Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 54 страниц)
Глава 15
Розалинда Кац и Ку-ку-клан
Каким образом я впервые узнал о Ку-ку-клане? Опять же от Поля Франкенталя. Так мы произносили это слово на Олдэс-стрит. Ку-ку – два смешных слова. Но Ку-ку-клан – это было нечто такое, что вовсе не вызывало смеха. До сих пор у меня проходит холодок по спине, когда я пишу это слово.
Я смутно вспоминаю, как однажды, собравшись в сумерках на пустыре, мы пекли на костре картошку, и Поль Франкенталь – наш злой гений – нагнал на нас страху, предупредив нас, что мы должны съесть картошку и убраться с пустыря засветло – до того, как нас тут застукает Ку-ку-клан. Конечно, он имел в виду Ку-клукс-клан. Он был большой мастер подхватывать от взрослых какие-то намеки на суровую правду жизни и преподносить их в таком виде, что у нас поджилки тряслись.
Как рассказал Поль Франкенталь, Ку-ку-клан – это бандитская организация хриштов, расплодившаяся по всей Америке; члены Ку-ку-клана закутываются в белые простыни и напяливают на головы белые остроконечные капюшоны, чтобы походить на призраков. Иногда они ездят на лошадях. Но главное – это то, что они ненавидят евреев. При свете пылающих крестов они убивают и подвергают страшным пыткам тех евреев, которых им удается поймать. Эта информация так нас ошарашила, что раз в жизни мы усомнились в правдивости Поля Франкенталя и обвинили его в том, что он слышал звон, да не знает, где он. Что до меня, то я был уверен, что он заливает, хотя у меня вся кровь застыла в жилах, когда я представил себе банду призраков, скачущих верхом и убивающих евреев. Мы все в один голос сказали Полю Франкенталю, что все это – «бушва» — то есть то, что по смыслу, хотя и не по семантике, означает примерно то же, что «бред сивой кобылы».
– Ладно, – сказал Поль Франкенталь. – Не верите – поглядите сами.
И он повел нас на Южный бульвар.
– Вот!
Там висела афиша нового фильма, который должен был скоро пойти в «Бульваре» – самом большом кинематографе нашего района, на афише была в красках изображена толпа всадников, скакавших куда-то ночью на фоне огромного горящего креста; они были в белых балахонах и остроконечных капюшонах. На плакате не хватало только еврейских жертв: видимо, их пока что еще не схватили, но как раз за ними, наверно, и охотились всадники.
– Ну, что, бушва? – язвительно спросил Поль Франкенталь.
Не помню, как назывался этот фильм, я его так и не посмотрел. Да я бы и не решился на него пойти, даже если бы меня в кинематограф пустили даром. Никакой фильм с вампирами не мог бы меня так напугать.
Стало быть, жуткое франкенталевское откровение подтвердилось. Ку-ку-клан существовал. Про него даже сделали фильм. Теперь хришты уже были не смешными и жалкими существами из франкенталевских похабных песенок и анекдотов. Они стали Врагом. И отличаться от них, быть евреем было теперь уже не самым естественным состоянием в мире – теперь это означало быть объектом ненависти, добычей, за которой охотятся, притом без всякой видимой причины. Хотя первое потрясение со временем поутихло, все мое детство прошло под тенью страха перед Ку-ку-кланом. Во время президентских кампаний 1924 и 1928 годов вопрос о Ку-клукс-клане стал одним из пунктов предвыборной борьбы, и в эти годы газеты помогли мне понять, чем именно пугал нас Поль Франкенталь. Со временем я и мои друзья начали даже отпускать шутки насчет Ку-клукс-клана и антисемитизма. После того как в Германии пришел к власти Гитлер, я в своей юмористической колонке, которую в студенческие годы писал для нашей университетской газеты, придумал и напечатал, как мне казалось, очень смешной заголовок, который мне вовек не забыть:
«НАЦИСТЫ ПОБИЛИ ЕВРЕЕВ ПО ОЧКАМ;
СЧЕТ 21:19».
Понимаете, я был тогда недоросль, семнадцатилетний свободомыслящий гуманист, считавший себя умнее всех на свете. Я твердо знал, что горластый немецкий политик с усиками – это клоун, вроде Чарли Чаплина, и что на свете нет никакого Ку-клукс-клана.
А теперь – несколько слов о Розалинде Кац, а потом об обеде, на котором подавали морскую пищу. И на то и на другое упала тень Ку-клукс-клана.
* * *
Как бы мне рассказать вам о Розалинде так, чтобы возродить ее к жизни? Описать маленькую черную челку, козырьком нависавшую надо лбом? Ее изящные платьица, ее тонкие розовато-белые ноги и руки, ее сверкающие карие глаза, ее тихую загадочную улыбку? Как описать состояние влюбленности в девочку задолго до ее полового созревания – задолго до того, как у нее округлились груди и она стала покачивать бедрами, до того, как у нее стало пульсировать то и затвердело это, если верить романам, написанным эмансипированными домохозяйками?
Что же до франкенталевской зеленовато-белой мерзости, то к моему увлечению Розалиндой это не имело ни малейшего отношения. Я даже никогда эти две вещи не связывал друг с другом. О том, чтобы залезть к Розалинде под платье, я думал не больше, чем о том, чтобы пырнуть ее ножом. Она казалась мне сплошным совершенством. Она была для меня почти священна. Розалинда Кац стала первым существом женского пола, меня обворожившим. Розалинда – эта маленькая брюнетка в белой блузке и клетчатой юбке, взявшая меня за руку во время прогулки в майский день в начале двадцатых годов, когда не только я, но и весь мир был еще невинен, – Розалинда в своей девственной чистоте воплощала для меня все, чему мужчина поклоняется в женщине.
В этот майский день класс 1-Б, возглавляемый нашей большеносой учительницей миссис Краус, шествовал парами, взявшись за руки, через большой луг поблизости от государственной школы № 48. Миссис Краус объясняла нам что-то про дикие цветы, которые росли на лугу, про кузнечиков, про бабочек, про деревья, и целый час я держал за руку Розалинду Кац, а ведь до того я чуть ли не год молча обожал ее и думал о том, как бы к ней подойти, взглянуть на нее, поймать ее взгляд и обменяться с ней робкими улыбками. После того как я целый час держал ее за руку, я ощущал, по-видимому, все, что может ощущать взрослый мужчина по отношению к женщине. В течение всей этой прогулки от руки Розалинды к моей словно передавались какие-то токи. В этот золотой час ее рука была какой угодно, но только не вялой и не пассивной. А когда прогулка кончилась, Розалинда шепотом согласилась после школы пойти погулять со мной по поместью Дикки-Истэйт.
Это поместье было какой-то аномалией. Большой белый фермерский дом стоял на вершине холма, окруженный чудесным парком, неподалеку от школы № 48. Вся эта часть Бронкса в свое время находилась за городом, и тогда здесь было множество больших ферм, но потом, когда сюда вторглась надземка, грохочущая над Уэстчестер-авеню и Южным бульваром, сельская местность исчезла: ее застроили бесконечными кварталами многоквартирных жилых домов. То тут, то там все еще стояли опустевшие фермерские дома, многие из них превратились в развалины, где пахло испражнениями; для нас это были «дома с привидениями», куда никто из нас – даже Поль Франкенталь – не решился бы войти никогда, кроме как в яркий солнечный день. Но поместье Дикки-Истэйт сохранилось в хорошем состоянии, и там устроили детский дом для сирот-хриштов, так нам разъяснили, и детям из школы № 48 строго-настрого запрещалось туда ходить. Большинство и не ходили, но я отваживался нарушать этот запрет. Мне нравилось бродить там в одиночестве среди буйной зелени. Ходили легенды, что в стенах здания и в стволах деревьев там можно до сих пор найти пули, оставшиеся еще от Войны за независимость; вот под таким-то предлогом – чтобы поискать пули – я и пригласил Розалинду Кац в этот запретный заповедник.
Эта прогулка обещала стать самым сладостным событием моей жизни. Вот я оказался в цветущем парке, в ясный майский день, наедине с Розалиндой Кац. Я подавал ей руку, чтобы она могла карабкаться по скалам, иногда я даже поддерживал ее за талию, даже когда в этом не было нужды. Она не возражала. То и дело, когда она прыгала с камня на камень или карабкалась по зеленому склону, мне на миг открывался краешек белых трусиков, ослепляя меня пуще солнца. После того как Розалинда целый год держалась от меня подальше, она оказалась резвым чертенком.
Как я уже сказал, эта прогулка обещала быть райским блаженством, и она им стала, стала! Но в этом раю скрывался коварный змей, и он-то и напомнил мне о Ку-ку-клане. Афиша кинотеатра на Южном бульваре тогда была еще очень свежа в моей памяти. Цитадель хриштов, в которую я вторгся впервые после того, как увидел изображение ку-ку-клановцев, выглядела для меня теперь по-новому, зловеще. Не ожидала ли меня здесь, в Дикки-Истэйт, ку-ку-клановская засада? Не был ли этот «детский дом» на вершине холма на самом деле полон убийц в белых балахонах и остроконечных капюшонах? Такие мрачные мысли отравляли мою идиллическую прогулку с Розалиндой.
И не напрасно! Неожиданно сквозь кусты прямо на нас выскочили три высоченных хришта. Один из них гаркнул на нас, точно Великан из сказки:
– КАКОГО ЧЕРТА ВЫ ТУТ ДЕЛАЕТЕ?!
И хуже того – если что-то могло быть хуже – было то, что они стояли над нами на склоне холма, трое здоровенных верзил в неопрятной одежде. Снизу они казались нам ростом в добрых пятнадцать футов.
– ВЫ ЧТО, ИЗ СОРОК ВОСЬМОЙ ШКОЛЫ? – заревел второй из них.
Мы с Розалиндой прижались друг к другу, и у нас язык отнялся от страха.
– Г… г… где это? – пробормотал я.
Должно быть, этот вопрос подсказало мне присутствие духа, унаследованное от моих предков из гетто: подобно «порушу», я задал отвлекающий, вводящий в заблуждение вопрос.
Однако бедняжка Розалинда уступила.
– Да, мы из сорок восьмой, – сказала она тоненьким жалостным голоском. – Но мы не знали, что нам нельзя сюда ходить. Это вот он меня сюда привел, – добавила она, уставив на меня маленький розовый пальчик, хотя вокруг не было больше никого, на кого бы еще можно было показать.
– А ну, пошли с нами! – приказал третий, у которого было ужасно красное лицо.
Пока мы шли к белому зданию, эти трое мужчин говорили о том, что Дикки-Истэйт постоянно наводняют ученики из сорок восьмой школы, которые рвут цветы, топчут клумбы, ломают ветки на деревьях, и что надо бы пожаловаться нашему директору – толсторожему страшилищу по имени мистер Блюм. Для меня, с моим тогдашним первоклассным интеллектом, подвергнуться допросу у мистера Блюма было почти то же самое, что сесть на электрический стул; но и это было не так страшно, как попасть в лапы этих ужасных хриш-тов. Я мысленно утешал себя тем, что они пока еще не спросили нас, евреи ли мы, и что на них – по крайней мере сейчас – нет ни белых балахонов, ни остроконечных капюшонов.
В белом здании мы увидели толпу детей: значит, это действительно был детский дом. И повсюду очень странно пахло незнакомой пищей. То, что там готовили на обед, как видно, никогда не готовили ни у нас, ни у Франкенталей, ни у кого-либо другого на Олдэс-стрит, и ни у кого из нашей «мишпухи». Это была пища хриштов. Трое хриштов, приведших нас, вошли в какой-то кабинет, оставив нас трястись в коридоре и нюхать эти чуждые запахи, а мимо взад и вперед проходили детдомовцы, бросая на нас любопытные взгляды. Затем из кабинета пулей выскочил мужчина, одетый во все черное, с узким белым воротничком вокруг шеи и без галстука. На фуди у него на цепочке висел КРЕСТ – не пылающий, правда, но КРЕСТ. Вот ОНО!
– Вам не разрешается приходить в Дикки-Истэйт; вы это знаете? – спросил он грозно.
– Это я виноват! – вступился я. – Она не знала. Мы больше не будем! – И затем я совершил самоубийственный акт, брякнув, сам до сих пор не понимаю почему, разве что потому, что мне больше ничего не пришло в голову: – Мы евреи.
Он взглянул на меня и сощурил глаза – маленькие умные глаза, глаза, может быть, строгого учителя, но отнюдь не ночного убийцы. Он протянул руку и открыл дверь, выходившую в цветущий сад:
– Идите домой и больше сюда не приходите.
Мы со всех ног кинулись по гравийной дорожке, шедшей среди пахучих цветов, к воротам, выбежали на свободу на Споффорд-авеню и пошли дальше каждый своим путем, не обменявшись больше ни словом.
После этого до самых каникул Розалинда меня избегала; а потом я ушел из этого класса и больше ее не видел. Но я случайно знаю, что Розалинды Кац сейчас уже нет в живых. В моей памяти, да и в вашей, пусть она останется такой, какой она была в тот майский день: девочкой в белой блузке и клетчатой юбке, перепрыгивающей с камня на камень в райском саду поместья Дикки-Истэйт, шестилетней или семилетней Евой во всей своей Богом созданной красоте и невинности.
Глава 16
Морская пища
А был ли он вообще, этот обед, на котором подавали морскую пищу?
Если верить маме, то нет. Когда я спросил ее об этом, у нее сразу же перестал работать слуховой аппарат. А когда мне все-таки удалось добиться того, чтобы она меня услышала, она вся сморщилась и сказала:
– Какой такой обед? Какая морская пища? Ты что, умом двинулся? Как мы могли есть морскую пищу? Ты что-то путаешь. Может, Реувен Бродовский и ел морскую пищу – в этом своем саду, который зарос сорной травой и был весь замусорен консервными банками. Да Бродовский и вообще был как гой, а его женушка еще и того хуже: они готовы были есть что угодно – кошек, крыс, собак. Но у нас никакую морскую пищу сроду но подавали.
Моя сестра Ли годами разглагольствовала об этом обеде с морской пищей, поэтому я сообщил ей, что сказала мама. Ли пришла в такое негодование, что аж задымилась – я имею в виду, в буквальном смысле слова: у нее тогда как раз был период, когда она бросала курить, но она подошла к бюро, отомкнула какой-то ящик и достала пачку «Кэмел». Она зажгла сигарету с таким видом, словно поджигала рейхстаг, и выпустила дым через нос.
– Мама сказала ЧТО-О-О? – то ли зарычала, то ли завизжала она.
– Мама сказала, что у нас морскую пищу сроду не подавали.
Ли плюхнулась на диван, воздела обе руки к небу, как бы призывая Бога даровать ей терпение. Потом она долго молча курила, возведя очи горе и скрипя зубами. Очень уж ей не дают покоя дела давно минувших дней.
– Ты помнишь об этом что-нибудь? – отважился я спросить.
– Что-нибудь? Я помню ВСЕ!
Куря одну сигарету за другой, пока пепельница не наполнилась до краев, Ли яростно поделилась со мной воспоминаниями об обеде, на котором подавали морскую пищу, и это было очень яркое описание. Нужно пояснить, что Ли ужасно любит все съедобные дары моря. Моллюски, устрицы, омары, креветки, крабы – все, что угодно. Если какое-то существо живет в воде и не имеет ни плавников, ни чешуи (а кошерны только те водяные создания, у которых есть и плавники и чешуя) – это подходящая пища для Ли. Конечно, не мое дело, что она ест. Это уж пусть она сама улаживает, как говорят в индустрии развлечений, с Хозяином Наверху. Дом у нее вполне кошерный, и в Дни Трепета она исправно ходит в синагогу – но она обожает морскую пищу. Я говорю об этом только для того, чтобы объяснить, что у нее есть веские причины помнить про тот обед.
Так на чем мы остановились? Можно, конечно, верить маме, когда она отрицает, что такое когда-то было, но, как однажды выразилась Ли, мама иной раз склонна подправлять историю не хуже Советской Энциклопедии. Но в данном вопросе – зачем бы ей это? В конце концов, она и папа были молодые иммигранты, которые боролись с мощным водоворотом перемен, затянувшим в себя дядю Яиля. Что ж плохого было в том, чтобы попробовать морскую пищу? Но пусть будет записано в анналах, что мама это отрицает. Я расскажу то, что я сам помню, – это во многом совпадает с версией Ли.
* * *
Обед с морской пищей состоялся во время первой коллективной загородной поездки работников папиной прачечной: потом эти поездки стали ежегодной традицией. Незадолго до того, после нескольких переездов из меньшего здания в большее, фирма сделала большой скачок – перешла от ручной стирки к машинной. Папа купил в кредит необходимые стиральные машины, и теперь в большом помещении, где раньше был универмаг «Вулворт», эти громадные машины крутились, стонали, шипели, бренчали, ревели, плевались пеной и выпускали пар, смазанные маслом поршни быстро-быстро двигались вперед и назад, приводимые в движение большими маховиками; и рабочие в накрахмаленных белых спецовках закладывали выстиранное белье в какие-то сатанинские приспособления, которые изрыгали из себя аккуратные кипы выглаженной готовой продукции. В помещении стоял неумолкающий шум, оно было окутано облаками пара, по зацементированным желобам постоянно текла мыльная вода, расплескиваясь и разливаясь на скользком полу.
Папе нравилось приводить меня в прачечную и показывать машины; перекрикивая их шум, он громко объяснял мне, как они работают, и знакомил меня со своими работниками, которые имели привычку грубо кричать друг на друга на иностранных языках. Евреев среди них, кажется, было мало. Я запомнил толстую девушку, работавшую на автоматическом отжимном катке, который всасывал и разглаживал простыни и полотенца и, казалось, угрожал вот-вот всосать и разгладить заодно и меня. Как-то, когда я был в прачечной, в окно влетела птичка, и толстая девушка ловко поймала ее и зажала в руках. Дружески улыбаясь, она показала знаками, что хочет подарить птичку хозяйскому сыну. Я радостно кивнул, после чего девушка, к моему ужасу, схватила огромные ножницы, расправила птичке крылья и – пжик, пжик, пжик – обкорнала ей перья. Так же ясно, как я вижу сейчас бумагу, на которой пишу, я до сих пор вижу эти жуткие ножницы с капельками крови, в то время как девушка что-то быстро тараторит то ли по-польски, то ли по-немецки, а птица жалобно глядит на меня испуганными ясными глазами. Я до сих пор безумно люблю животных и птиц, и, как я понимаю, это пошло у меня с того момента. Но я отвлекаюсь. Я хочу только сказать, что для нееврейских работников отцовской прачечной есть морскую пищу было самым обычным делом – любую морскую пищу, да и вообще все что угодно.
Обед с морской пищей состоялся в Орчард-Бич, в большом белом доме, стоявшем посреди лужайки. На пляже в Орчард-Бич, где мы летом часто купались, во время отлива я много раз видел моллюсков. Но чтобы их можно было есть? Да я скорее стал бы есть сплавной лес. И вот теперь в большом белом доме был накрыт белой скатертью большой стол, и пахло там, как в детском доме в Дикки-Истэйт, и работники прачечной «Голубая мечта» ели, пили и обменивались громкими шутками; а на столе стояли проволочные корзины, битком набитые печеными моллюсками. Раковины у них были полураскрыты, точно рты у мертвецов, а внутри виднелась какая-то белая масса, упругая, как резина. Предоставленный сам себе и ощущая голод, я попытался ткнуть в эту массу вилкой; белая масса не поддавалась и пружинила, будто я пытался проткнуть теннисный мячик. Я попробовал выковырять массу из раковины, но не сумел.
Я давно не ел и был очень голоден. Не знаю, где тогда были папа с мамой: видимо, как господин Хозяин и госпожа Хозяйка они организовывали трапезу. Где была в то время Ли, я тоже не помню. Помню только, что, отчаявшись справиться с моллюсками, я стал трудиться над омаром, приноравливаясь, как бы его съесть. Слева и справа от меня работники прачечной лихо уписывали омаров, выпучив глаза, плотоядно ухмыляясь и облизывая губы. Я поворачивал во все стороны красное тельце в панцире, ища место, в которое можно было бы вгрызться. Меня приводили в замешательство остекленелые мертвые глаза, усики, волосатые паучьи ножки и зазубренные клешни, но я был голоден, а вокруг папины работники без труда разделывали омаров, точно это были телячьи котлеты. С чего начать? Я перевернул омара другой стороной. Снизу, с морщинистого зеленовато-белого брюшка, к нему, казалось, было легче подступиться. Панцирь вилка не протыкала, но брюшко вроде бы было помягче. Я крепко держал омара в одной руке, а другой ожесточенно тыкал в него вилкой. Брюшко поддалось. В меня брызнула зеленовато-белая жидкость, издававшая сильный запах Ку-ку-клана. В конце концов я отказался от попыток съесть омара.
После обеда все высыпали на лужайку перед домом и стали нежиться на солнце, лакомясь мороженым и запивая его содовой водой; и это было все, что я смог отведать на этом обеде. Высоко на белом флагштоке на дувшем с моря ветру колыхался большой американский флаг; под ним на траве молодые парни играли в волейбол, а в стороне начались танцы под патефон с заводной ручкой и большим раструбом. Тем временем Джек-выпивоха повел меня вниз, на пляж, к раздевальным кабинкам, чтобы искупаться. Джек был кучером фургона и, так сказать, моим другом. Как вы помните, он спас меня во время пурги. Когда он развозил белье, его маршрут проходил по Олдэс-стрит, так что я видел его довольно часто. Он заходил к нам забрать грязное белье, и тогда мама обычно доставала коричневую бутыль и наливала Джеку стаканчик. Из этой бутыли никто никогда не пил, кроме Джека. Как-то я на пробу хлебнул оттуда глоток. Ух! Огонь и сера! Больше я к этой бутыли не прикасался. У Джека всегда была на лице щетина двух– или трехдневной давности; он обычно выглядел исхудалым, усталым и старым – за исключением тех мгновений, когда он пропускал стаканчик, после чего он оживлялся и улыбался, как ребенок. Джек был еврей. То есть я думаю, что он был еврей, потому что у него был акцент, как у моего отца. И, во всяком случае, он ощущал себя евреем. Не знаю, как иначе это выразить.
Вы, конечно, знаете, что представляет собою раздевальная кабинка на пляже: это – закрывающийся на защелку крошечный фанерный закуток, в котором стоит табуретка, а на стене – крючок. Наверно, мы тогда сначала немного поплескались в прибое, но я этого не помню; моя память, как на небрежно порезанной киноленте, выхватывает из прошлого только ту сцену, в которой мы с Джеком уже вытираемся в кабинке, говоря о каких-то пустяках. Мы замолкаем, и сквозь фанеру мы слышим из соседней кабинки два мальчишеских голоса, которые передразнивают идишистский акцент Джека. Полуодетые, мы взглядываем друг на друга. На лице у Джека, поросшем черно-серой щетиной, появляется горькая улыбка.
– Не обращай внимания, – говорит он.
И из-за фанерной перегородки голос передразнивает с водевильной еврейской интонацией:
– Не обгащай внимания!
Джек прикладывает палец к губам.
С нашей стороны перегородки – молчание. По другую сторону раздаются смешки. Через некоторое время дверь соседней кабинки открывается и снова захлопывается. Мы кончаем одеваться и причесываемся. Когда мы выходим на залитый солнцем длинный деревянный помост перед кабинками, мы их видим: это два мальчика в коротких штанишках, франкенталевского возраста, обычные уличные мальчишки, они стоят в нескольких ярдах поодаль. Направляясь к лестнице, мы слышим за спиной дразнящие голоса:
– Жи-ды! Жи-ды!
Джек держит меня за руку и быстро тащит за собой. Мальчишки следуют за нами, топая по ступенькам:
– Жи-ды! Жи-ды!
– Не слушай! – шепчет Джек.
– Жи-ды! Жи-ды! – а затем, прямо у нас за спиной: – Сгулик, не обгащай внимания!
Джек останавливается и поворачивается, я тоже. Мальчишки стоят футах в десяти от нас, они ухмыляются. Голосом, какого я никогда ни от кого не слышал, Джек рявкает:
– А ну, вон отсюда!
И он делает шаг по направлению к ним. Ухмылки исчезают, мальчишки обмениваются быстрыми испуганными взглядами, опрометью кидаются вниз по лестнице и скрываются из виду. Джек кладет мне руку на плечо, и мы продолжаем подниматься по лестнице. Мы пересекаем лужайку и подходим к толпе работников прачечной, которые сидят вокруг флагштока с американским флагом и поют под губную гармонику.
Вот как – и вот почему – я помню обед, на котором подавали морскую пищу.
Франкенталевский рассказ о Ку-ку-клане мог быть, в конце концов, всего лишь дурацким слухом. Афиша кинематографа, в сущности, ничего не доказывала: может, это была просто выдумка в фильме ужасов. Но тут все случилось в действительности – впервые в моей жизни; это был живой голос Извне, средь бела дня, на приятном морском ветерке, крики мальчишек в коротких штанишках около раздевальных кабинок на пляже в Орчард-Бич.