Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 54 страниц)
«Зейде» проявил верх тактичности, предоставив прочесть последнее из традиционных «Семи благословений» дяде Иегуде. Для тети Розы, может быть, Йегуда и был «Нью-Йоркер Илуй», но у него, как и у папы, благодаря отцу-шамесу с детства были на слуху старые еврейские мелодии. Йегуда безупречно затянул:
БЛАГОСЛОВЕН ТЫ, ГОСПОДЬ, БОГ НАШ, ВЛАДЫКА ВСЕЛЕННОЙ, СОТВОРИВШИЙ ВЕСЕЛЬЕ И РАДОСТЬ, ЖЕНИХА И НЕВЕСТУ, ЛИКОВАНИЕ И ПЕНИЕ, ТОРЖЕСТВО И БЛАЖЕНСТВО, ЛЮБОВЬ И БРАТСТВО, МИР И ДРУЖБУ! ГОСПОДЬ, БОГ НАШ! ДА ЗАЗВУЧАТ ВСКОРЕ В ГОРОДАХ ИУДЕИ И НА УЛИЦАХ ИЕРУСАЛИМА ГОЛОС РАДОСТИ И ГОЛОС ВЕСЕЛЬЯ, ГОЛОС ЖЕНИХА И ГОЛОС НЕВЕСТЫ, ЛИКУЮЩИЕ ВОЗГЛАСЫ В ЧЕСТЬ ЖЕНИХА, СТОЯЩЕГО ПОД «ХУПОЮ», И ПЕСНИ ПИРУЮЩИХ ЮНОШЕЙ.
БЛАГОСЛОВЕН ТЫ, ГОСПОДЬ, РАДУЮЩИЙ ЖЕНИХА С НЕВЕСТОЙ!
Борис топнул ногой и раздавил каблуком завернутый в бумагу стакан. Крррах! О да, старина Борис выполнил все ритуальные требования. Гости радостно загалдели. Кузен Гарольд кинулся к роялю и заиграл традиционную свадебную песню, в которой без конца повторяются одни и те же слова на идише: «Жених, невеста, желаем вам счастья!». И вся наша «мишпуха» – стар и млад, в том числе и я и моя сестра Ли – запела и нестройным хороводом закружилась в пляске вокруг молодоженов. Борис стоял, смущенно улыбаясь, ермолка слетела прочь. Фейга, откинув фату, схватила его за руку и улыбалась сквозь слезы. Борисово семейство – все сплошь, как и он, неверующие социалисты – стояло поодаль, наблюдая за происходящим. Поодаль стояли также – обособленной группкой из трех человек – мистер Кахане, Святой Джо Гейгер и Питер Куот: глядя на веселящихся гостей, они вполголоса обменивались какими-то замечаниями. Мистер Кахане теребил свой галстук бабочкой и шнырял глазами. Святой Джо стоял со скрещенными на груди руками и лучезарно улыбался, Питер Куот смотрел, скептически прищурившись. Обычно меня смущало то, как Питер Куот рассматривал мое племя в действии, но теперь мне было наплевать.
Свадьба развернулась на всю катушку: все пили, ели, танцевали, пели, рассказывали анекдоты, поднимали тосты. Официанты отодвинули к стенам всю мебель, свернули мамин персидский ковер и на свеженатертом полу освободили место для танцев. Вино, виски и обильная еда развязали языки Борисовым родичам, и в конце концов они тоже пустились в пляс: хотя ни на ком из них не было ермолки, но в настроении все были приподнятом. Будь я неладен, если даже сам мистер Кахане не подхватил наконец пухлую Борисову кузину и пустился с нею в пляс; лицо у него было пугающе пунцовое, но вполне довольное.
Моя сестра Ли вытащила Святого Джо Гейгера на так называемый танец с носовым платком. Из скромности ортодоксальные еврейские юноши и девушки не должны во время танца прикасаться друг к другу, поэтому, танцуя, они держатся за концы натянутого носового платка. Все, кроме Питера, бросили танцевать и окружили их широким кольцом, смеясь и подбадривая танцующую пару. Когда танец закончился и Святой Джо, пыхтя и отдуваясь, вышел из круга, все захлопали в ладоши. Один лишь Питер, сощурив глаза, неподвижно стоял, подпирая стенку, и ермолка у него на голове съехала набок, как щеголи иногда носят шляпу.
Кузен Гарольд, сидя за роялем, провозгласил:
– Ну, а теперь жених и невеста!
Борис и Фейга в центре круга завертелись в вальсе. Все опять захлопали, и некоторые тетушки стали вытирать глаза.
Остановившись около мамы, Фейга закричала:
– А ну, Сара-Гита и Алекс!
Сводные сестры схватили друг друга за руки, посмотрели друг другу в глаза, обнялись и расцеловались. Папа подошел и обнял маму. Борис и Фейга вернулись в круг, и кузен Гарольд заиграл вальсовую мелодию нашего детства. Какой-то поэт-песенник из Гринвич-Вилледжа когда-то написал для этой мелодии слова, и его песня приобрела известность под названием «Юбилейный вальс», но на самом деле – это очень старая еврейская мелодия. Я даже не знаю, было ли у нее когда-нибудь какое-то название. Мама с папой танцевали этот вальс на Фейгиной свадьбе в гостиной нашей новой квартиры, а вся «мишпуха», да и Борисово семейство тоже, хлопали в ладоши. Когда я говорю «все», я имею в виду, что именно все – даже дядя Йегуда. Пусть хоть на какой-то короткий момент, но все маму с папой любили, желали им всего лучшего и прощали им переезд на Вест-Энд-авеню.
В те времена мама с папой уже редко танцевали. Папа танцевал в старомодной манере, очень изящно, и выглядел при этом очень гордым. Но и очень усталым. На свадьбе он все время был душой общества – с того самого момента, как Борис раскрошил каблуком стакан: он пел, шутил и дурачился с Борисом, с Фейгой, с Ли, со мной, с тетушками, даже «Зейде» он заставил немного пошаркать ногами. Поэтому он очень утомился. Но все же он не заставил себя упрашивать и покружил маму под эту старую мелодию.
Я никогда не танцую под «Юбилейный вальс». Я вообще не люблю слушать эту мелодию. В машине я выключаю радио, когда я ее слышу. В тот день, когда они танцевали, а все прихлопывали, мама, больше чем когда-либо, приблизилась к тому, чтобы получить свою плойку; и потому что папа хотел, чтобы она ее получила, и для этого даже дал ей возможность поселиться на Вест-Энд-авеню, для меня «Юбилейный вальс» был и остается его песней.
«Бобэ» не была Фейгиной бабушкой, но она была единственной бабушкой на свадьбе, а бабушке на свадьбе полагается танцевать. Мама подтолкнула к ней папу:
– Станцуй с «Бобэ»!
Папа обхватил свою хромоножку мать, которая залилась смехом, как молодая девушка, и медленно, неуверенно пошла с ним танцевать. Все, естественно, снова стали хлопать и ободряюще кричать, но папа с «Бобэ» сделали только несколько па и остановились – и не из-за бабушкиной хромоты. Остановился папа: он тяжело дышал, лицо у него посерело. Улыбаясь, он сказал хриплым голосом, почти задыхаясь, но при этом весело размахивая руками:
– Хорошего понемногу! Теперь пусть станцует еще кто-нибудь.
Круг разбился на танцующие пары. Мы с Ли пробрались к папе и отвели его в спальню Ли; он тяжело опирался на нас, ладони у него были потные. В спальне он сразу же лег лицом вниз на кровать.
– Ступайте обратно! Танцуйте! – сказал он, обхватывая голову руками. – Это же свадьба, все должны веселиться.
В спальню вбежала мама:
– Алекс, Алекс, что с тобой?
– Я позвоню доктору Шайнеру, – сказала Ли.
– Не надо звонить доктору Шайнеру, – задыхаясь, сказал папа. – Я еще не помираю. Дети, идите. Сара-Гита, дай мне стакан воды. – Он повернул голову и взглянул на нас. – Вы слышали? У нас же гости. Идите!
Когда мы вышли из спальни, Ли сказала:
– Я начну работать в прачечной и буду возить его в Бронкс на машине.
В гостиной веселье было в разгаре. Борисово племя веселилось вовсю, танцуя галутные танцы: пары, притопывая, ходили друг вокруг друга и пели русские песни. Кто-то из Борисовых родственников завладел роялем, а кузен Гарольд накладывал себе на тарелку солидную порцию ростбифа. Мистера Кахане и Святого Джо уже не было. Питер Куот все еще подпирал стенку, холодно наблюдая за происходящим, и ермолка у него на голове еще больше сбилась набок.
Ну ни дать ни взять жиды!
Так, наверное, мы выглядели в его глазах: по крайней мере, именно так описана Фейгина свадьба в его повести «Путь Онана», где он – правда, с некоторым художественным домыслом – описал даже спор из-за свечей; он, видимо, его случайно подслушал. Но я вспоминаю Фейгину свадьбу совсем по-другому. Питер, сквозь свои прищуренные глаза, наверно, видел ее такой, какой описал. Он не был одним из нас. Вероятно, он и сам не хотел быть одним из нас, и все же в его пародийном описании есть какая-то щемящая нота горечи, вызванной тем, что он – чужак.
* * *
Вскоре после свадьбы папа поехал на обследование к доктору Шайнеру и взял меня с собой. Доктор долго прослушивал и простукивал его белую впалую грудь; потом он сложил свой стетоскоп с таким выражением лица, какое бывает у судьи, который собирается приговорить подсудимого к смертной казни. У доктора Шайнера были большие усы, и от него пахло сигарами и лекарствами; этот запах пробуждал во мне детские страхи перед врачами.
– Можете одеться, Алекс, – сказал он.
– Что, сердце не в порядке? – спокойно спросил папа, наморщив лоб.
– Вам нужно меньше переутомляться, – сказал доктор.
Но не переутомляться было не в папином характере. Ли вскоре действительно начала работать в конторе прачечной. По утрам она садилась за руль и везла папу на работу, а вечером отвозила его назад. Через некоторое время папа снова смог проходить несколько кварталов, не останавливаясь на полпути, чтобы перевести дыхание. Он происходил из семьи, где мужчины – двужильной породы. Дядя Хайман дожил до восьмидесяти с гаком, а дядя Йегуда, которому уже девяносто, все еще подвизается в качестве шамеса в маленькой синагоге у себя в Майами. Беда в том, что папа метил чересчур высоко и хотел всего слишком быстро добиться в «а голдене медине», и он взял себе на плечи слишком тяжелую ношу. Неутолимое честолюбие и доброта характера плохо уживаются друг с другом. В те дни еще никто из нас этого не понял – меньше всего папа, – и все мы пренебрегли тем предупреждением, которое получили на Фейгиной свадьбе.
Глава 52
«Ты его получишь!»
Ли продолжала работать в прачечной, и это портило ей кровь. Она ходила как в воду опущенная и даже не сговорилась пойти куда-нибудь на Новый год: на душе у нее кошки скребли, и ей было не до веселья.
Мы с Питером и Марком сговорились собраться у Питера и пойти на Таймс-сквер смотреть фейерверк. Я пригласил Ли пойти с нами, и она сразу же согласилась: она явно надеялась, что Марк сообщит ей какие-нибудь новости про Моше Лева. В тот вечер я впервые в жизни увидел в еврейском доме рождественскую елку: правда, елочка была совсем крошечная и ее засунули в дальний угол куотовской гостиной, но это была настоящая рождественская елка, увешанная игрушками, усыпанная серебристыми блестками и увенчанная позолоченной звездой. Около елки сидел за роялем Марк Герц и наигрывал какую-то простенькую джазовую мелодию.
– А, вот и наша палестинка! – воскликнул, он, увидев Ли, и перешел на «Атикву», которую закончил эффектным глиссандо.
Свои новости про Моше Лева Ли таки получила. Марк, не тратя даром времени, рассказал, что он получил письмо от своего двоюродного брата: тот написал из Южной Африки и попросил его позвонить Леоноре и передать ей привет.
– По всему видать, Моше в вас души не чает, – сказал Марк. – Он пишет, что его жена и все его семейство на вас надышаться не могли.
Марк объяснил, что Моше Лев года на два уехал по делам службы в Южную Африку – вместе с женой и всеми чадами и домочадцами – и сейчас живет у своего богатого брата, у которого огромный дом в Кейптауне.
Я не мог не восхититься тем, как Ли восприняла это известие. Она сказала несколько теплых слов про детей Моше, выпила коктейль из взбитых яиц с ромом и ушла, объяснив, что едет на какую-то вечеринку. Я знал, что на самом деле она едет домой зализывать раны, но Питер и Марк ведь и понятия не имели, что слова Марка были для нее ударом в солнечное сплетение.
Мы обсуждали вопрос о том, стоит ли нам отважно бросить вызов мелкой, противной измороси и все-таки пойти на Таймс-сквер, когда появились доктор Куот с женой. В своей обычной, вежливой, неотразимой манере он предложил нам вместе с ними встретить Новый год и принес несколько бутылок шампанского, которые, по его словам, ему чуть ли не насильно всучил какой-то пациент-бутлегер. Так что в полночь мы стояли с бокалами в руках вокруг рояля и пели «За счастье прежних дней».
– Я поднимаю тост, – сказал доктор Куот, – за счастливый тысяча девятьсот тридцать третий год, за нашего нового президента и за новую работу Питера, сулящую хорошие заработки.
– Это бег наперегонки, – сказал Питер, когда доктор и миссис Куот удалились. – Сумею я продать свой рассказ до того, как мне позвонит Голдхендлер? Если сумею, то я пошлю Голдхендлера ко всем чертям.
Питерово собеседование с королем реприз прошло удачно – по словам Питера, даже чересчур удачно, – и он со дня на день ожидал звонка: как только откроется вакансия.
Около часу ночи мы с Марком шли пешком по направлению к Центральному парку. Дождь кончился. Сквозь лохмотья туч проглядывала луна, освещая гуляк-полуночников, которые бегали по мокрой черной улице и дудели в рога.
– Что ты думаешь по поводу рождественской елки? – спросил я.
– Видишь ли, – сказал Марк, пожав плечами, – как говорит Питер, его отец считает, что еврейские дети не должны чувствовать себя ущемленными. Как будто слова «еврей» и «ущемленный» – это не одно и то же.
– Почему? Я никогда не чувствовал себя ущемленным.
Марк бросил на меня взгляд искоса и не ответил.
– А что вообще, по-твоему, должны делать евреи, Марк?
– Делать с чем?
– С тем, что они евреи.
– Изобрести космический корабль и улететь на другую планету, пока не поздно.
На этом разговор застопорился. Мы шли молча. Я весь вечер ждал, что Марк скажет что-нибудь о моем университетском капустнике, который я уже неделю как дал ему прочесть. Когда мы свернули в переулок, ведущий к моему и его дому, я набрался духу и сказал:
– Видимо, «Лажа на Рейне» тебе не показалась смешной.
– Мне кажется, что Гитлер – это вовсе не смешно. Если в Германии все рухнет и он придет к власти, я не думаю, что кто-нибудь будет долго смеяться.
У подъезда дома, где он снимал комнату, он на прощание сказал:
– В твоем капустнике – навалом отличных хохм. Желаю тебе, чтобы он был принят. С Новым годом! Пока!
В Германии таки все рухнуло и Гитлер пришел к власти, и одним из печальных международных последствий этого события было то, что жюри, которому надлежало выбрать наилучший капустник, отвергло все три конкурирующих рукописи как неактуальные, поскольку все они были про смешного паяца Гитлера, а он оказался, увы, совсем не паяцем. Было объявлено, что если в течение двух недель никто не представит нового текста, то капустника вообще не будет. Я начал ломать голову над новой идеей для капустника и решил пожертвовать курсовым балом, на который я собирался пойти с Дорси: бал приходился как раз на середину этого двухнедельного периода. Сначала – дело, потом – удовольствие.
– Дэвид, – сказала Дорси по телефону, – если ты нарушишь свое слово, я больше никогда никуда с тобой не пойду. Ты же знаешь, у меня были и другие предложения. Я купила новое платье – специально для этого бала. Я тебе этого никогда не прощу.
Как я ни вздыхал по Дорси, но была одна вещь, которая для меня значила больше.
– Дорси, я хочу написать капустник, и хочу, чтобы его приняли. Мы с тобой пойдем на премьеру.
– Я с тобой никуда не пойду! – крикнула Дорси и бросила трубку. Через час, оторвав меня от творческих мук, зазвонил телефон. Ага! Что, Дорси, передумала? Еще, значит, не готова послать к черту несовершеннолетнего, но блестящего Виконта? Но это был Марк Герц.
– Ну, как с капустником? Ты сложил оружие?
– Нет, я напишу новый.
– За две недели?
– Да.
– Есть какие-нибудь идеи?
– Кое-что есть, но трудно начать.
– Приходи завтра ко мне в лабораторию.
Лаборатория представляла собою большую, мрачную, дурно пахнущую комнату, уставленную раковинами, горелками, пробирками, изогнутыми стеклянными трубками и прочим хитроумным оборудованием. Не такое это место, подумалось мне, где хочется хохмить. Непривычно было видеть Марка Герца в заляпанном лабораторном халате, чувствующего себя как дома в этой франкенштейновской обстановке. Мне казалось, что наука и юмор плохо сочетаются друг с другом, да и вообще все точные науки были для меня сплошным кошмаром. Когда в школе на уроках мне приходилось ставить ка-кие-нибудь опыты, у меня никогда не получалось ничего путного, только во все стороны летели искры, что-то кипело, булькало и взрывалось. После этого я сам придумывал нудные итоговые цифры, подгоняя их под теоретические вычисления, и делал вид, что мой опыт дал искомый результат. Железная Маска был парадоксом; про него говорили, что он гениальный физик, но, спору нет, он умел писать смешно.
Марку понравилась моя идея спародировать роман Харви Аллена «Антони Адверс», который тогда только что вышел в свет и был первейшим бестселлером. Встретившись раза два, мы наконец выработали сюжет: главным героем был незадачливый адъютант Джорджа Вашингтона, который все приказы понимает шиворот-навыворот, но в конце концов все-таки случайно выигрывает войну. Работая как одержимый дни и ночи напролет, я за десять суток написал капустник под названием «Антоним Реверс». Созданные мной образы казались мне более чем убедительными, шутки – такими, что со смеху подохнешь, а любовная история – столь романтической и трогательной, что, перечитывая собственное творение, я только что сам не рыдал в три ручья. Героиню я назвал Доротеей. А на курсовой бал я так и не пошел. Дорси там всех свела с ума: не успевала она сделать с кем-нибудь и двадцати па, как ее сразу же отбирали; словом, она была царицей бала. Так, по крайней мере, мне потом доложил Биберман. От Киски Оль-баум он знал о моей размолвке с Дорси, и он меня жалел, как доктор Шайнер папу.
* * *
«УНИВЕРСИТЕТСКИЙ КАПУСТНИК 1933 ГОДА.
ВЫБРАН ТЕКСТ ГУДКИНДА»
Под таким заголовком в «Зрителе» появилась статья на три колонки. Во вторник, придя домой, я обнаружил у себя на письменном столе синий конверт. Я его вскрыл и вынул лист бумаги. На нем было написано:
«25 февраля 1933 г.
Дэвид, поздравляю с университетским капустником.
С приветом —
Дорси».
Я был так влюблен, что даже эта совсем не любовная записка привела меня в телячий восторг. А по телефону Дорси была мило великодушна:
– Ты уже достаточно наизвинялся, Дэвид. Конечно, я пойду с тобой на премьеру.
Стало быть, роман века продолжался, и мне нужно было как можно скорее получить водительские права. Мое восемнадцатилетие падало на март, а премьера капустника должна была состояться в апреле. Я собирался повезти Дорси на эту премьеру, облачившись во взятый напрокат фрак и белый галстук и сидя за рулем двенадцатицилиндрового «кадиллака», который в то время еще был в нашем владении. И если Дорси Сэйбин устоит против такого двадцатичетырехкаратного ухаживания, значит, она даже не айсберг, а просто Голем, фантастическая ожившая глиняная статуя, и мне больше нечего иметь с ней дело.
Папа стоял у входа в прачечную и щурился на меня в ярких лучах солнца, когда я впервые сел за руль подержанного двухместного «форда», который принадлежал прачечной. Рядом со мной сидел Феликс Бродовский: он был на два года старше меня и должен был научить меня водить машину. Я бы, небось, научился быстрее, если бы Феликс не занимал меня разговором. Он, к этому времени уже женатый человек, считал меня неудачником, потому что я пошел в университет, тогда как он, почти мой ровесник, уже сам зарабатывал деньги и, как он выражался, регулярно делал «это самое». Он осведомился, делаю ли я тоже «это самое» регулярно с кем-нибудь из своих сокурсниц, которые, по его мнению, все должны быть слабы на передок. Я ответил, что, дескать, нет, я не делаю «это самое» регулярно. Тогда он спросил, как часто я делаю «это самое». Лихорадочно пытаясь сосредоточить свое внимание на коробке передач, сцеплении, акселераторе и тормозе, я был слишком занят всем этим, чтобы придумать какой-нибудь уклончивый ответ, поэтому я простодушно сказал, что, дескать, я «этого самого» вообще никогда не делал.
Это, конечно, была ошибка. Наконец-то Феликс Бродовский мог хоть в чем-то почувствовать свое превосходство. Пусть я был сыном человека, узурпировавшего власть в прачечной «Голубая мечта», пусть я жил на Вест-Энд-авеню, пусть я был блестящим студентом Колумбийского университета, но я не только не делал «этого самого» регулярно, я вообще «этого самого» не делал. Тут-то Феликс меня поимел. Пока я вел машину мимо пустых стоянок вдоль реки Бронкс, он неустанно рисовал мне радужные картины тех удовольствий, которых я был лишен. За этими неудобосказуемыми описаниями своих матримониальных радостей он не натренировал меня, как следует делать один действительно трудный маневр – стартовать вверх по склону. На машинах того времени, чтобы это сделать, нужно было, одновременно отпуская сцепление и ручной тормоз, в то же время плавно нажимать на акселератор, чтобы машина тронулась без отката назад. Феликс показал мне этот прием на довольно пологом подъеме, дал мне стартовать раз или два и провозгласил, что я к экзамену готов.
Затем он объяснил, что мое водительское мастерство – или отсутствие такового – на экзамене не будет иметь ни малейшего значения. Все, что нужно сделать, – это положить в дверной карман десятидолларовую бумажку и шепнуть инспектору: «Для вас кое-что есть в этой дверце». Это все. Если я не обрушу машину в реку и не утоплю и себя и инспектора, я получу права. Однако Феликс посоветовал мне не рассказывать об этом папе. Он заверил меня, что все бронксовские водители об этом знают, но мой отец может этого не одобрить. Я думаю, что Феликс Бродовский раскрыл мне эту страшную тайну по старой дружбе, а также из сочувствия, что я никогда не делал «этого самого».
Вы и представить себе не можете, в какой я был панике. Мое первое столкновение с мощью закона и мое приобщение к миру взрослых должно было совершиться при помощи взятки: вот уж воистину потеря невинности! Чем дальше, тем с большим страхом я думал о том, как я буду предлагать инспектору взятку; и когда я отправился сдавать экзамен, я понял, что не смогу этого сделать. Инспектор – дородный седой человек с суровым лицом – сел рядом со мной в машину и сказал:
– Ну, поехали!
До премьеры капустника оставалось две недели. Мне во что бы то ни стало нужно было получить права. По правде говоря, я заранее положил-таки десятку в дверной карман, но, садясь в машину, струсил и инспектору ничего не сказал. Я просто нажал на акселератор и повел машину. Сперва все шло хорошо – до тех пор, пока инспектор не приказал мне остановиться на довольно крутом подъеме. Я как можно сильнее дернул за ручной тормоз. Он едва держал.
– Хорошо. Теперь стартуй.
Стартовать? Стартовать, когда капот уставился в небо? Черт побери Бродовского со всем его «этим самым»! Почему он не потренировал меня на настоящем подъеме?
– Ну, чего ты ждешь? Поезжай.
– Для вас кое-что есть в этой дверце, – сказал я хриплым шепотом. Я включил передачу, отпустил сцепление и ручной тормоз и нажал на акселератор. По крайней мере, мне казалось, что я все это сделал, как надо, но что-то получилось не так. В коробке скоростей раздался скрежет, мотор взревел, машина задрожала мелкой дрожью и начала катиться назад.
– Ты что, охренел? – рявкнул инспектор.
– Для вас кое-что есть в этой дверце, – повторил я, на этот раз уже гораздо громче.
– Что? Не слышу! Останови, к чертям, машину!
Я в ужасе стал снова нажимать на тормоз, на сцепление и на газ, но произвел только скрип и скрежет, а машина, катясь назад, начала набирать скорость.
– Да останови же ты, ради Христа!
– ДЛЯ ВАС КОЕ-ЧТО ЕСТЬ В ЭТОЙ ДВЕРЦЕ! – взвизгнул я, чувствуя, что машина задним ходом делает уже добрых тридцать миль в час и с каждой секундой скорость растет.
– Псих проклятый! Ты нас обоих убьешь! Убирайся к чертовой матери!
Инспектор отпихнул меня в сторону, схватил ручной тормоз и изо всех сил рванул его вверх. Завизжали шины, машина еще раз-другой содрогнулась всем корпусом и остановилась. Мы оба молчали. Инспектор, молча отдуваясь, смотрел на меня.
– Для вас кое-что есть в этой дверце, – сказал я, чуть не плача.
– Я сяду за руль.
Он довез меня до «Голубой мечты», пересел в свою машину и уехал, не сказав больше ни слова. Когда я залез рукой в карманчик дверцы, десятки там не было. Через несколько дней из бронксовской автоинспекции пришло письмо с уведомлением о том, что я провалил экзамен, – по крайней мере, так я предполагал до того, как вскрыл конверт. Однако в конверте лежали мои водительские права.
Так что не презирай налогового инспектора, читатель, и его нюх на лазейки в законе. Таков порядок вещей, в чем я убедился с юных лет. Конечно, уклонение от налогов – это не взятка, это лишь попытка найти законные пути заплатить поменьше, и все это делают. Но вот что я вам скажу: ни один инспектор налогового управления, приходя в юридическую контору Гудкинда, никогда не находил у него кое-чего для себя в дверце. Мне это всегда было противно – тоже с юных лет.
А теперь – к «кадиллаку». Я ликовал. Я не мешкая выскочил из дому и на метро поехал в Бронкс. Я вприпрыжку вбежал по широкой металлической лестнице в папину контору, чтобы поскорее показать папе свои водительские права и зарезервировать за собой двенадцатицилиндрового белого слона, который все равно ржавел без дела. Я был уверен, что папа без колебания предоставит его в распоряжение прославленного автора университетского капустника. Ведь он же так гордился…
Меня сразу же охватывает неодолимая волна воспоминаний: я ощущаю запах мыла и хлорки, висевший в воздухе прачечной; слышу грохот и тарахтенье стиральных машин; вижу потных женщин в белых халатах на первом этаже… Все это умерло и быльем поросло. Сейчас этот район Бронкса уничтожила скоростная автострада на Новую Англию. «Голубая мечта» исчезла, как Атлантида. И подумать только, что это здание было для моего отца пупом земли! Это было все, что он сделал в жизни, все, к чему он приложил свою смекалку и свои способности! Что ж, его согнутая спина помогла мне подняться и стать преуспевающим налоговым юристом в «а голдене медине» – и даже специальным помощником президента. Но вернемся к «Голубой мечте» сорок лет назад…
Когда я вошел в контору, моя сестра Л и сидела там за письменным столом. Контора выглядела крошечной, как и вся прачечная. Я помнил, каким грандиозным казалось мне когда-то это здание: его гигантская дымовая труба упиралась в облака, а необъятный машинный зал внушал суеверный трепет. Теперь это была всего-навсего маленькая фабрика: за годы она сильно уменьшилась в размерах. Моя сестра тоже выглядела довольно невзрачно в блеклой коричневой юбке и коричневой блузке, она перетасовывала какие-то карточки. Пока я беседовал с Ли, открылась дверь папиного кабинета, и оттуда быстрым шагом вышел папа с какими-то бумагами в руках; он что-то коротко сказал конторщикам. Хозяин Гудкинд! Лица конторщиков посуровели, и все уткнулись в бумаги, даже Ли. Но когда папа увидел меня, деловая атмосфера смягчилась:
– Исроэлке! Заходи ко мне!
Его кабинет теперь тоже выглядел вдвое меньше, чем каким я помнил его раньше.
– Поздравляю! – сказал папа, поглядев на мои права. – Ну, что я могу для тебя сделать?
Тонкий намек на толстые обстоятельства, но без всякого злорадства: конечно, Исроэлке не поедет в Бронкс за здорово живешь; раз он явился в прачечную, значит, ему что-то нужно. Просьба дать мне двенадцатицилиндровый «кадиллак» застряла у меня в горле. Как уныло выглядела эта прачечная, какой здесь был тяжелый, нездоровый воздух. И вот здесь, подумал я, папа зарабатывает деньги, это место позволяет нам всем жить на Вест-Энд-авеню, а мне учиться в Колумбийском университете, тогда как Феликс Бродовский уже сам зарабатывает на жизнь и содержит жену. Но все-таки я выдавил из себя свою просьбу.
– Понимаю. На когда он тебе нужен?
Я сказал. Папа немного подумал – и сумел улыбнуться:
– Хорошо, ты его получишь.