Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 54 страниц)
Глава 87
Перестрелка
Мой разговор с папой на следующий день после этого я потом долго называл про себя «перестрелкой в коррале O.K.». Этот разговор произошел в квартире Морри Эббота в «Апрельском доме». Конечно, не только не было никакой перестрелки, но даже голоса никто не повысил, да с папой в этом никогда не было необходимости. Но это было решающее столкновение, приведшее к быстрой развязке. Вот что произошло.
План, который я разработал, гуляя накануне по Центральному парку, заключался в том, чтобы сказать папе, что я собираюсь обручиться с Бобби, но пока не жениться – по крайней мере, до поры до времени. Потому что, как я собирался разъяснить, мне нужно очень серьезно поработать перед юридическим факультетом, и Бобби тоже потребуется время, чтобы подготовиться к переходу в иудаизм, и все такое прочее. Если пожениться прямо сейчас, это может очень осложнить дело для нас обоих. Сделав ей предложение, я назвался груздем, и теперь нужно лезть в кузов: это будет заключаться в помолвке. Так я все это и изложил папе, и он выслушал меня, не перебивая.
– Ты уже рассказал обо всем этом своей молодой даме?
– Нет, я хотел сперва поговорить с тобой.
– Большое спасибо тебе за это.
Затем он подробно расспросил меня о Бобби: о ее семье, религиозных взглядах, образовании, работе и так далее, и я честно на все ответил. Воспринимая Бобби папиными глазами, я начал понимать, что ее религия была всего лишь вершиной айсберга, больше всего бросающейся в глаза, а суть была в том, что Исроэлке завел себе красивую девушку без роду и племени, почти без образования и не очень умную; все это, конечно, я и раньше знал, но я знал также нежность, красоту и любовь. Я надеялся, что папа это поймет – ведь он же, в конце концов, был мужчиной.
– Исроэлке, сначала ты сказал мне, что все это не очень серьезно, – проговорил он наконец. – Ты говорил мне это снова и снова.
– Да, говорил.
– А потом ты сказал, что с этим покончено.
– Знаю.
– А теперь ты говоришь, что хочешь на ней жениться. – Да.
– Аитохен? – спросил папа.
Аитохен – это очень емкое идишное слово, заимствованное из иврита и вмещающее в себе тысячи лет еврейского опыта. Это можно перевести как «Как же это может быть?», или «Как это понять?», или «Чего ради?», или «Какого рожна?», или даже в качестве удивленного просторечного «Черт возьми!». Все это – разные оттенки слова аитохен. Одним этим словом папа со смешком нашел со мной общий язык.
Я постарался как можно понятнее объяснить ему, что произошло. Я рассказал, как Бобби меня любит, какая у нее практическая сметка, как она привязана к своей матери и из кожи вон лезет, чтобы в кризисные годы заработать ей и себе на жизнь. Я доказывал, что, при моем-то образовании, я не могу придавать тому, что она не еврейка, такое же значение, какое придают они с мамой. А какое еще образование я мог получить в Америке? Идея «Зейде» сделать меня илуем – сама по себе достаточно отжившая свой век – была с самого начала обречена на провал. Я американец, я живу в Америке, и я влюбился в красивую американку. Я пытался с ней порвать, но не сумел, и вот – пришло время поставить точку. Что ж делать? Чему быть, того не миновать.
Папа смотрел на меня озадаченно, и я чувствовал, что он не удовлетворен.
– Ты уже, кажется, знаком с ней довольно давно? – спросил он, когда я закончил свои разглагольствования. – Два года?
– Чуть больше.
– Ты говоришь, ты с ней порвал и снова сошелся?
– Два раза.
– А теперь что случилось? Вы поссорились? Она поставила тебе ультиматум?
– Нет, ничего подобного.
Пауза. Когда папа о чем-то напряженно думал, он всегда начинал расхаживать взад и вперед; и я до сих пор делаю то же самое. Он встал и, заложив руки за спину, стал ходить по комнате.
– После разрыва, пока вы с ней не встречались, у нее были другие мужчины?
– Да.
– Это тебя не смущает?
Удар в солнечное сплетение: человек, который лично знаком с Эйнштейном.
– Нет… не смущает.
– А она действительно хочет перейти в иудаизм?
Здесь он копнул еще глубже.
Зеленая шляпка Бобби на галерее для женщин. Бобби озадачена идишистскими словами в моей речи. Бобби ждет меня на другой стороне улицы, напротив синагоги. После этого – мыс Бобби в «Апрельском доме», чуть-чуть отчужденные, сдержанные.
– Она это сделает.
Папа сделал еще несколько шагов, потом остановился и решительно сказал:
– Я тебе вот что скажу. Я никогда не был в Англии, но Дизраэли как-то высказал такое мнение: «Единственная истина – это раса. Другой нет». Он пришел к этому мнению на основании собственного опыта, а он был премьер-министром Англии. Ты должен быть уверен, что ты очень хорошо понимаешь ощущения этой молодой дамы. Не по отношению к тебе. Тебя она любит. Это мы знаем. А по отношению к тому, чтобы стать еврейкой. Это останется с ней до конца ее жизни.
Насколько еще глубже папа копнет?
«Мне нужно научиться делать гефилте фиш, и после этого я выйду за тебя замуж».
«Ты не знаешь, когда нужно уходить, Срулик? Не похоже на человека твоего народа».
«В синагогу мчатся пулей два Абраши, трое Срулей».
День Всех Святых.
Жи-ды! Жи-ды!
– За это я не беспокоюсь.
– Пусть так. – Папа заговорил строгим, деловым тоном. – Скажи мне, пожалуйста, почему ты решил сделать ей предложение именно сейчас? И не увиливай, Исроэлке, скажи правду! Что такое сейчас случилось?
Я ответил ему. Я рассказал, как мы были в гостях у Ли, и как Бобби расплакалась при виде ребенка, и как она держала ребенка на руках. Я попытался объяснить папе, что я при этом чувствовал.
– Понимаю, – сказал папа. – Теперь я, кажется, тебя понимаю. Он помолчал, продолжая ходить взад и вперед. Затем он сел в кресло. Я как живого вижу его сейчас, и я понимаю – возможно, впервые, – что Минскер-Годол и все его выходки состарили папу не меньше, чем другие заботы, которых у него было хоть отбавляй.
– Исроэлке, ты очень плохо обошелся с этой девушкой, – сказал он мне с легкой грустью на своем ясном, выразительном идише. – Ты причинил ей большое горе. Она старше тебя и практичнее, но это не важно. Ты – менш, и поэтому ты не можешь вынести ощущения собственной вины. Это понятно. Но жениться только для того, чтобы не чувствовать себя виноватым, – только для того, чтобы таким образом извиниться перед женщиной за причиненное ей горе, – это не дело. Не дело и для нее, и для тебя. Это – не та основа, на которой можно строить совместную жизнь. Это – ошибка. Но ведь это – главная причина, почему ты хочешь на ней жениться, или это не так?
Минута прозрения.
– Да, это главная причина.
– Как ее зовут?
Если бы я не помнил очень ясно, что он это спросил, я бы об этом не упомянул, настолько это кажется невероятным. Однако в течение двух с лишним лет Бобби была для него всего лишь «девушкой» или «молодой дамой».
– Вайолет, – сказал я; сам не понимаю, почему я не сказал «Бобби».
– Вайолет? Ладно. – Он перешел на английский язык. – Мне кажется, тебе бы следовало ей сказать: «Моя дорогая Вайолет, я сказам, что я хочу на тебе жениться, и я не кривил душой; и раз я это сказал, я это сделаю. Но чем больше я думаю о том, чем это для нас обоих чревато, тем больше я прихожу к выводу, что это было бы ошибкой. Давай все это обсудим, и если ты со мной согласишься, я хочу дать тебе денег. Это – лучшее, что я могу сделать. Это поможет тебе устроить свою жизнь, не очень тревожась о куске хлеба». Ты должен обдумать и сказать ей что-то в этом роде.
– То есть откупиться от нее? – резко сказал я.
– Не передергивай мои слова, – сказал папа, покачав головой. – Мне кажется, она не обидится, Исроэлке, и вовсе не обвинит тебя в том, что ты хочешь от нее откупиться. Она, кажется, практичная девушка; ее это, может быть, и огорчит, но в то же время она почувствует облегчение. Стать евреем – это в наши дни не такая уж выгодная сделка, поверь мне.
Мы все говорили и говорили – до тех пор, пока темнота за окном не сменилась серым цветом раннего утра, но это – главное, что было сказано во время «перестрелки в коррале O.K.».
* * *
Я встретил Бобби у выхода из «Бонуита». Когда мы под руку шли к отелю «Плаза», где собирались пообедать, я сказал:
– Как ты знаешь, я сделал тебе предложение.
– Да, я что-то такое смутно припоминаю.
– Так вот, я очень много об этом думал…
Она замедлила шаг, и я почувствовал, как напряглась ее рука. Только этим она проявила свои чувства, когда поняла – по моим словам или по тону, – что между нами все кончается.
– Да, Дэвид?
– Мы поговорим внутри, – почти прокричал я. На 58-й улице, которую мы переходили, была автомобильная пробка, шоферы гудели как оглашенные, и я сам себя не слышал.
Короче говоря, папа оказался прав по всем пунктам. Бобби освободила меня от моего обещания с чувством некоторого облегчения, хотя и не без горечи. Сначала она сказала, что денег она от меня не хочет: мы были счастливы вместе, и я ничего ей не должен. Но я настаивал, и в конце концов она согласилась на мое предложение. Я решил отдать ей около половины того, что скопил за время работы у Голдхендлера.
– Сказать тебе правду, милый, твоя религия меня действительно немного пугает, – призналась она с жалобной улыбкой, – потому что ты относишься к ней так серьезно. И ты, и вся твоя семья. О, эти глаза! Я тебя люблю, и до тебя у меня ни с кем не было ничего подобного. Может быть, у нас обоих уже никогда такого не будет. Но, пожалуй, все-таки так лучше.
Она сжала мне руки обеими руками и посмотрела на меня теми же сияющими глазами, которые некогда поразили меня, когда она сказала: «Ах ты, демон-искуситель! Как будто ты сам этого не знал. С первой же минуты». Мы сидели в центре ресторана «Плаза», за одним из столов, которые видны отовсюду, но с таким же успехом мы могли бы быть одни на скамейке в Центральном парке.
– И, поверь, я никогда не забуду, что ты сделал мне предложение.
Она лукаво улыбнулась и добавила:
– Дважды.
* * *
В квартире Голдхендлера было хоть шаром покати. Бойд бродил по пустым комнатам, как привидение, если не считать того, что был слышен стук его шагов. Бойд рассказал, что незадолго до того прикатила миссис Фессер с двумя мебельными фургонами и бригадой грузчиков и увезла всю мебель. Почему она имела право это сделать? Видите ли, после смерти Голдхендлера она потребовала, чтобы ей немедленно заплатили полностью все, что ей причиталось: оказывается, во всех ее счетах был такой пункт мелким шрифтом. Конечно, миссис Голдхендлер заплатить не могла, и Фессерша набросилась как коршун и забрала все эти по дешевке купленные вещи.
В кабинете все еще сохранился запах голдхендлеровских сигар. Его письменный стол и вращающееся кресло исчезли, но остались все ящики с картотекой анекдотов и с текстами старых программ. От фессеровского налета уцелели также ковры и пишущие машинки. Мы с Бойдом перевезли все ящики на новую квартиру, которую сняла миссис Голдхендлер. Для нее эти карточки и рукописи были драгоценнейшим сокровищем, хотя без Голдхендлера, без его хитроумия и остроумия это сокровище стоило не дороже, чем бумаги в мусорной корзинке. Ради миссис Голдхендлер Бойд пытался продолжать выполнять сделанные ранее Голдхендлеру заказы, и мы работали то в квартире Морри, то в квартире Сэма, то на новой квартире миссис Голдхендлер, но нам постепенно отказывали то в одной, то в другой программе. Когда заказов совсем не осталось, Сэм улетел куда-то на своем самолете из «Апрельского дома» и засел за учебники по юриспруденции, а Бойд нашел другую работу и начал писать и ставить какую-то сентиментальную мелодраму.
Я хотел бы кончить о Бойде. После смерти Голдхендлера он прожил всего один год. На новой работе он вполне преуспевал, но потом он скоропостижно скончался от закупорки кровеносных сосудов. Я узнал об этом от Карла, с которым я встретился в антракте в каком-то театре. Голдхендлерам о смерти Бойда сообщила его сестра, но почему-то никто из них не смог пойти на похороны. Когда Карл мне об этом рассказал, Бойда уже не было в живых довольно давно. Когда он умер, ему было, должно быть, не больше тридцати лет. Может быть, собаки, тоскующие о своих хозяевах, всегда умирают от закупорки кровеносных сосудов.
Именно Бойд рассказал мне подробности о неожиданной смерти Голдхендлера, когда мы пытались снова наладить работу хохмоделательной фабрики. Голдхендлер скоропостижно скончался утром, когда принимал ванну. Возможно, этому последнему, смертельному инфаркту немало способствовала катастрофа с аляскинскими золотыми приисками: во всяком случае, Бойд был в этом уверен. Голдхендлеры с головой увязли в этом приисковом болоте после того, как, по словам Клебанова, золото там стали добывать как на Клондайке во время золотой лихорадки. Голдхендлер вошел в совет директоров, и он вместе с Клебановым подписал гарантии на большие капиталовложения, которые должен был сделать какой-то синдикат. Неожиданно все лопнуло. Оказалось, что никакого синдиката нет и в помине. Клебанов был обвинен в мошенничестве; он скрылся, и был выписан ордер на его арест. Вкладчики создали специальный комитет, который решил подать на Голдхендлера в суд. Как раз в тот день, когда он умер, он должен был встретиться с членами этого комитета и объяснить им, как он собирается выплатить им четверть миллиона долларов, которые он гарантировал вместе с Клебановым.
Во время моей последней встречи с Бойдом мы вспомнили о деятельности Голдхендлера, которая нам обоим представлялась ярким падением сверкающего метеора. Бойд сказал, что с самого начала основой голдхендлеровского богатства была программа Хенни Хольца, но Голдхендлер потерял ее слишком рано – почти сразу после того, как ом снял спою роскошную квартиру на верхнем этаже небоскреба. Все его отчаянные начинания после этого были всего-навсего хватанием за соломинку в попытке предотвратить крах и сохранить свои хоромы с видом на Центральный парк.
– Может быть, они слишком друг друга любили, – сказал Бойд о Голдхендлере и его жене. – Они хотели подарить друг другу луну с неба. и. честное слово, они ее действительно дарили.
Так говорил Бойд. Может быть, в этом что-то есть. Но, по-моему, дело в том, что Голдхендлер уже был готов к своему долгому отдыху, даже если бы он не терял программ и не было бы клебановской катастрофы. У шефа было большое сердце, но он надорвал его тем, что чересчур ревностно пытался за деньги смешить Америку.
* * *
Голдхендлеры переселились в темную и запушенную, но довольно просторную квартиру на первом этаже старого многоэтажного дома поблизости от Колумбийского университета. Учась на юридическом факультете, я их нередко навешал. Когда я впервые пришел к обеду, миссис Голдхендлер, из уважения ко мне, приготовила лососину. Она заметила, что на похоронах я в память о Голдхендлере прочел молитву.
– Гарри всегда все подмечал, – сказала она. – Вы становитесь религиозным, не так ли? Я сама в это, конечно, не верю, но я уважаю ваши чувства.
Миссис Голдхендлер до сих пор жива; ей уже за семьдесят, но она полна энергии; она работает администратором какой-то больницы в Тусоне. Она больше не вышла замуж. Она была очень симпатичной вдовой – но какой же мужчина мог наследовать Голдхендлеру? Зигмунд стал физиком, а Карл, после того как он долго занимался какими-то темными делами с иностранной валютой, теперь – кто бы мог подумать? – теперь считается видным ученым-византологом. Он регулярно приезжает в Нью-Йорк на ежегодные научные конференции по Византии, и я с ним встречаюсь и узнаю от него о семейных новостях.
А недавно в Вашингтоне побывал сын Карла, двадцатилетний рок-музыкант, и он пришел ко мне попросить совета насчет поездки в Израиль, где он хочет поработать в кибуце. Он сказал, что хочет найти свои корни. Он ни разу в жизни не был в синагоге, он не знает иврита – не знает даже еврейского алфавита. Он даже не имел понятия, что иврит – это язык, на котором говорят в Израиле. Однако я был поражен, насколько – если не считать длинных волос – он похож на суперобложечную фотографию худощавого, изящного молодого новеллиста Гарри Голдхендлера.
Глава 88
Конец
Бобби не подавала о себе вестей целый год.
Первый курс юридического факультета – это не столько процесс приобретения знаний, сколько испытание на прочность, подобно обрезанию в зрелом возрасте у некоторых диких племен. Цель этого испытания – отсеять слабых. Никогда в жизни я еще так много не работал. Учение в колледже, по сравнению с этим, было просто детской игрой. Неделю за неделей, месяц за месяцем я трудился как вол, я был глух и слеп ко всему, кроме очередных учебных заданий и подготовки к экзаменам. Наступил и окончился мюнхенский кризис, Гитлер оккупировал Чехословакию, все больше и больше было разговоров о предстоящей войне, но для меня все это словно происходило на Плутоне. Когда начались летние каникулы, я стал заниматься лишь еще упорнее. В библиотеке посещаемость упала почти до нуля, но я просиживал там с утра до вечера и в июле, и в августе, наверстывая то, что я упустил, пока работал у Голдхендлера.
Бобби позвонила мне в тот день, когда Англия объявила войну Германии. Она хотела поделиться со мной впечатлениями, а заодно дала мне свой новый адрес и номер телефона. Она рассказала, что поступила в труппу, которая репетирует очередной мюзикл, и очень этому радовалась. Я, конечно, пошел на премьеру, а после спектакля мы встретились и вместе поужинали; потом мы встретились еще несколько раз. Я почувствовал, что могу снова поддаться своей прежней хронической слабости, и, чтобы это предотвратить, чуть не женился на Розалинде Гоппенштейн. Вот как это случилось.
В мае 1940 года, как раз когда Гитлер захватил Францию, папа тяжело заболел. Я думаю, он переутомился, собирая аффидевиты, по которым еврейские беженцы из Европы могли приехать в Соединенные Штаты. Множество аффидевитов он подписал сам, а некоторые попросил подписать меня. Папа заверил меня, что когда беженцы с этими аффидевитами приедут в Америку, заботу об их устройстве возьмут на себя еврейские организации, и так оно и было. Я никогда даже не видел тех людей, которых, возможно, спас от смерти тем, что поставил свою подпись на каких-то бумагах. Падение Франции, Бельгии и Нидерландов означало, что железная нацистская дверь 4ахлопнулась перед носом у тысяч беженцев, в том числе у некоторых из тех, кто уже получил папины аффидевиты. В конце мая, в Шавуот, папа попросил меня прочесть «Акдамус», потому что он плохо себя чувствовал. Я ответил, что такой шейгец, как я, недостоин читать «Акдамус». Он сказал, что это не важно: раз я знаю эту молитву, то пусть я ее и прочту.
После этого ко мне подошла Розалинда, она поздравила меня, пожала мне руку и пригласила меня пойти с ней на «Травиату» – благотворительный спектакль в пользу синагоги. Когда я смотрел, как бедная, пожертвовавшая собой куртизанка умирает от туберкулеза под одну из самых чарующих мелодий, какие написал Верди, я с болью в сердце вспоминал Бобби Уэбб. Я начал снова ухаживать за Розалиндой, и ее родители это явно одобряли. Моя летняя работа в юридической конторе оставляла мне довольно много свободного времени. Мы с Розалиндой ходили в театр, ездили верхом и купались в Джонс-Бич. Я даже провел два выходных дня в гостинице, куда Гоппенштейны поехали отдыхать. Раби Гоппенштейн и его линкороподобная супруга, видя меня, расплывались в улыбках. В начале сентября они пригласили меня на субботний ужин, что было редкой честью и явным признаком поощрения, поскольку они ведь были не американцы, а сдержанные европейцы.
В то время международное положение стало чуть более обнадеживающим. Лето ознаменовалось битвой за Англию. Впервые Гитлер получил по зубам. Становилось все вероятнее, что Америка тоже вступит в войну. Пошли разговоры о введении воинской повинности. В припадке патриотизма, не без примеси задней мысли, я отправился на комиссию по призыву в военно-воздушные силы. Грязь, вши и кишащие крысами окопы, описанные в книге «На Западном фронте без перемен», – это было, конечно, не для меня. Я мечтал о голубых просторах, в которых царят герои, летающие на «спит-файрах» и «харрикейнах». Я обнаружил, что у меня есть некоторый шанс попасть в военно-воздушную академию, если я немного подправлю здоровье, подорванное долгими часами работы у Голдхендлера, усилиями Бобби Уэбб, регулярно пропускавшей своего возлюбленного Срулика через мясорубку, и испытанием на прочность на юридическом факультете.
Поэтому я сделал три вещи: я начал заниматься боксом, записался на курсы летчиков-любителей и стал серьезно подумывать о женитьбе на Розалинде Гоппенштейн. Этим я преследовал следующие цели: во-первых, привести себя в боевую форму; во-вторых, вернуться на призывную комиссию не каким-то штафиркой-юристом, а человеком с пилотскими правами; в-третьих, обзавестись честной, добродетельной, красивой еврейской женой, которая сможет ободрять моих родителей, пока я буду сражаться в небесах, и, возможно, даже произведет на свет одного или двух младенцев, дабы в них сохранилась память обо мне, если я обрушусь с неба на землю, объятый пламенем.
Бокс действительно меня закалил, но на летных курсах я отнюдь не преуспел: я так и не дошел до стадии полета без инструктора. Я плохо ощущал высоту – и поэтому выполнял идеальную посадку, когда находился еще в двадцати пяти футах над землей. Так что от идеи стать летчиком пришлось отказаться.
Субботний ужин у Гоппенштейнов начался отлично, и все шло как по маслу до тех пор, пока не подали десерт – розовый пудинг, приготовленный линкороподобной раввиншей. Раби Гоппенштейн, продолжая начатое ранее рассуждение о каком-то тонком нюансе субботней литургии, поддел вилкой кусок пудинга.
– Раби, – резко сказала его жена, прерывая разговор, – пожалуйста, ешь ложкой.
Эта фраза сразу же безошибочно выдала ее немецкое происхождение: она произнесла «пошалуйста» и «лёшкой».
Раби Гоппенштейн улыбнулся мне и ей и заметил, что, в сущности, не имеет большого значения, каким прибором он берет пудинг. В его словах прозвучал мягкий упрек жене за то, что она прервала ученую беседу, и оттенок галльской иронии касательно женских привычек.
– Нет, это имеет значение, – проревела миссис Гоппенштейн, – потому что я приготовила этот пудинг, и я хочу, чтобы ты умел вести себя за ШТОЛОМ и ел ЛЁШКОЙ.
Вдобавок к «лёшке» еще и «штол»! Я взглянул на Розалинду и вдруг заметил, насколько она похожа на свою мать; я заметил также, что Розалинда восприняла этот эпизод как нечто само собой разумеющееся – видимо, обычное дело в этой семье. Раби Гоппенштейн, еще раз иронически улыбнувшись, положил вилку и взял ложку, которой и съел пудинг. Слова «ШТОЛ» и «ЛЁШКА» до сих пор звучат у меня в ушах. До этого я еще размышлял, жениться мне или не жениться на Розалинде – она была приятная и образованная девушка, хотя любви между нами не было, – но в тот момент я понял, что нет, я ни за что на ней не женюсь.
* * *
– Дэвид, я просто не знаю, к кому еще обратиться, – причитала Бобби в телефонную трубку, после того как мы целый год не говорили друг с другом. – Я беременна.
– Бобби! Неужели?
– Милый, не волнуйся, это еще вовсе не конец света; но я хотела бы с тобой поговорить.
Бобби с удовольствием съела весь стандартный обед, который подавали в ресторане Лу Сигэла: куриную печенку, фрикасе из куриных крылышек, суп с фрикадельками, кисло-сладкий язык и бифштекс с чесноком. Она была довольно весела, хотя определенно пополнела. Про отца ребенка она презрительно сказала, что он свинья; она была дура, что с ним связалась, и не хочет больше иметь с ним никакого дела.
– Отличный бифштекс! – заметила она. – Никогда не думала, что кошерная еда может быть такой вкусной. Можно мне выпить еще пива? Так что ты будешь делать в авиации, Дэвид? Кошерных блюд ведь там не подают.
Я только что рассказал ей, что меня приняли на штурманские курсы в военно-воздушную академию, куда я отправлюсь, как только получу диплом юриста.
– Ничего, – сказал я, – как-нибудь вытерплю. Ты уверена, что хочешь рожать?
– Конечно. Делать аборт – это нехорошо. Это грех; а вдобавок, ты же знаешь, как я хотела ребенка – уже много лет хотела. Так я решила, и так и будет. Мама просто молодчина, она со мной полностью согласна.
– Когда ожидаются роды?
– В середине октября.
– Если я могу чем-нибудь помочь, позвони.
– Ничего, я справлюсь; но, во всяком случае, большое спасибо.
Когда я привез Бобби в ее квартиру в Гринвич-Вилледже. миссис Уэбб тепло меня приветствовала, а потом быстро ушла в заднюю комнату, и мне стадо грустно. Я, конечно, не собирался обхаживать женщину, беременную чужим ребенком, но миссис Уэбб, по-видимому, считала, что защитник и покровитель имел право получить все, чего он мог потребовать. Да, фасад благопристойности лежал в руинах. Впрочем, кто знает? Может быть, под остывающим пеплом все еще тлел какой-то живой уголек?
* * *
Только после того как я окончил юридический факультет, я рассказал родителям, что меня приняли в военно-воздушную академию.
– Авиация! Боже правый! – воскликнула мама и стала, расставив руки, кружить по комнате, подражая звуку самолетов. – Брррр! Жжжжжж! Новый Линдберг!
Папа же только внимательно посмотрел на меня, и если в его лице еще оставались какие-то краски, они исчезли, и он стал совсем белый. Чтобы его успокоить, я сказал ему, что, поскольку пилота из меня явно не выйдет, я, возможно, в конце концов получу место в юридической службе ВВС, но пока что меня будут готовить в штурманы.
– Но почему авиация? – спросил папа. – Это же самый опасный род войск.
– Это интереснее, чем мыть полы в казарме, – ответил я.
В прошлом папа не раз говорил, что если будет война, то мытье полов – это все, на что он будет способен.
– Ладно, – сказал он со слабой улыбкой. – Понимаю. Ну ладно, мыть полы оставь мне, а ты только постарайся беречь нашего сына.
Военно-воздушная академия, где я должен был учиться на штурманских курсах, находилась на большой базе ВВС в Луизиане. На курсах я был белой вороной: нью-йоркский еврей, юрист, бывший радиохохмач среди разношерстной толпы добровольцев, большей частью уроженцев глубокого Юга. Там я впервые в жизни был полностью окружен неевреями. Кажется, в большинстве своем они были такие же сумасброды, как я, и я с ними вполне сносно ладил. Было там и несколько евреев, но мы не нашли общего языка, и я с ними не сошелся. Штурманская наука – дело нелегкое, приходилось много летать, но теорию на занятиях я осваивал без особых усилий; зубрежки было куда меньше, чем на юридическом.
В августе, когда я приехал домой в свой первый отпуск, я был поражен тем, насколько сдал папа: он был кожа да кости, с трудом ходил, костюм на нем болтался, как на вешалке. Но он был рад меня видеть; он с интересом расспрашивал меня об авиации и, как всегда, не лез в карман за шутками на идише. Он явно мной гордился, и я скрыл свою озабоченность. Мама утверждала, что он вполне здоров. Я подумал, что если я уговорю его взять отпуск недели на две, это может пойти ему на пользу, и так ему и сказал.
– Это что, военный приказ? – спросил он.
– Именно так, – ответил я. – За непослушание – наряд вне очереди: мыть полы в казарме в течение тридцати дней.
Папа рассмеялся и согласился взять отпуск.
Бобби я в этот приезд не видел, но мы с ней поговорили по телефону. Ее гинеколог беспокоился относительно положения плода и пульсации сердца. Она хотела проконсультироваться с другим врачом. Оказалось, что все стоит гораздо дороже, чем она ожидала, и ее сбережения быстро таяли, но ее мать поступила на работу в кафе, и Бобби надеялась, что она справится. Тем не менее, приехав на базу, я послал ей чек. В ответ я получил от Бобби очень трогательное письмо, в котором она вспоминала о наших отношениях, начиная с первых дней в «Апрельском доме». Я уничтожил это письмо, так же как и многие другие сувениры своей юности, накануне женитьбы на Джен.
Пятнадцатого октября Бобби позвонила.
– Милый, у меня девочка, – сказала она несколько глухим и вялым голосом, должно быть, усталая или сонная. – Ты первым об этом узнаешь. Мама ушла домой в четыре утра, она совсем выбилась из сил.
– Отлично, Бобби! Поздравляю. Как ты себя чувствуешь?
– Я немного смурная от анестезии, но, в общем, все в порядке, и я очень счастлива. Мне таки досталось, но девочка – чудная. И такая большая: девять фунтов! Я только мельком на нее взглянула, и ее сразу же унесли.
Телефон на курсах висел на стене около офицерской столовой: не очень подходящее место для разговора по душам. Мимо все время проходили курсанты, направляясь на завтрак.
– Как только приедешь, обязательно зайди нас навестить, – сказала Бобби. – Правда, она прехорошенькая!
– Конечно, зайду.
Но я так никогда и не увидел ее дочку; а ее я увидел в следующий раз уже после того, как умер папа.
* * *
– С вашим отцом плохо.
Дежурный офицер разбудил меня в три часа ночи. Я пошел к телефону. Ли, запинаясь, сообщила мне, что папу положили в больницу, и врачи думают, что они его выходят, но тем не менее они посоветовали меня вызвать. Я надел свою лейтенантскую форму, думая, что, в случае чего, это поможет мне достать билет. С нашей базы в то утро улетал самолет на военный аэродром под Вашингтоном, и я упросил пилота меня подбросить, а из Вашингтона я обычным рейсом улетел в Нью-Йорк. Военная форма мне таки помогла, особенно когда я сказал кассирше, зачем мне нужно лететь в Нью-Йорк. Мне дали билет на рейс, на который все билеты были уже проданы.
Мама сидела в больничном коридоре около папиной палаты.
– Только не задерживайся у него надолго, – сказала она. – Он знает, что ты должен приехать, и он тебя ждет.
– Как он?
Мама пожала плечами и улыбнулась той особой улыбкой, которая у нее появлялась, когда ей было трудно.
– Врачи дают ему пятьдесят шансов из ста.
Я никогда прежде не видел кислородного прибора. Папа сидел на кровати, опершись на подушки, и из носа у него тянулась трубка к пластмассовому мешку, висевшему над головой. Он повернул ко мне голову. Увидев, что я в военной форме, он улыбнулся и пробормотал:
– От из мейн Исроэлке, дер американер официр!
– Папа, аитохен?
Услышав это слово, он издал смешок. Рядом с ним лежали карандаш и блокнот, в котором он делал какие-то заметки. Каждый день из прачечной приезжала секретарша, которая забирала эти заметки и докладывала папе, как идут дела. Он писал эти заметки до самой смерти.
– Исроэлке, как ты думаешь, – прошептал он на идише, – неужели я стану лейдих-гейер?
Это слова означает, «лентяй», «лежебока», «бездельник» – страшнейший грех для еврея.
– Что ты, папа? Ты? Никогда!
Он кивнул и с усталой улыбкой откинулся на подушки. Потом он протянул ко мне руку, указывая на мою форму, и прошептал: