Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 54 страниц)
Глава 19
Отчуждение
Поль Франкенталь тускнеет в памяти после того вечера, когда меня дразнили «Сруликом». Вообще-то, по правде говоря, он и потом много лет меня преследовал, и он еще появится в моем повествовании. Но сейчас в Белом доме опять стоит дым коромыслом, мне, того и гляди, придется прерваться, и кто знает, когда я потом снова смогу вернуться к своему рассказу. Так что не удивляйтесь, если я в следующей части понесусь галопом по Европам: вы знаете почему. До сих пор я описывал в основном то, что было Вовне, – то есть Олдэс-стрит моего детства. Теперь необходимо сказать несколько слов и о том, что, одновременно с событиями на Олдэс-стрит, происходило Внутри. Когда я вспоминаю об этой стороне своей жизни, она представляется мне как бы происходившей в каком-то другом измерении.
* * *
Мы начнем с рассказа о том, как, когда мне было шесть лет, на меня буквально с неба свалилась полдолларовая монета. Она упала на открытую книгу, когда я сел со старым мистером Горовицем изучать Тору.
– «В… начале… – с трудом переводил я, – сотворил… Бог… небо».
Бах, дзинь! Большая серебряная монета ударилась о страницу книги, упала с нее и покатилась по полу. Я кинулся на монету как кошка. И откуда ни возьмись, за стулом учителя появился папа.
– Это ангел бросил монету с неба, – сказал он, мягко улыбаясь. – Возьми ее, сохрани и учись усерднее.
И он отправился в прачечную «Голубая мечта».
Поверил ли я, что монету действительно бросил ангел? Трудно сказать: ведь мне было всего шесть лет. Я положил полдоллара в карман, не задавая лишних вопросов, и, вдохновленный, продолжал переводить ивритский текст. Таков старинный еврейский обычай: когда мальчик впервые садится за изучение Торы, с неба падает монета. Еще более древний обычай – появление капли меда на странице Торы; эту каплю ребенок должен слизнуть. В сущности, смысл обоих обычаев один и тот же, но в «а голдене медине» деньги начисто вытеснили мед.
Но не кажется ли вам, что бросать сверху монету – это значит играть на детском легковерии? Да, конечно; это, по-моему, еврейский вариант идеи Деда Мороза. Когда я, в первом классе школы, услышал, что накануне Рождества дети вешают чулки, в которые Дед Мороз ночью кладет подарки, я не мог дождаться Сочельника, чтобы поскорее попробовать самому, хотя папа ласково посоветовал мне не беспокоиться. На следующее утро я ощупал чулок и почувствовал, что в нем действительно что-то лежит. Это была записка: «Дорогой Дэви, ты большой простофиля, если веришь в Деда Мороза».
Догадайтесь, чей это был почерк. Мама никогда не отличалась чрезмерной деликатностью. Один из примеров тому – случившееся примерно в то же время происшествие с оконной шторой. Произошло это в синагоге на Келли-стрит, накануне праздника Симхас-Тора, что значит «Радость Закона».
Это был наш самый веселый религиозный праздник. Таким он остается и до сих пор у всех верующих евреев. В этот день мужчины, со свитками Торы в руках, семь раз обходили вокруг синагоги, танцуя и распевая молитвы, а мы, дети, замыкали процессию, размахивая бумажными флажками. На острия древков, к которым прикреплялись флажки, насаживались яблоки, а в них вставлялись горящие свечи. Куда только смотрела пожарная охрана! Ведь в синагоге на Келли-стрит все было деревянное, а дети то и дело роняли горящие свечи куда попало. «Бог хранит простодушных», – говорит псалмопевец. И в нашей маленькой синагоге так ни разу и не случилось пожара. Может быть, синагогу на Келли-стрит хранил дух Шолом-Алейхема, скончавшегося в 1916 году в соседнем доме.
Мне очень нравилось маршировать вокруг синагоги с флагом, яблоком и зажженной свечой. Само собой, мне очень хотелось нести свиток Торы – в чехле, расшитом блестками и украшенном красивой бахромой, – а если уж не свиток Торы, то хотя бы один из небольших зачехленных свитков, которые носили мальчики, доросшие до «бар-мицвы», – свитков с текстами Исайи, Иеремии и других книг пророков. Но я понимал, что мне, в мои-то шесть лет, это не положено. У мамы, однако же, возникла великолепная идея. В синагоге был свиток с книгой одного из пророков, для которой никто из прихожан еще пока не расщедрился на чехол. Длинный, тонкий свиток голого пергамента был всем хорошо виден, когда открывали Святой Ковчег. И вот мама пришла из женской части синагоги и спросила папу, почему бы Исроэлке не поносить эту штуку вокруг синагоги. Это ведь тоже священный текст, не так ли? И папа достал голый пергаментный свиток.
– Вот, – сказал он, вручая его мне без большого воодушевления, – хочешь это нести?
– Это? – воскликнул я. – Но ведь это же бумажная штора!
– Нет, нет! – папа через плечо оглянулся на маму, которая уже вернулась в женскую часть синагоги и оттуда кивала и радостно улыбалась. – Бери, Исроэлке! Это ничуть не хуже Торы.
Он был мой отец, так что я ему поверил. Я пристроился сразу за последним из старших мальчиков, несшим какой-то свиток в чехле, впереди всех маленьких мальчиков с флагами. Процессия с пением тронулась. Позади меня чей-то тоненький голосок произнес – не издеваясь, а просто любопытствуя:
– Эй, Дэви, что ты делаешь с этой шторой?
Я ответил, оглянувшись через плечо:
– И вовсе это не штора!
– О!
Синагога в праздник Симхас-Тора обычно так полна, что яблоку негде упасть. Прихожане заполняют все проходы, и матери поднимают своих малышей над головой, и все они целуют свитки, когда их проносят мимо.
– Мама, – пропищал один такой малыш, – штору мне тоже целовать?
– Конечно, нет, – сказала его мама, изумленно глядя на чокнутого карапуза, шествующего с этим дурацким предметом.
– Это не штора, – сказал я. – Это ничуть не хуже Торы.
– Иди, иди, – отозвалась мамаша, а затем снова обратилась к своему малышу: – Не обращай внимания на штору.
Так это и продолжалось. Одни потешались, другие спрашивали, третьи перешептывались, четвертые удивленно качали головой, но по всему пути процессии всем было ясно одно – что я несу бумажную штору. Скоро я только о том и думал, как бы избавиться от этой штуки, – но что я мог поделать? Я не мог бросить ее на землю – ведь это как-никак была святая реликвия; но выглядела она настолько по-иди-отски, что взять ее у меня никто из детей не хотел. Несколько раз я пытался ее отдать, но все только отшатывались.
Но даже когда шествие окончилось, я все еще вынужден был танцевать, и танцевать, и танцевать с этим проклятым свитком, вызывая смешки, сочувственные замечания и изумленные взгляды.
– Этот шкет рехнулся, что ли? Что он делает с этой шторой?
Но в женской части синагоги мама непрерывно хлопала в ладоши и гордо взирала на меня, как бы возглашая: «Посмотрите на моего Дэви! Ему всего шесть лет, а он уже со свитком!» Только она одна из всей синагоги не видела, что, как клоун, у которого разрывается сердце, я танцую пред Господом со шторой в руках.
* * *
Что я здесь хочу сказать, так это то, что все годы, что я прожил на Олдэс-стрит, я жил также и этой другой, еврейской, жизнью, о которой Поль Франкенталь и другие ребята почти ничего не знали. Конечно, все они были евреи, но никто из них не был «йохсеном», как я: потомком раввина по одной линии и шамеса – по другой. Может быть, это объясняет – или, по крайней мере, помогает понять, – почему меня никогда не смущало то, что я еврей, и я никогда не чувствовал того «отчуждения», о котором в наши дни столько трубят в книгах и журналах.
«Отчуждение» – это, конечно, тема для Питера Куота. Вот, например, недавно один солидный еврейский журнал посвятил проблеме отчуждения целиком один из своих номеров, а открыл эту дискуссию не кто иной, как Питер Куот собственной персоной. Все началось с того, что из-за одного рассказа Питера, появившегося в этом журнале, разгорелся такой скандал, что Питер вынужден был опубликовать в следующем номере длинное ученое объяснение в свою защиту, где доказывал, что его рассказ – это притча на тему об отчуждении. В ответ редакция получила гору писем, в которых Питера либо превозносили до небес, либо смешивали с грязью; и в результате следующий номер журнала был полностью посвящен разбору этих писем, трактовавших проблему отчуждения. Все это было для Питера отличной рекламой, поскольку он как раз собирался опубликовать свой первый роман «Сара лишается невинности». Скандал сделал эту книгу бестселлером, а затем Питера обвинили в проповеди безнравственности, и в Цинциннати состоялся судебный процесс, на котором я защищал Питера, и сражался как лев, и победил – и Питер вернулся домой, свободный и прославленный. По всей Америке во всех синагогах раввины либо пылко славословили книгу «Сара лишается невинности» как гениально глубокое изображение отчуждения, либо осыпали этот роман проклятиями, заявляя, что он представляет собою лишь грязное копание в сексуальных страстях. Но что Питер мог от этого потерять? Евреи в Америке покупают чуть ли не половину всех издаваемых книг в твердых обложках, и они стали наперебой расхватывать этот гениально глубокий роман об отчуждении, представляющий собою грязное копание в сексуальных страстях; и Питер Куот сделался литературным светилом.
Если вам любопытно, что это был за рассказ, из-за которого изначально разгорелся весь скандал, то, поскольку журнал, в котором он был напечатан, читают одни лишь раввины да университетские профессора, так что вы могли этот рассказ и пропустить, я уж, так и быть, вкратце изложу его содержание. Рассказ назывался «Как мой отец пердел». Повествование ведется от лица маленького мальчика; действие происходит в канун Йом-Кипура. Как всем известно, евреи в Йом-Кипур целые сутки ничего не едят, а накануне вечером, перед началом поста, они обычно очень плотно ужинают; хотя я на собственном многолетнем опыте убедился, что чем меньше есть накануне Йом-Кипура, тем легче выносить двадцатичетырехчасовой пост. Итак, в рассказе отец мальчика накануне Йом-Кипура наедается до отвала, так, что у него начинается коловращение в желудке. Он берет мальчика с собой в синагогу, и они сидят рядом на одной скамье. Питер извлекает массу комических эффектов из контраста между торжественной молитвой «Кол-Нидрей» с последующей страстной раввинской проповедью о раскаянии и тем, что отец мальчика неустанно производит неприличные звуки и портит воздух, в то время как мальчик искренне старается покаяться в своих прегрешениях.
Вообще-то, мы, евреи, любим зубоскалить над своими нравами и высмеивать самих себя, и наша литература полным-полна таких вещей; но, сочиняя этот свой шедевр отчуждения, Питер, должно быть, зашел слишком далеко и чересчур многим наступил на мозоль. Поднялась ужасная буря, которая не утихала много месяцев, и в домах еврейской интеллигенции только и говорили, что об этом рассказе Питера Куота: одни были за, другие – против. Короче, Питер был у всех на устах – как в свое время Диккенс после появления «Рождественской песни». Если вдуматься, то ведь и Скрудж – это тоже пример отчуждения. Вообще, тема отчуждения – это для писателя просто золотая жила. Может, и я когда-нибудь тоже что-нибудь выжму из этой темы, хотя пока я представления не имею, как это сделать. Но я хотел вам рассказать о собственной йом-кипурной истории, а это – случай совсем другого рода, чем у Питера. Но, по крайней мере, моя история – это чистая правда, а Питер свою выдумал. Он сам мне в этом признался. Жуткое дело, но, надо отдать ему должное, описал он все это очень ярко и на самом деле смешно.
* * *
Мы перескакиваем к тому времени, когда мне уже девять с половиной лет, – примерно в ту эпоху, когда со мной случилась история в канун Дня Всех Святых. Папа и мистер Эльфенбейн, когда их выгнали из синагоги на Келли-стрит, создали Минскую конгрегацию и начали строить здание для синагоги. Подрядчик вырыл большой котлован для фундамента, но после этого выяснилось, что у конгрегации слишком мало денег: их хватило, чтобы построить только подвал, в котором оборудовали синагогу, да еще на то, чтобы воздвигнуть над подвалом изящный фасад с каменным крыльцом, ведшим к разукрашенным двойным дверям, за которыми ничего не было – одно лишь перекрытие над подвалом. Предполагалось, что это – временное сооружение. Я уже упомянул, что сейчас Минская синагога – это последняя действующая синагога, оставшаяся в опустевшем Южном Бронксе. Но она все еще представляет собою подвал, увенчанный фасадом и дверьми, которые никуда не ведут.
Мой отец решил придать блеск этому холодному подвалу, создав там хор для Дней Трепета. Я в этом хоре пел детским сопрано. Репетировали мы в темной квартире нашего раввина – крутого старика с длинной черной бородой, сурового злыдня, каких было немало в старом галуте. У него была совершенно ангелоподобная блондинка дочь: иногда она быстро, как тень, прошмыгивала мимо нас в передней. На репетициях я вел себя очень благочестиво; я, как мог, старался подлизаться к раввину, ненароком показывая, что знаю иврит и идиш, и зорко следя, не промелькнет ли поблизости тень раввинской дочки. Как-то вечером я сумел освободиться за некоторое время до окончания репетиции и усмотрел эту прекрасную тень в спальне. Раввинская дочка была очень застенчива, но, кажется, она отнюдь не противилась тому, чтобы я завел с ней разговор. Так как беседовать нам было решительно не о чем, она показала мне «шофар» — бараний рог, который отмокал в жестяном тазу, и объяснила мне на идише, что во время молитв иногда в этот рог забирается Сатана, и в таких случаях, если ее отец пытается дуть в рог, он не может выдуть ни звука. Поэтому рог нужно загодя вымачивать в уксусе. Как она мне сообщила, уксус отгоняет Сатану – или что-то в этом роде.
Я помирал от желания произвести впечатление на этого ангела, говорящего на идише. Мой отец, который был в синагоге запасным трубачом, дома уже целую неделю тренировался на «шофаре»; он и меня тоже научил в него трубить.
– Никакого Сатаны нет! – заявил я, вынимая рог из уксуса. – Я тебе сейчас покажу.
От рога мне сильно шибануло в нос уксусом, и когда я поднес рог ко рту, мне обожгло губы. Но пути назад уже не было, и я дунул: раздался громкий, противный, прерывистый звук – видимо, точь-в-точь такой, какой издавал в синагоге отец мальчика из рассказа Питера Куота. Раввинскую дочку тут же из комнаты как ветром сдуло, словно она была призраком, услышавшим кукареканье петуха. С тех пор я ее ни разу в жизни не видел. Но вместо нее в комнату вбежал мой отец и схватил меня за шиворот. С тех пор я уже никогда не отлучался с репетиций, и моему флирту с раввинской дочкой пришел конец.
Наш хор, должен я вам сказать, имел бешеный успех. Мы пели без нот, ибо еще с Минска, где папа пел в хоре мальчиков под руководством великого кантора реб Мордехая, он предпочитал, чтобы в течение всей литургии Дней Трепета пели только а капелла. Я с самых ранних детских лет помню, как папа постоянно напевал дома мелодии из литургии Йом-Кипура. Сидней Гросс пел баритоном, папа – тенором, а тучный бородатый старик, которого называли Солли-бас, eine из старого папиного минского хора, пел, соответственно, басом – громким и очень красивым. Другой тенор, седьмая вода на киселе из нашей «мишпухи», по имени дядя Шмуэль – тощий, маленький, печальный человечек, куривший даже больше, чем Сидней Гросс, – выучил все папины мелодии и после праздников продал свою табачную лавку и сделался профессиональным кантором: зарабатывал он в основном на свадьбах и похоронах. Сам же наш хор через год распался. Прачечная отнимала у папы слишком много времени и энергии.
Что же до самой музыки, то я вам сейчас об этом расскажу. Музыкальные сочинения реб Мордехая-хазана – это звуковая дорожка, проходящая через все мое детство. Недавно я произвел кое-какие исторические изыскания и установил, что, оказывается, хоровой музыкой реб Мордехая Шавельсона восхищались не только в Минске, но и по всей России, хотя некоторые пуристы негодовали, что тексты молитв Дней Трепета он кладет на музыку вальсов, мазурок, маршей и несомненных любовных арий. Его богослужение в Дни Трепета было чем-то средним между бродвейским мюзиклом и классической оперой. Реб Мордехай наверняка был блестящим композитором, но русские евреи не имели доступа к искусству и культуре больших городов, так что он вложил весь свой талант в синагогальную литургию. Но, по крайней мере, его талант оценили. Папа рассказывал, что когда кончались молитвы Йом-Кипура, восторженные прихожане на своих плечах несли реб Мордехая по улицам Минска.
Моей большой сольной партией были строки из книги пророка Исайи:
И будет день,
Вострубит великая труба,
И придут затерявшиеся
В Ассирийской земле,
И изгнанные
В землю Египетскую,
И поклонятся Господу
На горе святой
В Иерусалиме.
Что за мелодия! Сладкая, болезненно расслабляющая, долгая каденция трубы, заканчивающаяся взрывом радости во всем хоре позади меня – на словах «На горе святой в Иерусалиме». Честное слово, даже на репетициях, когда вокруг меня на этом месте текст подхватывали мужские голоса, меня мороз по коже подирал. А в битком набитом подвале Минской синагоги, когда мой тонкий голос плыл над молчаливой толпой мужчин в белых талесах и женщин, глаза которых сверкали из занавешенной женской половины, где я видел маму, по лицу которой, когда она на меня смотрела, катились слезы, —
будет день,
Вострубит великая труба… —
на меня накатывала горячая волна возвышенного восторга – да накатывает и сейчас, когда я пишу эти строки.
* * *
Позавчера у нас в гостях был Эйб Герц – капитан запаса Армии Обороны Израиля, приехавший к моей трудной дочери Сандре. Поскольку он учится в Военно-промышленном колледже под Вашингтоном, он был в своей форме парашютиста – в красном берете и все такое; Сандра глядит на эту форму с восторженным огнем в глазах, несмотря на то, что вообще-то она отчаянная пацифистка; однажды она приняла участие в демонстрации перед Пентагоном рядом с Норманом Мейлером и несла для него коробку с какими-то прохладительными напитками. Я рассказал Эйбу Герцу о Минской синагоге, о подвале и о фасаде, за которым ничего не было, на что он презрительно буркнул: «Американский иудаизм!». Эйб – это сын Марка Герца, учившегося в колледже вместе со мной и Питером Куотом. В 1968 году Эйб уехал в Израиль, и с тех пор он каждый год делается все больше и больше израильтянином.
Потом я вспомнил о папином хоре, и Сандра попросила меня спеть для Эйба ту самую мелодию на текст из Исайи. Как это ни странно, она любит музыку реб Мордехая – и многие его мелодии она умеет подбирать на гитаре. Так что она мне аккомпанировала, и я спел «И будет день, вострубит великая труба». Эйб слушал с застывшим, каким-то каменным выражением на лице.
– Ну? – спросила Сандра.
– Очень мило.
– А в чем дело?
– Ни в чем. Очень мило.
– Что за муха тебя сегодня укусила? – спросила Сандра с раздражением в голосе.
– Музыка Катастрофы, – ответил Эйб Герц. – Музыка, под которую в пору шагать в газовые камеры. Очень мило.
* * *
Что он за человек, если способен такое сказать? Вот некоторые биографические сведения об этом молодом американо-израильском юристе, который сейчас сделался Сандриным ухажером, хотя они оба это отрицают. Марк Герц – отец Эйба – довольно крупный ученый, хотя и не очень широко известный. Он пока еще не Эйнштейн и не Оппенгеймер, но в научном мире его считают одним из серых кардиналов. Эйб – его единственный сын от первого брака. Я впервые познакомился с Эйбом хмурым ноябрьским утром вскоре после выборов 1968 года. Он пришел ко мне в контору «Гудкинд и Кэртис», сел у стола напротив меня и посмотрел мне прямо в глаза:
– Мистер Гудкинд, вам нравится ваша работа?
Представьте себе: редактор «Колумбийского юридического обозрения», тощий, долговязый сорвиголова, с худым, бледным, типично еврейским лицом, гораздо больше похожий на Марка Герца – красу и гордость колледжа в 1955 году, – чем сам нынешний Марк Герц, Эйб терпеть не мог вторую жену Марка и терпеть не мог – и до сих пор терпеть не может – самого Марка. Он ненавидит растущую раковую опухоль, именуемую Вьетнамской войной. Все его кузены, кузины, тетки к дядья – в Израиле. Один дядя – ныне ушедший в отставку бригадный генерал Моше Лев – был одним из творцов блестящей победы в Шестидневной войне, чем околдовал Эйба Герца.
Что касается Израиля, то отец Эйба – Марк всегда считал – и по сей день считает, – что создание этого государства было еврейской ошибкой, нелепой и самоубийственной, а победа в Шестидневной войне была всего-навсего счастливой случайностью. В защиту этой точки зрения он выступает горячо и взволнованно и приводит весьма изощренные доводы, и это – еще одна причина неприязни Эйба к своему отцу. А может быть, все наоборот: может, он потому и полюбил Израиль, что его отец – противник Израиля. Во всяком случае, поскольку я завзятый сионист, работающий юристом на Уоллстрит, от меня ожидалось, что я направлю Эйба на путь истинный. Точнее, постараюсь убедить его отказаться от мысли совершить алию – то есть репатриироваться в Израиль, – а вместо этого начать делать в Америке доходную юридическую карьеру.
– Нравится ли мне моя работа?
Странный вопрос. Эйб сверлил меня глазами. Отступать было некуда.
– Да, очень. Могу сказать, что я счастлив. У меня хорошая жена, хорошие дети, хороший уровень жизни и интересная работа.
– Хорошая работа?
– Работа, которую я хорошо делаю.
– Потому что вы хотите делать хорошие деньги?
– Вы тоже этого захотите, Эйб, а в Израиле много денег не сделаешь.
– Спасибо за совет, мистер Гудкинд, – сказал Эйб, улыбнувшись честной, проницательной улыбкой. – Может быть, вы и правы. Просто мне кажется, что я могу сделать в жизни что-то более ценное, чем жрать дерьмо на Уолл-стрит.
Так он и сказал, и, хотите – верьте, хотите – нет, это звучало вовсе не оскорбительно. На его лице был написан благодатный восторг идеалиста. Через пропасть, пролегшую между двадцатью пятью и пятьюдесятью тремя годами, он не пытался золотить пилюлю, не гладил старого хрена по шерсти, рубил сплеча. В открытую резал правду-матку и маскировал ее под грубоватый комплимент – почти.
Это меня доконало. В конце концов, что я, обязан чем-нибудь Марку Герцу? Я встал и протянул руку:
– Эйб, я вам завидую.
И в тот момент я действительно ему завидовал – да и до сих пор завидую. Но я не хочу совершать алию, и моя жена не хочет. Если я кончу писать эту книгу, может быть, Эйб когда-нибудь ее прочтет. Это будет исчерпывающий ответ на его вопрос: «Вам нравится ваша работа?».
Прежде всего, он должен больше обо мне узнать. Я – не просто давнишний университетский приятель его отца, стойкий адвокат Объединенного еврейского призыва и Израильского фонда, даже не думающий о том, чтобы переехать в Израиль, я – американский еврей, короче, я сын своего отца. Илья Гудкинд эмигрировал из России не в Палестину, а в «а голдене медине». Еврейское государство было тогда недостижимой мечтой немногих безрассудных идеалистов – большинство из них жили в Европе, и лишь жалкая кучка отправились первопроходцами в тогдашнюю турецкую Палестину. Папа хотел только хорошей жизни и свободы. Он получил и то и другое, и вот теперь я сижу здесь, в Белом доме, в шести тысячах миль от осажденного врагами Еврейского Национального Очага, и собираюсь как можно скорее занести на бумагу историю моей жизни. Ибо, если разведывательные данные не врут, и здесь и там назревают события, над которыми мы, того и гляди, потеряем всякую власть.