всему, запасы коньяка у поручика имелись солидные.
– Раз уж негус велел вам ехать домой – возвращайтесь, – сказал он, – а я двинусь далее, к Булатовичу. Когда вернусь в Россию, непременно вас отыщу. И разожмите наконец кулак – эта штука острая, еще поранитесь.
«Я уже поранился», – хотел было сказать Гумилев, но когда разжал кулак, то увидел, что крови на нем нет. Зато металлическая фигурка скорпиона теперь поблескивала в огнях светильников красным, кровавым отблеском.
– Кстати, эти чертовы факелы все так меняют… Мне только что показалось, что у вас, юноша, глаза стали разного цвета – совсем как у той красотки в меблированных комнатах, – сказал поручик.
Гумилев ничего ему не ответил.
Глава восьмаяПутешествие из Петербурга в Харар
Чем ближе к экватору, тем сильнее тоска. В Абиссинии я выходил ночью из палатки, садился на песок, вспоминал Царское, Петербург, северное небо, и мне становилось страшно, вдруг я умру здесь от лихорадки и никогда больше всего этого не увижу.
Николай Гумилев
– А часто ли вам встречались львы?
– А гиены в самом деле весьма опасны?
– А что вы делали, когда на вас нападали абиссинские дикари?
Вопросы сыпались на Гумилева, словно из рога изобилия.
Это был декабрь 1912 года, а сидел Николай Гумилев в помещении Петербургского университета, и собравшиеся донимали его вопросами, будучи наслышаны об африканских путешествиях.
– Львы в Абиссинии вовсе не бродят по улицам, как почему-то принято думать, – терпеливо и устало объяснял Гумилев. – Чтобы увидеть льва, его нужно искать неделями, поехав в отдаленные провинции. Что касаемо гиен, то они весьма трусливы, едят в основном падаль, и если вдруг решатся напасть на крупное животное, то разве что с большого голода и собравшись в стаю. Людей они и подавно не трогают, боятся оружия.
– А дикари, дикари?! Что же дикари?! – напомнил всклокоченный студент, видимо, обчитавшийся лишку статей про путешествия Стенли и Ливингстона.
– Дикарей как таковых в Абиссинии довольно мало, потому что все племена живут цивилизованно, как и подобает приличным людям, соблюдают все существующие законы, а возникшие споры стараются решать судебным порядком. А уж чтобы напасть на проезжающих путников – этого им и во сне не приснится.
Всклокоченный неприлично фыркнул. Видимо, из беллетристики он знал о нравах и обычаях абиссинцев значительно больше, нежели Гумилев, неоднократно разделявший с ними трапезу и спавший под одним одеялом.
Ответы явно не устраивали и остальных собравшихся, и Гумилев печально подумал, что разрушать легенды значительно труднее, чем их создавать.
За минувшие с последней гумилевской экспедиции в Африку годы произошло множество событий – великих и незаметных, забавных и печальных. К главнейшим из них, несомненно, следовало отнести смерть отца и скорую после того – что делать, коли так вышло – женитьбу на Ане Горенко. Разумеется, про Фатин он ей ничего не рассказал…
После свадьбы молодые уехали в Париж, а осенью того же 1910 года, устав терпеть многочисленные обиды со стороны Анечки, или Аники, как он ее теперь называл, Гумилев предпринял новое путешествие в Африку, побывав на этот раз в самых малодоступных местах Абиссинии. И в тот же год, столь богатый на разное, вышла третья книга стихов Гумилева, наконец-то принесшая ему широкую известность – «Жемчуга».
А совсем недавно родился сын Левушка.
Гумилев часто думал над этим рождением новой жизни, в котором он принял самое непосредственное участие, и признавался себе, что не понимает до сих пор, что с этим делать.
Он любил сына – просто не знал, как его любить. К тому же его жена, Аника, начинала казаться ему чужой. Слишком чужой с ее монашески строгим лицом, серыми неулыбчивыми глазами, со стихами, которые он ценил, но которые давно уже были явно не о нем и вдохновлены не им…
Ахматова чаще молчала, чем говорила, и к сыну относилась ровно так же, как к мужу – почти никак. Может быть, именно поэтому Гумилев стал уделять еще больше внимания творчеству и внутрилитературным интригам и скандалам. Хотя и здесь не обошлось без Ахматовой: именно она вместе с Гумилевым, Мандельштамом, Городецким, Зенкевичем и Нарбутом числилась в основателях нового и весьма спорного литературного течения под названием «акмеизм».
…Его вывел из задумчивости бархатный голос профессора Жебелева, поинтересовавшегося:
– А что бы вам, батенька, не пойти с рассказом о своем путешествии в Академию наук? Я готов оказать содействие. Возможно, вам и денег на очередную экспедицию выделят, и с организацией помогут… Не так уж много, знаете ли, желающих. А у вас уже и опыт, и связи кое-какие.
Гумилев сразу же представил себе громадное белое здание с внутренними дворами, лестницами, переулками, целую крепость, охраняющую официальную науку от внешнего мира. Служители с галунами допытываются, кого именно он хочет видеть, а окончательным ответом становится то, что Академия не интересуется частными работами.
– Разве у Академии мало своих исследователей? – нерешительно спросил Гумилев. – Не дадут ли мне от ворот поворот?
– Сразу видно господина литератора, – заулыбался профессор. – Литераторы от века привыкли смотреть на академиков, как на своих исконных врагов. Погодите, чтобы вы не беспокоились, я вам напишу рекомендательное письмо…
С означенным рекомендательным письмом в руках Гумилев и оказался в приемной одного из вершителей академических судеб.
* * *
С тех пор прошло еще пять месяцев. За это время Гумилев если и не сделался в Академии своим, то как минимум обнаружил там множество единомышленников. Ученые были народ необычный в своих увлечениях, но чрезвычайно привлекательный, доброжелательный и благосклонный.
Однако не все, что было задумано, удавалось. Мечта Гумилева пройти с юга на север опасную Данакильскую пустыню, лежащую между Абиссинией и Красным морем, исследовать нижнее течение реки Гаваша и навестить обитавшие там неизвестные и загадочные племена оказалась несбыточной: маршрут не был принят Академией. Предложение Гумилева академики сочли чересчур дорогим. Он примирился с отказом и представил другой маршрут, принятый после некоторых обсуждений Музеем антропологии и этнографии при императорской Академии наук.
Теперь Гумилев со своей экспедицией должен был отправиться в порт Джибути в Баб-эль-Мандебском проливе, оттуда двинуться по железной дороге к Харару, а потом – своим ходом – на юг в область, лежащую между Сомалийским полуостровом и озерами Рудольфа и Маргариты.
Он планировал охватить максимальный район для исследований, делать фотографические снимки, собирать этнографические и зоологические коллекции, записывать народные песни и легенды – в общем, устроить самую настоящую экспедицию, а не частное путешествие.
Впрочем, экспедицией называть гумилевское предприятие было слишком громко – с собою он взял только девятнадцатилетнего Коленьку Сверчкова, своего родственника, который недавно как раз окончил Царскосельскую Николаевскую гимназию – ту самую, где когда-то учился и сам Гумилев. С Коленькой они всегда дружили, и родичи смеялись, что «Коля маленький» – словно адъютант при «Коле большом». Куда ж было без него и в Африку?
Приготовления к путешествию обернулись месяцем упорного труда. Надо было достать палатку, ружья, седла, вьюки, удостоверения, рекомендательные письма и прочее. Соответственно Гумилев практически не мог уделять должного внимания семье – Ане и полугодовалому Левушке. Он так умаялся, что накануне отъезда весь день лежал в жару, говоря Сверчкову:
– Право, приготовления к путешествию труднее самого путешествия…
«Коля маленький» соглашался с ним, возясь со своим фотографическим аппаратом и волнуясь в глубине души, что дядюшка не выздоровеет и экспедицию, не дай бог, придется отложить.
Иногда Сверчков учил абиссинский, упорно повторяя:
– «Ато» – «господин»… «Гета» – тоже «господин»… «Аурарис» – «носорог»… «Гумаре» – «бегемот»… «Азо» – крокодил…
– Ой ю гут! – по-абиссински удивлялся Гумилев. – А как сказать «господин крокодил»?
– Ато азо, – с гордостью изрекал Коленька, и оба смеялись.
…Добравшись поездом до Одессы, сутки они пробыли там, после чего вышли в море на пароходе Добровольного флота «Тамбов».
Дельфины дружными стаями мчались за пароходом, то обгоняя его, то отставая, и временами, как бы в безудержном припадке веселья, подскакивали, показывая лоснящиеся мокрые спины. Теперь Гумилев уже не испытывал к ним смешанного с боязнью отвращения, как во времена своего первого плавания. Все было забыто, жизнь разворачивалась в совершенно ином свете, хотя отношения с Анной – некогда столь желанные – могли бы складываться и лучше… А теперь он оставил ее воспитывать маленького сына, а сам отправился в путешествие, далекое и опасное.
А что, если он не вернется?
А что, если вернется, а его никто не ждет?!
Так думал Гумилев, глядя на ночное море. В руке он держал свой талисман – металлического скорпиона, с которым никогда не расставался и который никому, даже Анне, не показывал.
Взял он его и сходя на берег в Константинополе. Гумилев всегда любил этот город с его декоративной красотой Босфора, заливами, кишащими лодками, с которых веселые турки скалили зубы, с домами, лепящимися по прибрежным склонам, окруженными кипарисами и цветущей сиренью, с зубцами и башнями старинных крепостей. Даже солнце Константинополя было светлым и не жгучим.
Как только бросили якорь, Гумилев и Сверчков сели в турецкую лодчонку и отправились на берег, не пренебрегая обычным в Босфоре удовольствием попасть в волну, оставляемую проходящим пароходом, и бешено покачаться в течение нескольких секунд.
В Галате, греческой части города, куда они пристали, царило обычное оживление. Но, как только они перешли широкий деревянный мост, переброшенный через Золотой Рог, и очутились в Стамбуле, то есть турецкой части, их тут же поразила необычная тишина и запустение. Многие магазины были заперты, кафе пусты, на улицах встречались почти исключительно старики и дети. Затем они прошли в Айя-Софию[47]47
Айя-София – греческое название Собора Святой Софии – Премудрости Божией, бывшего патриаршего православного собора; всемирно известный памятник византийского зодчества, символ «золотого века» Византии. Располагался в центре Константинополя рядом с императорским дворцом (в настоящее время это исторический центр Стамбула, район Султанахмет)
[Закрыть] – на окружающем ее тенистом дворе играли полуголые дети, а несколько оборванных и грязных дервишей, сидя у стены, были погружены в созерцание.
Против обыкновения, не было видно ни одного европейца. Гумилев откинул повешенную в дверях циновку, и они вошли в прохладный, полутемный коридор, окружающий храм. Мрачный сторож надел на них кожаные туфли, чтобы ноги не осквернили святыни этого места.
Мягкие ковры заглушали шаги, на стенах еще видны были тени ангелов, кое-как замазанных вандалами-турками после захвата Константинополя. Откуда-то возник маленький седой турок в зеленой чалме. Долго и упорно бродил вокруг них – должно быть, следил, чтобы с посетителей не соскочили туфли, а потом вдруг бросился показывать зарубку на стене.
– Ее сделал своим мечом султан Магомет! – пояснил старикашка с благоговением.
Коленька потрогал небольшую с виду зарубку и шепнул Гумилеву:
– Небось сам перочинным ножичком расковырял, а теперь выдумывает!
Гумилев хмыкнул.
Старикашка же увлек их далее, размахивая руками и патетически восклицая:
– А вот – след руки султана Магомета, омоченной в крови!
След был трудноразличим и напоминал скорее пятно, которое оставляют после себя нерадивые маляры, если схватятся вдруг за покрашенное.
– А это – стена, куда вошел священник Святой Софии со святыми дарами, когда турки захватили город. Говорят, он и по сей день читает там молитвы, которые можно слышать, если приложить к стене ухо, – поведал старикашка-турок и замер в ожидании, планируя, видимо, получить немного денег за разрешение приложить уши и послушать.
Коленька, однако, обошел стену по дуге, как если бы боялся, что оттуда вдруг выскочит священник со своими святыми дарами. Гумилев же мудро дал турку несколько монет, но лишь для того, чтобы тот отстал. Старикашка не обиделся и тут же куда-то убрался в поисках новых жертв.
В Константинополе на «Тамбове» появился еще один пассажир, турецкий консул Мозар-бей, только что назначенный в Харар. Он оказался компанейским человеком, и Гумилев с Коленькой часто беседовали с ним о литературе и о политике. Со скуки они сочиняли наполеоновские прожекты – предложить, например, турецкому правительству послать инструкторов на Сомалийский полуостров, чтобы устроить иррегулярное войско из тамошних мусульман, которое усмирит вечно бунтующих арабов Йемена, тем более что турки почти не переносят аравийской жары. Мозар-бей брался претворить эти прожекты в жизнь, во что все трое, конечно же, не верили.
Времени для прожектерства хватало: в Константинополе была холера, и по прибытии в Порт-Саид пассажирам строго-настрого запретили сходить на берег. Поэтому, получив провизию, «Тамбов» двинулся в Суэцкий канал, а там бросил якорь перед Джиддой. Но и здесь полюбоваться достопримечательностями не представилось возможным: в Джидде свирепствовала чума.
– Они тут, верно, скоро все перемрут, – опасливо заметил Коленька Сверчков. – Что ни город, то эпидемия.
Гумилев ничего не отвечал, глядя на волны и думая, что же происходит сейчас в России, как же там Аня и Левушка… Еще он думал о Джибути, лелея тайный план непременно навестить там Фатин.
Сверчков понял, что его спутник и кумир сейчас умом очень далеко отсюда, и осторожно отошел в сторонку, где расположился в шезлонге всегда готовый к беседе Мозар-бей.
* * *
Что же происходит в России?
Об этом думал и Владимир Ульянов-Ленин, сидя в небольшой кондитерской за чашкой какао с эклерами. Из-за болезни Крупской им пришлось покинуть уютную деревню Белый Дунаец вблизи польского климатического курорта Закопане и отправиться в швейцарский Берн. Тут жил знаменитый хирург Кохер, лауреат Нобелевской премии в области физиологии и медицины за работы по хирургическому лечению щитовидной железы – а у Крупской были проблемы именно с этой железой, то, что называлось базедовой болезнью.
Услуги Кохера стоили, конечно же, весьма дорого, но в деньгах Ленин стеснен не был – попросил «Правду» переслать причитающийся ему гонорар, да и грех экономить на здоровье. Поэтому он уговорил Крупскую отправиться в Берн и теперь сидел и думал, правильно ли поступил.
В Белый Дунаец они приезжали тоже из-за болезни супруги. Деревушка помещалась на высоте около семисот метров над уровнем моря, и имелись надежды на целебные свойства горного воздуха. Однако многие пугали Ленина, что болезнь можно запустить, и вот – уговорили. Да и горный воздух не помогал: болезнь на нeрвной пoчве, три недели лечили электричеством – без толку, все по-прежнему: и пученье глаз, и вздутие шеи, и сердцебиение, все симптомы базедовой болезни.
Но Кохер – хирург, думал Владимир Ильич. Хирурги любят резать, а операция аpхиопасна и архисомнительна. Он попросил живущего в Берне Шкловского навести справки насчет мирового светила – когда принимает Кохер, когда он уедет на лето и как придется устраиваться в Берне, в лечебницe (и очень ли дорогой) или как-то иначе…
И вот они уже несколько дней в Берне. Как и думал Ленин, Кохер тянул с приемом. «Капризник он. Знаменитость и ломается. Здешние знающие врачи архихвалят его и обещают полный успех. Подождем», – писал Ленин матери в Россию. Но все же Кохер наконец принял Надежду Константиновну и поместил в своей клинике на Фрейбург-штрассе. По полдня Ленин сидел теперь у нее в палате, а другую половину ходил по библиотекам, где перечитал целый ряд медицинских книг по базедовой болезни и еще больше испугался за жену.
И вот вчера состоялась операция. Прошла удачно, хотя длилась около трех часов и без наркоза; Крупская перенесла ее мужественно. И все бы хорошо, но сегодняшнее посещение испугало Ленина – у жены был сильнейший жар, она бредила, никого не узнавала… Врач выставил Ленина на улицу и велел заглядывать вечером. Но вечера еще нужно было дождаться…
Допив какао и обтерев салфеткой пальцы, Ленин поднялся и вдруг увидел в углу человека, который запомнился ему еще с Выборга – монгольского социал-демократа, который высказал целый ряд мудрых суждений, совпадавших с ленинскими, а потом куда-то запропал. Ленин решительно подошел к нему и сказал:
– Если не ошибаюсь, мы знакомы, товарищ… простите, запамятовал…
– На данный момент – Очиров, – любезно произнес монгол. – Садитесь, товарищ Ленин.
Перед монголом стояли стакан с минеральной водой и блюдечко, на котором лежал едва начатый кусочек вишневого торта «Цугер Киршторт».
– Какими судьбами в Берне? – спросил Ленин. – Возможно, вы стеснены в средствах? Я с радостью угощу вас обедом.
– Нет-нет, я привык довольствоваться малым. Благодарю вас, – сказал монгол. Ленин заметил, что по-русски тот говорит уже практически без акцента. Прилежный и умный человек, такие нужны партии.
– Но вы не сказали, что делаете в Швейцарии. Хотя если это какой-то архиважный секрет…
– Вовсе нет. Меня пытались арестовать, видимо, какая-то чистка… Я не стал долго ждать, сбежал от жандармов и сразу же уехал, пока не объявили в розыск – благо документы были заблаговременно готовы.
– И как же вы сбежали?
– Они попросту растяпы, к тому же за мной приехали нижние чины. Наверное, надеялись, что тихий монгол сдастся без сопротивления. Я, к слову сказать, особенно и не сопротивлялся. Правда, одного все же пришлось убить.
– Вы… вы застрелили его?
– Нет, лишний шум был бы ни к чему. К тому же я обращаюсь с холодным оружием значительно лучше, чем с огнестрельным. У нас издавна заведено с детства учить мальчиков пользоваться кинжалом, саблей и мечом, а револьверы и ружья, как вы понимаете, появились позже и были доступны далеко не всем. Поэтому я убил его кинжалом. Ударил в печень, это очень важный орган, и его повреждение гарантированно выводит человека из сражения. И, скорее всего, он в любом случае умрет. Этот несчастный жандарм умер сразу.
Монгол сказал об этом очень спокойно, и Ленин тут же подумал, а смог бы он убить человека – пусть даже жандарма! – оказавшись в подобной ситуации? Наверное, нет… Но подходящие слова для ответа монголу – вернее, Очирову – нашлись сразу же.
– И верно! А чего вы хотите? – воскликнул Ленин. – Возможна ли гуманность в такой небывало свирепой драке? Какой мерой измерять количество необходимых и лишних ударов в этой драке? Где тут место мягкосердечию и великодушию? Мы что же, не должны, не вправе бороться, сопротивляться? Ну, извините, мы не дурачки. Мы знаем: то, чего мы хотим, никто не может сделать, кроме нас. И никакие жандармы не смогут нас остановить.
Очиров согласно покивал, съел микроскопический кусочек «Цугер Киршторта», зацепив его серебряной ложечкой, и скромно поинтересовался:
– А вы, товарищ Ленин? Вы здесь, верно, по партийным делам? Я, признаться, совсем недавно из Германии, здесь пока ни с кем не связался… В России уже несколько лет не был, хотя по газетам стараюсь собирать всю возможную информацию о том, что там происходит.
Ленин коротко и печально рассказал, что привело его в Берн. Очиров посочувствовал и предложил:
– Может быть, я смогу помочь вашей супруге? Я вообще-то знаток народной медицины. Я не взялся бы сделать саму операцию, ни в коем случае, но такие вещи, как жар, недомогание, бред…
– Состояние после операции архитяжелое, я не думаю, что господин Кохер позволит вам проводить какие-то осмотры. Да и врачебная этика не позволяет. Как я скажу ему, что привел другого врача в его лечебницу? Будет неописуемый скандал, особенно если учесть, что господин Кохер – не простой медик, а Нобелевский лауреат, всемирная величина…
– …Я же не врач, – перебил монгол. – Я просто знаю кое-что о лечении, чего явно не может знать этот Кохер. А осмотр как таковой мне не требуется – так что я вполне могу сойти за друга семьи. Впрочем, если я кажусь назойливым…
– Нет-нет, конечно же, сегодня или завтра! – поспешно сказал Ленин. – Я думаю, Наденька не будет против.
«Если она еще жива», – подумал он.
* * *
Оставив Коленьку в отеле, чем тот был крайне недоволен и разобижен, Гумилев поспешил в «Меблированные комнаты для одиноких мужчин мадемуазель Парментье». Он полагал, что не вспомнит дороги и спросит ее у кого-то из прохожих, но ноги словно несли сами. Через четверть часа блужданий по улочкам Джибути Гумилев уже входил в гостиную, где все оказалось совершенно по-прежнему: диваны, картины на стенах, столик с граммофоном, и даже валялась рядом с ним Le Figaro, словно поручик Курбанхаджимамедов только что бросил газету, собираясь уйти. Только из граммофона чуть слышно доносился голос великого Карузо, а не Вяльцевой: он пел что-то из «Арлезианки».
Мадемаузель Парментье также ничуть не изменилась, разве что чуть погрузнела и оплыла. Разумеется, Гумилева она не помнила и никак не могла помнить – сколько их, путешественников, торговцев, военных и прочих прошло через эту гостиную – но встретила радушно. Тут же появилось вино, и женщина осведомилась:
– Вам угодно общество девушки? Двух? Трех? С недавних пор у нас есть и красивые юноши, мы стараемся во всем соответствовать европейской моде…
– Нет-нет, – торопливо сказал Гумилев, – я ищу конкретную девушку. Ее зовут Фатин.
– Фатин?! – мадемуазель Парментье задумалась. – Ах, Фатин!!! Но ее очень давно здесь нет.
– Что с ней случилось?! – встревожился Гумилев.
– Ничего страшного. То, что обычно случается с девушками. Она забеременела и вынуждена была уехать, оставив работу. Я очень, очень жалела – Фатин была одной из моих лучших девушек. Но, может быть, вам подойдет другая? Я сейчас позову всех, и вы сможете выбрать…
– Нет, благодарю вас, – покачал головой Гумилев и вручил мадемуазель несколько франков за пустое беспокойство. – Но… еще одно – как давно это случилось?
– Погодите, я постараюсь припомнить, – Парментье закатила глаза. – Это было… это было… Да, пять лет назад!
– Пять лет. Значит, пять лет… А куда она уехала?!
– Я не могу вам сказать, потому что не знаю.
– Благодарю… – повторил Гумилев и покинул гостиную.
Он сбежал по ступеням и остановился посреди кривой улочки в совершенной растерянности.
Пять лет назад.
Они с поручиком Курбанхаджимамедовым были здесь как раз пять лет назад…
Неужели Фатин забеременела от него?! И у него и здесь есть ребенок?! Но нет, мало ли клиентов у девушки в подобном заведении… Гумилев всячески отгонял от себя эти мысли, приводил сам себе весомейшие аргументы, но все равно в голове вертелось: «Сын… или дочь…»
Однако узнать все в точности не представлялось никакой возможности. Печальный, Гумилев вернулся домой, был крайне холоден с ни в чем не повинным Коленькой и рано лег спать, с головою накрывшись одеялом.
…Было еще темно, когда толстый и хромой слуга-араб со свечой обошел комнаты отеля в Джибути, безжалостно будя уезжающих в Дире-Дауа. Еще сонные, но довольные утренним холодком, таким приятным после слепящей жары полудней, Гумилев и Коленька отправились на вокзал; их вещи заранее отвезли туда в ручной тележке, и Коленька волновался, что их украдут, но совсем даже не украли.
Билеты во второй класс они купили без труда.
– Все европейцы обычно тут и ездят, – объяснял Гумилев Коленьке, входя в довольно скромного вида и содержания вагон. – Третий класс предназначен исключительно для туземцев, а в первом, который вдвое дороже и нисколько не лучше второго, обыкновенно ездят только члены дипломатических миссий и немногие немецкие снобы. То есть бездельники.
– Но шестьдесят два франка, однако…
– Не слишком дешево за десять часов пути, но это все же колониальная железная дорога, а не Московско-Виндаво-Рыбинская.
Примечательным было и то, что паровоз, пыхтящий впереди, носил громкое имя «Слон». На соседних путях стояли «Буйвол» и «Сильный», причем выглядели все три довольно плачевно, в чем путешественники смогли убедиться уже через несколько километров: на подъеме поезд замедлил ход, и два негра шли впереди него, посыпая песком мокрые от дождя рельсы.
– В самом деле, не Виндаво-Рыбинская, – ворчал Коленька. – Пешком, верно, мы бы добрались быстрее. А еще «Слон», прости, господи…
С обочины на поезд с любопытством таращились два шакала – Гумилев тут же пояснил, что эти твари всегда ходят парами. С не меньшим любопытством смотрели на поезд сомалийцы и данакили, хотя к железной дороге могли бы уже и привыкнуть. На маленьких станциях голые черные ребятишки протягивали к вагонам ручонки и заунывно тянули самое популярное на всем Востоке слово:








