355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Вук » Внутри, вовне » Текст книги (страница 24)
Внутри, вовне
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:31

Текст книги "Внутри, вовне"


Автор книги: Герман Вук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 54 страниц)

Глава 39
Синие книжечки

– Папа, я хочу поступить в Колумбийский университет, – сказал я отцу в тот вечер. – Если меня примут, я постараюсь раздобыть себе стипендию. Кроме того, можно получить ссуду на обучение.

Мы были с ним вдвоем в гостиной; мама и Ли на кухне мыли посуду. Папа поглядел на меня задумчиво и сказал:

– А что, в иешиве тебе не нравится?

– Мне нравится Талмуд, папа, но я хочу получить университетское образование.

– Ну, что ж, ладно, подавай заявление. Пока все не решится, можешь ничего не говорить «Зейде».

Я уже раньше взял анкету для подачи заявления. Мне осталось лишь ее заполнить и послать.

Под вопросом «Каких авторов вы читали?» было оставлено очень много свободного места. Я мог бы привести вполне внушительный список, но мне захотелось заполнить все это свободное место без остатка. У нас дома была целая полка тоненьких синих книжечек, выпущенных издательством «Холдеман – Джулиус»: их накупила себе для самообразования тетя Фейга. Сейчас эти книжечки мало кто помнит даже из таких стариков, как я. Они продавались в «Вулворте» по пять центов: это были выжимки из книг великих писателей – пастилки знаний, изготовленные таким образом, чтобы их можно было без больших усилий прожевать и проглотить за пятнадцать-двадцать минут. Я эти книжечки прочел чуть ли не все: Платона, Аристотеля, Данте, Спинозу в самом доступном и легко перевариваемом изложении.

Чего же мне еще? И вот я заполнил все свободное место именами чуть ли не всех литературных гениев всех времен и народов, от Конфуция до Канта, от Эсхила до Бернарда Шоу. Такого впечатляющего списка нельзя было увидеть, пожалуй, нигде в мире, разве что высеченным в мраморе на фасаде ка-кой-нибудь солидной библиотеки. Я спросил у Ли, как она думает: что, если я перечислю все эти синенькие книжечки, чтобы показать, какой я начитанный? Она сказала, что – конечно же, почему нет? Ли все время чувствовала себя униженной из-за того, что ей пришлось учиться в колледже Хантера, да к тому же она в тот момент спешила на свидание и не очень-то беспокоилась о том, что выйдет из моего нахальства. Я, впрочем, тоже.

Никогда не забуду, как я ехал от Талмудической академии до Колумбийского университета, когда я отправился туда на собеседование! Это была всего лишь не очень долгая поездка на метро, но поезд метро был для меня ракетой, мчавшейся от планеты к планете, от галактики к галактике, из Внутреннего мира во Внешний. Из забитого людьми бейт-мидраша, наполненного гулом произносимых вслух слов Талмуда, я попал в прославленный американский университете зелеными площадками для игр, широкими газонами и изящными красно-серыми зданиями. Увенчанная куполом библиотека, к которой вела широкая каменная лестница, одна была больше, чем вся наша иешива. Студенты, гулявшие но мощенным кирпичом дорожкам, – изысканные юноши, сплошь гои, изящные девушки, тоже сплошь гойки, все в элегантной одежде, тоже гойской, – казались мне статистами на съемках кинофильма из университетской жизни. Куда ни бросишь взгляд – нигде ни одной ермолки! И «Альма-матер» в виде позолоченной статуи гостеприимно раскрывала свои объятия всем входящим.

Но готова ли она была открыть свои объятия и мне, мальчику из иешивы? Чтобы это узнать, я вошел во внушавшую благоговейный страх библиотеку, где вершителем моей судьбы должен был стать однорукий человек приятной наружности, с круглым лицом, сидевший в небольшом уютном кабинете за письменным столом, на котором лежала моя анкета. Я так никогда и не узнал, где и как он потерял руку: может быть, в рукопашном бою во время войны. Он сразу взял быка за рога.

– Я вижу, вы прочли много хороших книг, мистер Гудкинд.

– Гм, э-э-э, да.

У меня возникло подозрительное ощущение, что все это не к добру. Почему он прежде всего обратил внимание именно на этот вопрос в анкете?

– Аристотель, а? Платон. Фома Аквинский. Бэда Преподобный.

– Гм, да. Кое-что.

– Очень интересно. Что вы читали Платона? Что именно? «Государство»?

– Гм… нет.

– «Симпозий»? «Федон»?

– Мммм…

Попался! Собеседование не длилось еще и минуты, а я уже попал в капкан и извивался в предсмертных корчах. Чистосердечное признание – вот единственное спасение.

– Гм… Видите ли, у нас дома есть эта синенькая книжечка Платона – вы знаете? – вот ее я и прочел.

– А, понимаю! Чосер. Мильтон. Шекспир. Бомонт и Флетчер. Мольер. Ибсен. Чехов. Я вижу, мистер Гудкинд, вы интересуетесь и драматургией – не только философией?

Он вовсе не язвил, он улыбался самой дружеской улыбкой. Он просто спрашивал.

– Гм… Да. Я даже сам играл в самодеятельных спектаклях – в летнем лагере.

– Вот как? В каких же спектаклях?

Несколько обескураженный, я ответил правду, назвав первое заглавие, пришедшее мне в голову:

– «Джерри видит гориллу».

– «Джерри видит гориллу». Как интересно!

Он снова проглядел список, приведенный в моей анкете:

– Паскаль. Гоббс. Монтескье. Спиноза.

Он поднял голову, лицо его оживилось:

– Что вы думаете о Спинозе, мистер Гудкинд?

Сказать, сказать что-нибудь, все, что угодно, только бы увести разговор от этой темы! Я ответил:

– Я с ним не согласен.

– О! Вы с ним не согласны?

– Да. Определенно не согласен.

Однорукий человек кивнул и посмотрел на меня с явным уважением. Я подумал: «Неплохой удар вслепую – не согласиться со Спинозой!»

– С каким же аспектом философии Спинозы вы не согласны, мистер Гудкинд?

– Пожалуй, со всеми.

– С его этикой? С его теорией Бога? Не можете ли вы сказать более конкретно?

– Гм… видите ли, у нас дома есть синенькая книжечка Спинозы, я ее прочел, и я со всем не согласен.

Ладно, хватит подробностей: вам ясна ситуация. Он прошелся по всему моему проклятому списку, по всем авторам, один за другим, каждый раз выжимая из меня признание, что я читал этого автора в виде «синенькой книжечки». Я был сломлен, повергнут в прах. Я уже предвидел, как я проведу еще четыре года в иешиве.

– Виктор Гюго?

А! Вот она, соломинка, за которую может схватиться утопающий.

– Да.

– Тоже синенькая книжечка?

– Нет. «Отверженные».

Он широко открыл глаза:

– Мистер Гудкинд, вы прочли «Отверженных» целиком?

– Да.

– Ну, и что вы можете сказать об этой книге?

И тут я выпалил подлинную бар-мицвенную речь об «Отверженных». Я пересказал этот роман с самого начала: с эпизода с подсвечниками епископа – вплоть до смерти Жана Вальжана, все тысячу двести страниц; я кратко изложил сюжет, охарактеризовал главных героев и пространно объяснил, как Виктор Гюго трактует битву при Ватерлоо. Это было как последний, завершающий удар боксера, который уже был в нокдауне, но сумел рывком подняться на ноги. Однорукий человек с изумлением глядел на меня; когда я кончил и сидел, отдуваясь и покрываясь потом, он быстро сделал на моей анкете какие-то пометки.

– Мистер Гудкинд, – сказал он очень теплым тоном, – вы, как бы это сказать, вы удивительный человек, хотя, может быть, для университета вы еще слишком молоды. Желаю вам всего наилучшего.

Он подал мне свою единственную руку – левую. Я неловко ее пожал и вышел в полном отчаянии.

Поэтому я ничуть не удивился, когда, вскоре после этого, я получил из приемной комиссии Колумбийского университете продолговатый белый конверт и, вскрыв его дрожащими руками, увидел ужасную цифру, выведенную чернилами рядом со словом, напечатанным типографским шрифтом:

«КАТЕГОРИЯ – 4»

Категория 1 означала «принят»; категория 2 – «возможно, принят»; категория 3 – «едва ли может быть принят»; категория 4 – «рекомендуется обдумать другие возможности»; категории 5 и 6 означали полный провал. Итак, мне предстояло «обдумать другие возможности». «Может быть, – подумал я уныло, – может быть, «Зейде» был все-таки прав, и мне следует продолжить свое образование в Иешива-университете? Почему бы и нет? Поступление в нью-йоркский городской колледж, куда подал заявление кузен Гарольд, было бы признанием полной жизненной неудачи. Колумбийский университет меня отвергал, Манхэттен меня отвергал, девушки меня отвергали; но мой дед был моим верным поклонником. Так почему бы мне не остаться в столь знакомом идиш-англоязычном мире?


* * *

Месяца полтора спустя, когда я в один прекрасный день сидел в бейт-мидраше, штудируя со своим напарником последнюю страницу раздела «Как нога», меня вдруг позвали к телефону. Это была мама; голос у нее дрожал.

– Дэви, тебя приняли в Колумбийский университет!

Я стоял в канцелярии иешивы, облокотясь на стол секретарши. Только поэтому я не упал как подкошенный.

– Дэви, ты слышишь? Только что пришло письмо. Я не могла его не вскрыть. Тебя приняли! Приняли в Колумбийский университет!

Глотнув воздуха, я спросил:

– Мама, ты довольна?

– Довольна? Я горжусь, как просто не знаю кто. Я уже позвонила папе. Мы как-нибудь достанем деньги. О, Исроэлке! В Колумбийский университет!

Я уже не стал возвращаться в класс. Я вышел из иешивы. Как раз когда я выходил из дверей, туда входил Штейнбах, и он удивленно поглядел на меня. Я вышел на залитую солнцем улицу, на свежий воздух Америки, и прошел несколько кварталов до небольшого парка; там я сорвал с себя ермолку и, не помня себя от радости, растянулся на траве.

Что мне помогло? Может быть, речь про «Отверженных»? Или просто Господь внял молитвам юноши, который из месяца в месяц зубрил Талмуд, проводя ради этого по четыре часа в день в трамвае? Но не все ли равно? Я был студентом Колумбийского университета! Что бы мне ни помогло, это случилось! Я уже не был неудачником, я уже не был отвергнутым – не был отверженным, я уже не был учащимся иешивы. Никогда еще июньское солнце не светило мне так ярко и трава не пахла так сладко. Через некоторое время я снова надел ермолку и пошел обратно в иешиву; класс уже выглядел и звучал для меня как-то странно – для меня, студента Колумбийского университета. Что-то толкнуло меня подойти к Коцкер-Илую и ему первому сообщать свою новость.

– Твоег о деда это опечалит, – ответил он, – но – с’из нит гевен башерт (это не суждено).

Он подал мне свою мягкую руку, одарил меня своей незабываемой доброй улыбкой и постучал пальцем по своему открытому Талмуду:

– Но к этому ты еще вернешься.

Все знают, кем стал Джуда Ливис. Но где сейчас Коцкер-Илуй? Небось возглавляет какую-нибудь второразрядную иешиву в Иерусалиме, где все еще горит пламя веры.

Когда я сообщил «Зейде» про Колумбийский университет, он пожал плечами и заставил себя улыбнуться.

– С'из нит гевен башерт, – сказал он. – О, если бы ты мог подружиться с Коцкер-Илуем! Но я приехал слишком поздно.

Нет, «Зейде», нет, как раз вовремя.


* * *

– Мне хотелось бы, чтобы ты поехал и Манхэттен и поговорил с мистером Джоном Уортингтоном, – сказал мне папа, когда я, радостный, пришел домой. – Сегодня днем. Тебе уже назначено время приема.

– Для чего?

– Не важно. Поезжай.

Джон Уортингтон был первым в моей жизни христианином, с которым я говорил, что называется, как мужчина с мужчиной. Мне тогда только что стукнуло пятнадцать лет. Уолл-стритовский кабинет мистера Уортингтона казался мне декорацией из фильма, а сам он напоминал киноактера: дородный, в идеально сшитом костюме, чрезвычайно респектабельной наружности, он говорил на очень культурном, изысканном английском языке. Задав мне несколько суровых вопросов, он неожиданно рассмеялся.

– Вы напоминаете мне Илью, – сказал он. – Я уверен, что в Колумбийском университете вы будете делать успехи.

Меня удивило, что он назвал папу Ильей; вне семьи, для своих деловых знакомых он всегда был Алексом. Мистер Уортингтон протянул мне письмо, напечатанное на машинке:

– Ваш отец хотел, чтобы я вам это показал.

Я прочел:

«КОЛУМБИЙСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ

РЕКТОРАТ

Дорогой Джек!

В ответ на Ваш запрос могу вам сообщить, что Израиль Дэвид Гудкинд принят в университет.

Искренне Ваш…»

После этого мистер Уортингтон долго распространялся о моем отце; он сказал, что восхищается Ильей Гудкиндом как человеком и всегда будет стоять за него горой, что бы тот ни задумал. Я, как сейчас, слышу его голос, произносящий имя Илья – слегка покровительственно и в то же время любовно, как это бывает у христиан. А про письмо он больше не сказал ни слова.

А вечером папа сказал мне на идише:

– В первый раз за не знаю уж сколько времени я попросил гоя об услуге, потому что я слышал, что в Колумбийском университете есть какая-то процентная норма для евреев. Ну, Исроэлке, теперь держись: покажи им, какие они были дураки, когда зачислили тебя в четвертую категорию.

Глава 40
Колумбийский университет

Сентябрь 1973 г.

Сегодня, в 9 утра по израильскому времени, позвонила Сандра. Она, видимо, не сообразила, что будит нас в три часа ночи. Я услышал ее голос, звучавший, как в эхо-камере:

– Алло, алло! Это я, Сандра!

После этого разговор почему-то прервался и послышался отбой.

Мы с Джен сидели на кровати, притворяясь друг перед другом, что мы ничуть не волнуемся, и ждали, пока снова раздастся звонок. В последнее время палестинские террористы просто как с цепи сорвались: они взрывали израильские автобусы, бросали гранаты на рынках и тому подобное. Недавно они ворвались в какую-то школу и убили нескольких детей, прежде чем армия взяла школу штурмом, освободила остальных детей и прикончила террористов. И вот в такое-то время наша дочь прохлаждается в Поле Мира – рядом с Газой и Синаем.

Пока телефон зазвонил снова, прошло десять минут – и это были чертовски долгие десять минут. Джен просто вцепилась в трубку. Но нет, ничего не случилось, у Сандры все в порядке. Просто она решила повременить с защитой диплома и остаться пока в Израиле. Она уже позвонила своему заведующему кафедрой в университете, и он сказал: ладно. Она уверила меня, что ни на йоту не изменила своего мнения об Израиле, но у нее сейчас появляется все больше и больше материала для дипломной работы, и она не хочет этого упускать.

Я спросил ее, что она думает о нападении террористов на школу. Она, поколебавшись, сказала, что, судя по всему, большинство убитых детей застрелили солдаты, которые все сделали не так, как надо; и вообще, ничего такого не случилось бы, если бы Израиль отдал обратно оккупированные территории. Я не стал спорить, хотя до того, как Израиль оккупировал эти территории, такие нападения случались куда чаще. Только в те годы Сандра была еще школьницей, она то и дело в кого-то влюблялась, и ей тогда было не до политики. Но в последние годы она стала большим специалистом по международному положению, а на мои взгляды она плевать хотела. Что же до того, что я работаю в штате президента, то она уже не раз и не два намекала, что это, вероятно, преступное умопомешательство. Я поблагодарил ее за то, что она не забывает звонить, и попросил ее передать от меня привет Эйбу Герцу. Она что-то злобно пробормотала и повесила трубку.

Да, мир изменился с тех пор, как я учился в Колумбийском университете. Когда в тридцатых годах Ли отправилась в Палестину, путь в один конец занял у нее целый месяц. А сейчас вам достаточно сесть в самолет «Эль-Аля», там пообедать, почитать книжку, чуть-чуть вздремнуть – и вы уже в Тель-Авиве. Мы беседуем с нашей дочерью, которая на другом краю света, в Святой Стране, так, словно она – рукой подать, у себя в общежитии. Марк Твен описывал Палестину как бесплодную пустыню, где нет ничего, кроме развалин, а теперь там по современным автострадам мчатся табуны машин между апельсиновыми рощами, полями и виноградниками, как в Южной Калифорнии; да Израиль и впрямь начинает даже чересчур напоминать Калифорнию. Иной раз я думаю: кому сейчас может быть интересна вся эта моя писанина про Колумбийский университет сорокалетней давности?

Колумбийский университет сейчас выглядит почти так же, как тогда. На одной стороне Южной лужайки выстроено новое библиотечное здание, да еще один корпус построен там, где были когда-то теннисные корты. Вот, кажется, и все перемены. Исчезли почти все декорации моего детства: Олдэс-стрит, лагерь «Орлиное крыло», прачечная «Голубая мечта», Минская синагога, школа имени Таунсенда Гарриса, – все это исчезло, унесенное ветром, как марктвеновские чернокожие рабы и колесные пароходы на Миссисипи. Но Колумбийский университет стоит, как стоял, и Марк Герц с Питером Куотом все еще остаются частью моей жизни. В прошлом году я пошел в университет, потому что Марк Герц получил почетную степень, и он выступил с речью на церемонии, устроенной на Южной лужайке. Статуя «Альма матер», как всегда, раскрывала свои позолоченные объятья, и я, сидя в одном из задних рядов, чувствовал себя как персонаж из «Машины времени», особенно когда мимо по дорожке семенил студент в ермолке.

Ну, ладно, ближе к делу. Я решил пронестись через Колумбийский университет галопом по Европам – бросить лишь беглый взгляд на мои студенческие годы и двинуться дальше. Совсем пропустить эти годы я не могу. Никоим образом. Ибо что, по-вашему, делал наш Исроэлке, когда ему был двадцать один год и он жил в роскошном номере отеля «Сентрал Парк Саут», и волочился за очаровательной актрисой? Отвечаю: он был сочинителем реприз. Как же случилось, что Минскер-Годол претерпел такую метаморфозу? Отвечаю: а так, что он поступил на работу к Гарри Голдхендлеру, королю реприз. Но почему, ради всего святого, почему это произошло? А потому, что в Колумбийском университете он свел знакомство с Питером Куотом и Марком Герцем.


* * *

Время действия – сентябрь 1930 года, перед началом семестра. Место действия – спортивный зал Колумбийского университета, где на деревянных скамейках рассажены четыреста первокурсников, которые сейчас будут сдавать письменный экзамен для распределения по группам. И вдруг позади себя я слышу слова, произнесенные удивленным и раздраженным баритоном:

– Игнаша! А ты чего здесь делаешь?

Я поворачиваюсь.

Надо мной возвышается и презрительно смотрит на меня сверху вниз – словно Гулливер на нахального лилипута у себя на ладони – не кто иной, как Монро Биберман. Кожа у него на щеках и подбородке отливает синевой: видно, что он бреется два раза в день (да, собственно говоря, он подбривал верхнюю губу уже тогда, когда мы с ним писали в школе рассказ). Одет он точь-в-точь как статист из фильма о студенческой жизни: пиджак и брюки, как положено, разного цвета, синий с красным галстук, белые туфли. Я пока еще едва-едва понимаю, как следует одеваться студенту, но я сразу же осознаю, что Биберман – как картинка в модном журнале, хотя я представления не имею, где такую одежду покупают: ведь не у мистера Майклса же.

– Привет, Монни!

В конце концов, мы теперь оба студенты Колумбийского университета, не так ли? Когда-то я называл его Монро, но для своих приятелей из «Аристы» он всегда был Монни!

– Ну и ну! Так это и вправду ты! Да я этот костюм где угодно узнаю!

Да, конечно, лиловый костюм. Я не обижаюсь. В этом море величественных чужаков мне приятно встретить старого знакомого. И я выпаливаю первое, что мне приходит в голову:

– А я-то думал, что ты поступаешь в Гарвард.

Глаза Бибермана загораются недобрым блеском. Он воспринимает эти слова как ответный удар на выпад о лиловом костюме и отвечает ни к селу ни к городу:

– Какого черта тебя сюда приняли?

Я, в своей дурацкой наивности, воспринимаю его слова как шутку и отвечаю в том же духе:

– А Бог их знает! Вообще-то меня зачислили в четвертую категорию. Наверно, мне по ошибке послали письмо, предназначенное для кого-то другого. Ну, а ты-то как тут оказался, Монни? Разве ты не поступил в Гарвард? Я думал, это уже решено и подписано.

– Я решил, что мне лучше остаться в Нью-Йорке, – огрызается Биберман. – Я был в первой категории.

– Твой брат, наверно, очень огорчился, – говорю я, опять, честное слово, вовсе не желая его обидеть.

Дело в том, что брат Бибермана учится в Гарварде. Монни и сам ездил туда на собеседование и заранее всем раструбил, что он уже принят. При моих словах на лице у Бибермана появляется дракулообразное выражение, как когда-то у Поля Франкенталя. Он круто поворачивается на каблуках, отходит и садится на свое место. Мне приходит в голову, что, может быть, стоит пойти и сесть с ним рядом – все-таки мы из одной школы и должны держаться друг друга, – но около него нет ни одного свободного места.

Видно, в тот момент, когда бедняга Биберман усмотрел в толпе студентов мой лиловый костюм, Колумбийский университет потерял для него всю привлекательность – подобно тому, как когда-то для мамы потеряла свою привлекательность новая квартира на Лонгфелло-авеню, после того как грузчики расплескали там по свеженатертому паркету бабушкину кислую капусту. Я, можно сказать, олицетворял собою для Бибермана тот факт, что его не приняли в Гарвард. В школьные годы Монни был президентом «Аристы» и заместителем редактора «Стадиона» и школьного альманаха. Он жил на Парк-авеню, ниже 96-й улицы. Так почему же он не попал в Гарвард? О, Гарвард – это совсем особенное место. Вот, например, туда только что был принят сын моего двоюродного брата Гарольда – Крис. У Криса – длинные волнистые рыжие волосы до плеч, он занимается парашютным спортом и по два часа в день стоит на голове. Он перепробовал курить любое зелье, какое только есть на свете – кроме, разве что, табака. Он собирается стать детским психиатром и… Но я отвлекаюсь. У меня нет времени на Криса. За кулисами уже ждут выхода на сцену Питер Куот и Марк Герц.


* * *

– Игнаша!

Снова Биберман. Дело происходит два месяца спустя. За это время я его почти не видел. У него явно какие-то неприятности, как, впрочем, и у меня, потому что мы оба не без труда привыкаем к студенческим нагрузкам. Мы находимся в репетиционном зале университетского театра, на четвертом этаже корпуса имени Джона Джея, где сосредоточена вся внеучебная студенческая деятельность. В зале толпятся первокурсники, жаждущие работать в студенческой ежедневной газете «Зритель». Покусывая большую черную трубку, Биберман выпускает облако синего дыма и сноп красных искр и сквозь этот пожар бурчит:

– А ты чего тут делаешь? Ведь в объявлении же сказано, что нужно иметь опыт работы в газете.

– Я редактировал в летнем лагере газету «Маккавейская менора».

Биберман возводит очи горе, отчаявшись пробить мое тупоумие.

В газету принимают нас обоих. Вообще, принимают всех, кто подал заявление. Вскоре мы узнаем почему. Первокурсники в газете служат мальчиками на побегушках: они возят подготовленные материалы в типографию, которая находится на Бауэри, и потом ждут там всю ночь, в трескотне линотипов и фохоте печатных прессов, пока будет напечатан тираж, а потом помогают вывезти его из типографии. Это, доложу вам, работенка! Через месяц число первокурсников на этой работе уменьшается до десяти. Но Биберман остается. Я тоже.

Биберману легче. От типографии он может на метро за двадцать минут доехать до дома. А мне приходится отказываться от ужина и оставаться в Бауэри, где я жую всухомятку сэндвичи с тунцом или фисташковым маслом, потому что я все еще соблюдаю кошер. А если я хочу получить горячий ужин, мне нужно ехать аж в Северный Бронкс и потом снова проделывать долгий путь обратно в типографию, а оттуда на рассвете снова тащиться домой в Пелэм, чтобы прихватить там несколько часов сна.

Так чего же ради я лезу из кожи вон? Ну, хотя бы уже потому, что ночная работа мне нравится. Мне нравится запах типографской краски. Я уже начинаю курить. Мне нравится чувствовать сначала усталость, а потом новый прилив сил – второе дыхание, – когда я в два часа ночи подкрепляюсь чашкой кофе с куском пирога (на свином сале? надеюсь, что нет). Светает, за грязными окнами черный цвет сменяется серым. Из печатного цеха приносят тираж «Зрителя», с заголовками, которые я придумал, со страницами, которые я вместе с ночным редактором смакетировал, и с надписью жирным шрифтом на первой странице: «Помощник ночного редактора этого номера – И. Дэвид Гудкинд». Это ли не достаточная награда за труды?

Но главная причина, почему я продолжаю работать в газете, – совсем другая. Это – «В час досуга», ежедневная юмористическая страничка, смесь анекдотов и шуточных стихов, которую попеременно готовят два редактора, подписывающиеся псевдонимами: Железная Маска и П. Д. К. Чуть ли не с первого дня мое внимание в списке сотрудников газеты привлекло имя Питера Куота. Не может быть двух человек по имени Питер Куот. Так, стало быть, этот старый греховодник из лагеря «Орлиное крыло» стал редактором одного из отделов «Зрителя»! Он-то, должно быть, и скрывается под инициалами П. Д. К., и я живу надеждой, что этот великий писатель припомнит меня и отметит.

В один прекрасный момент я замечаю его, когда он, в синем комбинезоне, сидит в углу за пишущей машинкой, предназначенной для редакторов отделов. Я не дерзаю отвлекать гения от творческой работы, но я сижу за метранпажевским столом, когда он сдает мне свою колонку.

– Привет! – говорю я нервно, принимая от него желтые листы. – Я Дэви Гудкинд.

Питер Куот взглядывает на меня так, как будто я сказал что-то нестерпимо наглое, идиотское и отвратительное. Затем он надевает пальто и уходит. Должно быть, мое имя ему ничего не напомнило.

Железная Маска – это студент предпоследнего курса по имени Марк Герц. Я впервые встречаюсь с ним только в середине семестра. Войдя в редакцию, я замечаю за редакторским столом какого-то незнакомца. Он беспрерывно курит, у него круглое лицо, коротко остриженные каштановые волосы, тонкие, плотно сжатые губы и холодный взгляд. Работая над своей статьей, я поглядываю на него. Он быстро черкает какие-то страницы синим карандашом и кладет их на поднос для набора.

– Спасибо, Марк, – говорит ночной редактор.

Он просматривает подготовленные страницы и прыскает, а Железная Маска встает, надевает очень поношенное суконное пальто и закуривает очередную сигарету. Я пялюсь на него во все глаза, а он бросает на меня быстрый равнодушный взгляд и затягивается сигаретой. Затем он уходит, а я сижу за машинкой, и у меня почему-то сильно колотится сердце.


* * *

Оглянуться не успеваю, как подходит к концу первый курс. Я, конечно, кое-чему выучиваюсь: Платон, Аристотель, Спиноза, Мильтон, Данте, Джон Стюарт Милль, Торстейн Веблен – и никаких синих книжечек, а сплошь толстенные фолианты; и еще зоология, психология, тригонометрия, французская драма и Бог ведает, что еще. Но это все – дело десятое. Главное для меня – это «В час досуга».

И железная Маска, и П.Д.К. готовы брать в этот раздел любые хорошие материалы. Я состязаюсь с Биберманом: у кого первого примут стихотворение. Наконец-то я понял, что Биберман объявил мне войну. Что ж, как колумбийский первокурсник я всего лишь смущенный бронксовский еврей, пытающийся пробраться в переднюю Внешнего Мира; но в поединке с Монро Биберманом я готов к бою. Пусть он рано или поздно поймет, что его соперник – не кто иной, как Минскер-Годол!

Мне, конечно, нужно выбрать себе псевдоним. Сначала я хочу – в стиле Марка Герца, который эксплуатнул Дюма, – назвать себя Д’Артаньяном. Нет, это слишком в лоб. Может быть – Виконт де Бражелон? И тут-то, в порыве вдохновения, меня вдруг озаряет: Виконт де Браж. До сих пор, когда я бываю в Колумбийском университете на вечерах встречи, каждый раз кто-нибудь, уже лысый и с порядочным брюшком, нет-нет да и окликнет меня: «Привет, виконт!» – а кто поостроумнее, иногда добавит: «Comment ça va!»

Собственно говоря, сперва состязание начинает выигрывать Биберман: у него первого принимают какую-то шестистрочную эпиграмму, подписанную инициалами М. Б. – никакой фантазии! – про возлюбленную, которая оказывается коровой. Я в дежурство и того и другого редактора прикноп-ливаю свои стихи к доске объявлений. Питер Куот, бегло проглядев мои творения, бросает их в корзину для бумаг. А мои стихи, попавшие в руки Герца, вообще бесследно исчезают. В один прекрасный день в редакционную комнату входит Железная Маска собственной персоной; он выглядит очень усталым и потрепанным; на нем старая шляпа в пятнах от пота и поношенное суконное пальто с чересчур короткими рукавами. Он снимает с доски мое стихотворение и читает его. Наверно, мой взгляд его буквально обжигает, потому что сквозь комнату, набитую людьми, он направляется прямо ко мне:

– Это ты Виконт де Браж?

– Да.

– Неплохо! Продолжай в том же духе.

Через неделю я прорываюсь на его юмористическую страничку с балладой – традиционной французской формой стихотворения из четырех строф, с очень сложной рифмовкой. Боже, что я чувствую, когда открываю «Зрителя» и вижу там свое стихотворение, занимающее чуть ли не полполосы, за подписью Виконт де Браж! А через неделю Куот принимает от меня стихотворение в форме рондо. Начинается жизнь!

На следующий день, войдя в комнату и видя Куота за письменным столом, я гордо подхожу к нему и объявляю:

– Привет! Я Виконт де Браж. – Он взглядывает на меня таким же неузнавающим взглядом, как раньше. – Спасибо что взял мои стихи.

– Кстати, «враг» и «страх» не рифмуются, – говорит он. – Разве что в Бронксе.

Уф!

Потом долгие годы я всегда старался произносить «г» особенно звонко; привычка въелась, и это осталось до сих пор. Так что куотовская язвительность сделала свое дело.


* * *

К концу первого курса Виконт де Браж уже то и дело печатается в разделе «В час досуга», а М. Б. напрочь из него исчезает. Однако ни в чем другом мне Монро Биберман так и не удается обскакать. Наоборот, он уже первый кандидат в редколлегию от нашего курса. Ему поручают большие серьезные статьи. Он становится вторым человеком в отделе театральной критики, бесплатно ходит в театры и пишет высокомерные рецензии в манере самого высокомерного нью-йоркского критика Джорджа Джина Нэйтана. Главный редактор «Зрителя» Рэнди Давенпорт, член общества «Тау-Хи», и заместитель редактора – бледный тщедушный еврей из студенческого общества «Бета-Сигма-Ро», который фактически и руководит газетой, – оба они в Монро Бибермане души не чают: они ему улыбаются, превозносят его до небес и неизменно освобождают его от какой бы то ни было черной работы.

Вот вам пример. Однажды в мартовский день, когда на дворе льет как из ведра, а мы с Биберманом – мы одни – сидим в редакционной комнате, из своего кабинета выходит Рэнди Давенпорт.

– Эй! – подзывает он меня. – Вот это нужно передать моей матери. Свези-ка: вот адрес.

Он вручает мне объемистый пакет. Почему мне? Почему не Биберману? Произноси я «г» не так, как в Бронксе, и живи я на Парк-авеню ниже 96-й улицы, я бы поставил Рэнди на место. Ведь это же не газетная работа. Но «Зритель» – это вся моя жизнь в университете, а Рэнди Давенпорт – большая шишка. И пока я натягиваю свой кургузый желтый макинтош, оставшийся от лагерных дней, Давенпорт благодушно хвалит Бибермана за то, как тот разделал под орех последнюю пьесу Юджина О’Нила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю