Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 54 страниц)
Глава 80
Вот Куот, а вот порог
– Ну вот, это все решает! – объявил Питер, врываясь в комнату и размахивая в одной руке письмом, а в другой – теннисной ракеткой; затем он дал мне письмо. – Я ухожу! Сейчас же!
Это было письмо из издательства; там, правда, не было никаких обещаний напечатать «Материнское молоко» – задуманный Питером роман, из которого пока была написана только первая глава, – но в письме говорилось, что если продолжение окажется таким же многообещающим, как начало, то можно будет рассмотреть вопрос о публикации. Многочисленные поклонники Питера Куота, вероятно, удивятся, как это они никогда не слыхивали об этом произведении; но дело в том, что в окончательном варианте роман «Материнское молоко» был отвергнут девятнадцатью издательствами, и у Питера хватило ума, чтобы и потом никогда не пытаться его опубликовать.
Это была юношеская попытка, в основу которой легли воспоминания о летних каникулах, которые Питер провел в Мексике. Главная героиня – сорокалетняя учительница из Миннесоты – во время поездки по Мексике знакомится со студентом-старшекурсником, проводящим каникулы в Тахо де Аларкон, и очень быстро из чопорной ханжи превращается в ненасытную нимфоманку, вроде героини фильма «Глубокое горло». Питер с самого начала нашел свою тему. Однако в романе было множество длиннот, да и вообще в этой книге он обогнал свое время. Тогда еще даже «Улисс» был только-только разрешен к печати и считался ужасно непристойной книгой. Смешная сцена в публичном доме в Тихуане, завершающая роман «Сара лишается невинности», взята, в переработанном виде, именно из «Материнского молока», где это – самое лучшее место. Не таков Питер Куот, чтобы дать своему удачному отрывку пропасть без толку.
Короче говоря, в ту же субботу Питер уложил чемоданы и уехал в Мэн: у доктора Куота там была дача, где Питер надеялся в тишине и покое закончить «Материнское молоко». Так завершилось наше с ним творческое сотрудничество и совместное житье.
Сразу же после его отъезда я пошел на традиционную встречу бывших сотрудников «Шутника» и там встретился с Марком Герцем. Он бы худой как щепка, хоть ребра пересчитывай, и свой шницель он поглощал с такой жадностью, что можно было понять, как ему необходимо устроиться на какую-нибудь работу. Он сообщил, что его дядя-меховщик недавно продал свой бизнес, и Марк перебивался из кулька в рогожку, ожидая обещанной ему стипендии, чтобы поступить в аспирантуру в Беркли. Я вызвался устроить его к Голдхендлеру. Голдхендлер воспринял мою рекомендацию очень скептически, но сказал, чтобы Марк пришел к нему потолковать. Марк пришел, когда Голдхендлер завтракал. Незадолго до того у него снова был сердечный приступ, правда менее серьезный, чем первый, и ему пришлось отказаться от своего любимого блюда – мацы со свиными сосисками – и довольствоваться на завтрак обыкновенным омлетом. Вдобавок накануне провалилась одна из написанных им программ и поступило известие, что повысилась популярность передачи Хенни Хольца. И что хуже всего, как мне шепнул Бойд, Голдхендлера беспокоило положение на аляскинских золотых приисках. Клебанов снова приехал в Нью-Йорк.
– Передай мне это говно, – сказал Голдхендлер Бойду, показывая на тарелку с омлетом.
Марк заморгал и удивленно взглянул на миссис Голдхендлер, как ни в чем не бывало сидевшую тут же, за столом, рядом с маленькой дочкой. После этого Голдхендлер задал Марку всего лишь несколько небрежных вопросов. Цвет лица у Голдхендлера был такой же серый, как покрывавшая его щетина, он недавно потерял еще несколько зубов, и, хотя ему было всего тридцать семь лет, Марк, наверное, поверил бы мне, если бы я ему сказал, что Голдхендлеру пятьдесят.
– Ну ладно, Финкельштейн, – сказал Голдхендлер позднее, когда мы остались с ним вдвоем в кабинете, пока Марк ждал внизу, – тебе решать. Он вроде бы толковый парень, только не профессионал.
– Разрешите мне его попробовать, – попросил я.
В этот момент в кабинет вошел Клебанов – дородный мужчина с пышными бакенбардами, в плисовых бриджах и свитере.
– Хорошая новость! – объявил он с порога, даже не поздоровавшись. – Синдикат согласился.
– Вот как! – воскликнул Голдхендлер и расплылся в улыбке, продемонстрировав провалы между зубами. – Отлично! Когда это случилось?
– Я только что говорил по телефону с Джуно. Теперь никому из нас не нужно вкладывать больше ни одного цента. Теперь, как видно…
Когда я уходил, Клебанов продолжал разглагольствовать, а Голдхендлер слушал его с таким же восторженным выражением, с каким «Зейде» читал вслух письма дяди Велвела с отчетами о его судебных победах.
– Ты, кажется, говорил, что он остроумный человек? – заметил Марк, когда мы шли от Голдхендлера.
– Он сегодня был не в духе.
– А, ладно тебе! «Передай мне это говно»! Это же варвар!
– Ты что, не хочешь у него работать?
Марк не ответил. На нем был старый коричневый пиджак, который он носил еще в университете, с заплатками на локтях и обтрепанными обшлагами.
– Мне сейчас выбирать не приходится, – сказал он наконец. – Только не знаю уж, чем я могу быть тебе полезен. Но, в конце концов, я, наверно, получу-таки эту стипендию, так что речь лишь о том, чтобы как-то прокантоваться до лета.
Недели через две Марк переехал ко мне в «Апрельский дом», и мы с ним начали сочинять репризы. Мне было несколько неловко: я, который некогда был по сравнению с Железной Маской ноль без палочки, теперь работал вместе с ним, при этом зарабатывая больше его и находясь на положении его начальства; а он, получивший работу по моей протекции, жил со мной в роскошном отеле за мой счет, ибо я отказался брать с него его долю квартплаты. Да и сочинение реприз шло у него не очень-то гладко. Он был университетский остроумец, а не радиохохмач: это – большая разница, которую Марк хорошо понимал.
– Ты делаешь всю работу, – говорил он, – а я тебе ничем не помогаю; я чувствую себя тунеядцем.
Но я, тем не менее, убеждал его не уходить. Он все-таки выдавал остроумные шутки, да и обсуждать с ним готовые программы было полезно. Хотя теперь я уже больше не мучился из-за Бобби – у меня были другие девушки, правда, не такие умные, как Розалинда Гоппенштейн, – но мне все еще не хотелось жить в «Апрельском доме» в одиночестве. Прежде всего, я не доверял самому себе и боялся, что могу в минуту слабости позвонить Бобби и попросить ее приехать. Кроме того, Марк был куда более приятным соседом, чем Питер.
* * *
Как-то, вернувшись с утренней прогулки, я уже в прихожей услышал доносящуюся из гостиной беглую речь на идише со скоростью добрых двести слов в минуту. И говорил не кто иной, как Марк. Он расхаживал по комнате, а перед ним на диване сидели маленький бородатый мужчина в ермолке и полная пожилая женщина, вытиравшая глаза платком.
– Мейне элтерн, – сказал Марк, бросив на меня тревожный взгляд (то есть «мои родители»).
Раньше Марк при мне ни разу не говорил на идише. В университете, не будь он членом «Бета-Сигмы», я, наверно, и не догадался бы, что он еврей. К соблюдению еврейских обрядов и обычаев он относился безучастно – не враждебно, как Питер, не язвительно, а просто безразлично. На религию он смотрел так же, как Вивиан Финкель: холодно, снисходительно и как бы со стороны. Финкель считал Марка своим лучшим студентом по сравнительной истории религий.
Отец Марка стал подниматься и здороваться со мной на ломаном английском языке; Марк его резко прервал:
– Эр ферштейт («он понимает»), – сказал он, а затем обратился ко мне на идише: – Не можешь ли ты одолжить мне сто долларов?
– Охотно, Марк, о чем речь! – ответил я на том же языке.
– Зачем беспокоить твоего друга? – возбужденно сказал отец Марка. – Банк даст нам ссуду, только тебе нужно приехать к нам и расписаться на бумагах.
Марк ответил, что он не собирается тащиться к черту на рога на Кони-Айленд и снова связываться с банком. Я сел за свой стол и вынул чековую книжку. Мать Марка спросила меня, откуда я знаю идиш: ведь я же, наверно, родился в Америке. Отвечая ей, я не мог не заметить, насколько безжизненно звучит мой литовский диалект идиша по сравнению с красочной галицийской речью Марка. Он расписался на моем чеке и передал его отцу со словами:
– Ну, вот, папа, теперь ты можешь хоронить тетю Розу. Сегодня утром умерла мамина сестра, – объяснил он мне. – Какая-то благотворительная организация должна была дать деньги на похороны, но у них в делах жуткий кавардак, и денег нет, и неизвестно, будут ли. А тем временем тело уже лежит в салоне похоронного бюро.
– Такое безобразие, такой позор! – воскликнул отец Марка; он положил в карман мой чек и пожал мне руку. – Это была с вашей стороны большая мицва. Хоронить усопших – святое дело, и вы приняли участие в выполнении нашего семейного долга.
Когда Марк вернулся, проводив своих родителей до лифта, он сказал:
– Ну вот, все решено. Мне нужно выплачивать долг, так что я остаюсь на работе.
– Ты чертовски хорошо говоришь на идише, – сказал я в искреннем изумлении.
– Еще бы мне на нем не говорить! – сказал Марк с кривой усмешкой, а затем, перейдя на арамейский, он с безукоризненной ешиботной напевностью процитировал начало талмудического трактата «Бава кама»: – «Главных принципов ущерба суть четыре: бык и водоем, пастбища и пожар…».
Затем он снова заговорил по-английски:
– Ну, ладно, я поехал смотреть, как будут зарывать в землю тетю Розу. Черновик скетча для Фанни Брайс у тебя на столе. По-моему, он гроша ломаного не стоит.
Вечером, когда мы оба остервенело стучали на машинках, неожиданно позвонила Бобби Уэбб. Она была в панике, и теперь это был уже не предлог: стряслась беда с ее собачкой. Пока я говорил с Бобби, Марк продолжал себе печатать, не прислушиваясь к моим словам; лишь один раз он бросил на меня беглый взгляд, когда я говорил Бобби чго-то утешительное. Повесив трубку, я вынул из-под кучи рукописей ее фотографию и протянул Марку.
– Это она? – спросил он; он знал лишь, что у меня какие-то сложные отношения с какой-то девушкой.
– Она.
Марк покачал головой. Я достал бутылку виски, поставил ее на стол и, пока мы пили, подробно рассказал ему историю своих отношений с Бобби. Это заняло немало времени.
– Вопрос, – сказал я, закончив, – помогать ли мне ей с собачкой?
Марк взглянул на меня и пожал плечами.
– Принц-студент и кельнерша, – ответил он.
– Что?
– Есть такая старая-престарая история, Дэви. Классическая оперетта.
– Не понимаю. Бобби не кельнерша, она бродвейская красавица, а я не принц и даже не студент, я всего-навсего сочинитель реприз.
Марк налил виски в оба стакана.
– Ты Минскер-Годол, – сказал он.
– Господи, я только один раз тебе об этом рассказывал, да и то спьяну. Как ты это запомнил?
– Дэви, я тоже был Годол.
И Марк рассказал о себе и о своей семье. Он сделал это только один раз и потом никогда об этом не упоминал. Как он больше никогда не говорил на идише – по крайней мере при мне. Лишь в тот вечер, один-единственный раз, с его лица упала Железная Маска, когда мы приканчивали бутылку виски.
Марк родился в деревне под Краковом. Его отец был там шойхетом – то есть занимался ритуальным убоем скота. Родители Марка привезли его в Америку, когда ему было четыре года; его отец поначалу стал шойхетом в городке Фар-Рокауэй, на Лонг-Айленде. Но его так возмущало наглое надувательство, процветавшее, как он считал, в торговле кошерным мясом, что он навсегда спрятал свои ножи и открыл на Кони-Айленде кондитерскую лавку, а также стал давать уроки иврита. Он оставался сурово благочестивым и отдал сына в иешиву. Марк, который некоторое время был его любимцем, взбунтовался, ушел из иешивы и самостоятельно попросил и добился стипендии для обучения в манхэттенской частной школе. В эту школу принимали иногда одаренных детей из бедных семей: считалось, что это повышает общий уровень школы и расширяет кругозор учеников; и Марка приняли с распростертыми объятиями. В Колумбийский университет он тоже поступил, получив стипендию. Братство «Бета-Сигма» приняло его без вступительного взноса. У него всегда ветер свистел в кармане.
Поводом к его разрыву с отцом послужил сущий пустяк. Зимой по субботам после молитвы «Минха» мы читаем длинный цикл из шестнадцати псалмов, начинающийся псалмом 104. Его первые слова – «Благослови, душа моя, Господа!» – на иврите «Борхи нафши» — стали заглавием всего цикла. Как-то Марк то ли забыл, то ли поленился прочесть все шестнадцать псалмов, и отец его выпорол. Через неделю он снова – уже нарочно – отказался это прочесть и был снова выпорот. Затем он прочел-таки этот цикл – в последний раз в жизни. На следующий день он ушел из дома и поселился у своей замужней сестры, которая его приютила. Лишь много лет спустя он снова вошел в родительский дом. Прошло время, и отец более или менее примирился с отступничеством Марка, он даже стал гордиться его дипломами и учеными степенями; но полностью отец и сын так и не помирились.
– Итак, из-за «Борхи нафши», – сказал я, слегка захмелев, – мир потерял великого талмудиста и приобрел безработного профессора физики.
– Ничего подобного. Мне и раньше это давно уже осточертело, – сказал Марк. – «Борхи нафши» – это величайшее поэтическое произведение; но отец повел себя так, что я возненавидел даже само это название. Порка была для меня только удобным предлогом, чтобы сбежать из дому.
– И ты не чувствуешь, что тебе этого не хватает?
– Не хватает чего?
– Талмуда? Торы? Идиша? – Марк показал головой. – Все это для тебя пустой звук? Я и сам не религиозен, но все-таки…
– Ты вернешься к религии, – сказал Марк. – Сейчас ты просто прогуливаешь урок. – Он указал пальцем на фотографию Бобби; я усмехнулся, но он продолжал: – Вот увидишь. У тебя было совсем другое воспитание. Будь мой отец умнее и добрее, я мог бы в конце концов стать ученым талмудистом, и ничем более. Это бессмысленное и никому не нужное занятие, но мне оно нравилось. Отец оказал мне лучшую в жизни услугу, когда он меня выпорол за то, что я не прочел «Борхи нафши».
– И ты совсем не веришь? Ни во что?
Бросив на меня холодный взгляд, Марк вылил себе остатки виски – набралось полстакана – и сделал большой глоток.
– Верю? Во что? Я кое-что знаю о мире. Не очень много и недостаточно, но то, что я знаю, я знаю.
– Что ты можешь знать о Боге? – спросил я, достаточно окосев для такого разговора. – Можно либо верить, либо нет.
– Ты ошибаешься, – сказал Марк заплетающимся языком. – Можно знать о Боке почти все, если только уметь задавать Ему правильные вопросы. Нужно научиться задавать вопросы, чтобы они были четкие и конкретные.
Марк допил виски, икнул и продолжал:
– Мой отец, например, не знает, что два атома водорода, соединившись с одним атомом кислорода, образуют молекулу воды. А это – Божья истина, и притом очень важная. Дэви, ты тоже этого не знаешь. Ты веришь в это, потому что ты об этом где-то прочел или тебе об этом сказал учитель. А я это знаю. Я задал вопрос, и Бог мне ответил – четко и ясно. Бог ответит и любому школьнику. Нужно только, задавая вопросы, исходить из здравого смысла, очень внимательно слушать Бога, не вилять вокруг да около и быть точным в вычислениях и измерениях. Виляние вокруг да около прямо противоречит тому, чего требует Бог. Бог точен. Безупречно, абсолютно точен. А все богословие – это виляние вокруг да около. Моисей три тысячи лет назад дал лучшие ответы, какие только возможны, а он не был богословом. – Марк потянулся и встал. – Ну и ну, я, кажется, крепко набрался. Бедная тетя Роза! Она мне нравилась. Мне будет ее недоставать. Спокойной ночи. Кстати, как тебе понравился мой скетч для Фанни Брайс?
– Я внес в него несколько поправок и отправил Голдхендлеру.
– Понимаю. Ты передал ему это говно. Быть по сему! – сказал Марк. – И, послушай, тебе надо бы как-то подсобить кельнерше с собакой. Положение обязывает, принц!
И он, спотыкаясь, отправился спать.
Глава 81
Побег
А теперь – об этой проклятой собаке.
Это был кудрявый терьер по кличке Тоби – несноснейшее существо. Тоби лаял, кусался и задирал любую собаку, которая встречалась у него на пути; едва завидев ее, он начинал рваться с поводка и просто заходиться от лая. Но если встречная собака делала хоть одно движение навстречу Тоби, он сразу же поджимал хвост и испражнялся на него; говорят, редко какая собака умеет это делать. Словом, Тоби был самый обыкновенный трус, притворяющийся большим забиякой.
Тоби невозможно было оставить в квартире одного. Обычно за ним присматривала миссис Уэбб, но если ей нужно было куда-то уйти, то Тоби выл и лаял, не переставая, пока она не возвращалась. Соседи много раз жаловались в полицию, и однажды Бобби спасла Тоби буквально в последний момент, когда его уже волокли к грузовику, подбиравшему бродячих собак. На этот раз она мне позвонила потому, что она не подоспела вовремя, и Тоби успели увезти на этом грузовике. Беда была в том, что Тоби – притом уже в четвертый раз – укусил соседку, пожилую нервную даму; соседка немедленно позвонила куда следует, и Тоби увезли на живодерню. Бобби была в отчаянии и просила меня что-нибудь сделать.
Боюсь, я не проявил должного сочувствия. У меня были причины не любить Тоби. Невзирая на мои отчаянные мольбы, Бобби два раза привозила Тоби в «Апрельский дом», и оба раза это привело к скандалам. В первый раз Питер Куот вернулся домой раньше, чем ожидалось. Мы с Бобби к тому времени уже вылезли из постели и оделись, так что в этом отношении все было в порядке. Однако не успел Питер войти в гостиную, как Тоби укусил его за ногу, и П итер поднял страшный крик: не столько потому, что укус был очень сильный – крови почти не было, – сколько потому, что Тоби порвал Питеру брюки. Бобби была очень смущена и обещала никогда больше не приводить Тоби с собой.
Однако же она нарушила свое обещание. Тоби очередной раз набедокурил, и Бобби боялась, что за ним приедет собачник. Не успел Тоби появиться у нас, как он прыгнул на кресло и справил на него большую нужду, после чего он стал носиться по комнатам, справляя и большую нужду и малую где придется. Ничего подобного я в жизни не видел. Бобби попыталась его поймать, но не тут-то было! В конце концов мы общими усилиями загнали его в угол и заперли в ванной, где он лаял, скулил, выл, скребся, размотал всю туалетную бумагу, опорожнил до отказа свой мочевой пузырь и пищеварительный тракт, съел крем для бритья и наконец уснул в ванне в куче нечистот.
Бобби разделась почти догола – что возбудило меня не больше, чем если бы ей было лет девяносто, – и начала ползать на карачках, чтобы вымыть и отскрести все, что Тоби нагадил. А я тем временем побежал – на беду, дело было в воскресенье – искать какую-нибудь лавку, где можно было купить пятновыводитель и дезодорант. Когда я вернулся, Бобби, все еще в неглиже, в изнеможении лежала на диване и проклинала Питера Куота за то, что ненавидит собак, и меня за то, что я напугал Тоби. Выходило, что это я был во всем виноват. Почему я такой жестокий? Она выкупала Тоби в ванне, помыла его под душем, оделась и ушла, продолжая осыпать меня проклятьями.
И вот теперь, год спустя, Бобби рыдала в телефонную трубку:
– Срулик, мне ужасно неприятно тебя беспокоить, но мне больше не к кому обратиться. Бедный Тоби! Эдди вообще ничего не умеет, не знаю, как он живет.
Впервые я услышал из уст Бобби что-то нелестное о человеке, который был лично знаком с Эйнштейном.
– Ладно, ладно, – сказал я. – Сегодня вечером уже ничего нельзя сделать. Давай поговорим об этом утром.
Утром мы взяли такси и поехали в собачий питомник, но Тоби там не было. Мне, честно говоря, не очень-то хотелось выручать этого вредного пса. Я намекнул, что, может быть, Бобби сумеет получить распоряжение судьи о возврате собачки, но это потребовало бы времени и денег, да и шансов на успех было мало, потому что соседка была твердо намерена добиться своего и избавиться от Тоби. Смотритель питомника посоветовал Бобби купить другую собаку и позабыть о Тоби.
Бобби немного поплакала, но, пока мы ехали обратно, успокоилась и даже стала расспрашивать меня о моей сестре Ли, о Питере Куоте и о Голдхендлере. Мне пришло в голову, что, может быть, на самом деле никакой беды с Тоби не стряслось и все это опять обман и предлог, чтобы меня заарканить. Но нет, вроде бы Бобби вполне искренне беспокоилась о своей собачке, и она знала, что если она меня позовет, я всегда откликнусь. «НИКОГДА БОЛЬШЕ НЕ ИМЕЙ С НЕЙ ДЕЛА» – грохотала у меня в мозгу одиннадцатая заповедь.
– Остановитесь здесь, пожалуйста, – сказал я таксисту. Он подрулил к дверям большого зоомагазина, в витрине которого прыгали и резвились собаки всех пород и размеров, и я купил Бобби новую собаку, чтобы покончить со всем этим делом.
* * *
Это приобретение оказалось куда более благовоспитанным существом, чем Тоби, и Бобби была вне себя от радости. Через две недели после покупки, когда я приехал проведать новую собаку, она выросла чуть ли не вдвое; я в тот день одолжил папину машину и предложил Бобби прокатиться за город.
– Что это ты сегодня такой сияющий? – спросил меня Марк, когда я вернулся.
– Я так выгляжу?
– Кельнерша за тысячу долларов, – ответил Марк.
– Я ездил смотреть собаку, которую я ей купил.
– Интересно было бы познакомиться с этой девушкой.
– Нет ничего проще, – сказал я и поднял телефонную трубку.
Бобби удивилась, что я снова звоню так скоро. Я предложил устроить двойное свидание – мы с Марком плюс Бобби с Моникой – в «Золотом роге». Марк весь вечер всех смешил, и Бобби, я уверен, была ему за это так же благодарна, как я: он не давал нам погрузиться в грустные воспоминания. Из ресторана Марк ушел с Моникой, а я повез Бобби домой. Я боялся обратного путешествия в такси, но напрасно: Бобби была холодна и спокойна, и я, к собственному удивлению, заговорил о своей нынешней и в то же время давней дилемме: идти ли мне осенью на юридический факультет или еще год проработать у Голдхендлера?
– Милый, если ты меня спрашиваешь, – сказала Бобби, – то, по-моему, поработай еще у Голдхендлера, чтобы скопить денег на учение. У твоего отца здоровье уже не богатырское, нехорошо было бы, если бы ты сел ему на шею. И вообще, тебе же нравится мистер Голдхендлер, и работать у него интересно; твоей жизни можно просто позавидовать – в те дни, когда какая-нибудь дурочка не портит тебе кровь.
Мы поглядели друг на друга в свете уличных фонарей. «Эта дурочка меня насквозь видит», – подумал я и сказал:
– А что, разве кто-нибудь жалуется?
Когда такси остановилось у ее дома, мы пожали друг другу руки.
– Это был отличный вечер, – сказала Бобби. – Твой друг Марк очень понравился Монике. Он очень остроумный. Не то что твой бука Питер.
* * *
Когда я прочел в «Нью-Йорк таймс», что мюзикл, в котором выступала Бобби, скоро сойдет со сцены, моим первым побуждением было позвонить ей, посочувствовать и предложить ей утешительный ужин в «Золотом роге». «БЕРЕГИСЬ!» – прозвучала у меня в мозгу Одиннадцатая Заповедь. Ладно, сказал я сам себе, пусть это будет не «Золотой рог», а какое-нибудь место попроще.
В ресторане «Линди» она запросто умяла огромный бифштекс. Она была грустна, но не впадала в отчаяние. Ей нужно было зарабатывать деньги, и поэтому Эдди готовил с ней сольный вокальный номер.
На обратном пути, в такси, она вдруг расплакалась:
– О, Срулик, почему так получилось? Ты, наверное, в конце концов женишься на раввинской дочке, я, может быть, выйду замуж за Эдди, а ведь мы так друг друга любили!
Я обнял ее и поцеловал, но она отстранилась:
– Нет, нет, ради Бога, не надо; не будем начинать все сначала, я этого еще раз не выдержу.
Она не притворялась, это было искренне. Я отодвинулся и сказал:
– Этим летом я хочу съездить в Европу.
О поездке в Европу я подумывал уже давно, но окончательное решение я принял именно тогда, в такси: точнее, Одиннадцатая Заповедь приняла это решение за меня.
– Вот как? В Европу? Счастливого пути! Хотела бы я иметь столько денег!
На прощание я купил Бобби фонограф, с помощью которого ей было легче разучивать свой сольный номер. Она сказала, что подарка от меня не примет, а если возьмет деньги, то только в долг, так что мы уговорились, что это будет заем. Я сказал родителям, что в будущем году буду жить у них.
Мама с папой заметно старели. Они продолжали свою еврейскую общественную деятельность: работу в синагоге и в еврейской школе, участие в сионистском обществе, сбор денег на иешиву и так далее. Дела в прачечной «Голубая мечта» шли ни шатко ни валко, один кризис следовал за другим, и папа вертелся как белка в колесе, зажатый между заимодавцами и компаньонами. Мы с Ли выпорхнули из родного гнезда и жили теперь своей жизнью. Мама с папой гордились нашими успехами, хотя и огорчались нашим отходом от еврейства. По-моему, они гораздо лучше олицетворяли «американский еврейский опыт», чем сексуально озабоченные профессора Питера Куота. Но папа не умел писать книг. Я тоже не уверен, что умею, но я делаю попытку.
Как раз когда я уже собрался ехать в Европу, Марку сообщили, что он получит ожидаемую стипендию, и он тоже собрал вещи – в основном книги – и распрощался с Голдхендлером.
– Не будем себя обманывать, – сказал он, закрепляя ремни на своем видавшем виды чемодане. – Ты обо мне скучать не будешь. По сути дела, я только даром получал деньги, всю работу делал ты. Если не считать того, что ушло на похороны тети Розы, почти все свои заработанные деньги я спустил на Монику. Я об этом не жалею: этот расход себя оправдал. Это был для меня важный жизненный опыт, принц. Поздравляю тебя с побегом от Бобби; это мудрое решение. Надеюсь, оно поможет. Желаю удачи, привет Европе!
Перед отплытием в моей каюте первого класса состоялась короткая отвальная. Голдхендлер прислал корзину шампанского, к которому сразу же крепко приложились Ли и Берни. Мы с мамой тоже не отставали, пока папа ел фрукты и конфеты, которые он сам же и принес. Потом он вышел со мной на палубу и сказал, облокотясь на поручни и глядя на Гудзон:
– Твоя мать и я приплыли сюда в трюме. Нам бросали картошку и хлеб, как собакам. А ты возвращаешься в Европу с шиком.
– Благодаря вам, – сказал я.
– Ты уезжаешь от нее?
С папой не имело смысла играть в прятки, и я честно ответил:
– Пытаюсь.
– Это будет нелегко. – Он пожал мне руку и обнял меня. – Ну, сынок, ни пуха ни пера! Держи глаза открытыми и учись всему, чему можешь!
Путешествие первым классом на океанском лайнере в тридцатые годы доставляло такое удовольствие, которого мир уже больше не знает и не будет знать. Сейчас его не знают и миллионеры. На нынешних лайнерах нет той атмосферы, какая была тогда, – атмосферы, которую с некоторой натяжкой можно сравнить разве что с атмосферой при дворе Людовика Четырнадцатого. Так что мне было не так уж трудно уезжать от Бобби, когда я стоял на палубе и смотрел, как между мной и нею расширялся Атлантический океан.
* * *
К молодому человеку, путешествующему с деньгами, девушки льнут, как мухи к липучке. Были у меня кое-какие романы, ничего серьезного, я о них уже давно забыл. Как вы можете догадаться, когда мне доводилось в номере гостиницы услышать по радио песенку из мюзикла, в котором выступала Бобби, или когда я шел по Сент-Джеймсскому парку или по садам Тюильри и мне встречались обнимающиеся парочки, на сердце у меня начинало немного ныть, но я всегда находил, чем отвлечься. На лайнере я познакомился с профессором истории, с которым мы потом некоторое время вместе путешествовали, осматривая музеи Лондона и Парижа, и яростно спорили о религии, потому что он был ревностным христианином и готовился стать священником. Вместе с ним я побывал даже в «Фоли-Бержер» и еще в паре подобных мест. Мне было несколько неуютно находиться в такой близости от нацистской Германии и временами беседовать с людьми, которые только что в ней побывали и, по их словам, отлично провели там время. Я пытался не обращать внимания на истеричные речи Гитлера, которые я иногда ловил по радио, и на тревожные газетные заголовки об угрозе войны. Я ездил, куда глаза глядят, и в конце концов добрался до французской Ривьеры. В Марселе мне вдруг захотелось сесть на корабль и отправиться в Палестину, о которой Ли рассказывала столько хорошего. Но в это время я узнал, что в Канне начинается Bataille des Fleurs — карнавал с парадом и фейерверками, – и я поехал туда.
Находясь вдали от Бобби, я немало думал о ней – холодно и рассудительно. Она выиграла свою игру, поставив меня на колени – ну и что? Я мог себе представить: сидела она в баре с человеком, который был лично знаком с Эйнштейном – с человеком, к которому она рикошетом отскочила от меня и с которым она, конечно, переспала, – сидела и, само собой, зубоскалила про этого дурацкого еврейского радиохохмача Срулика; и тут вдруг, откуда ни возьмись, он сам, легок на помине, появляется из темноты и метели – и это после нескольких недель молчания – и с бухты-барахты делает ей долгожданное брачное предложение прямо перед носом эйнштейновского приятеля. Ну, как ей тут быть? Положение такое, что хоть об камень головой. И зуботычина, которую она мне тогда дала, если подумать об этом на расстоянии, представляется, по крайней мере, понятной.
Я вернулся в Америку и на работу к Голдхендлеру, не написав ей за все это время ни строчки, и после приезда я не пытался с ней связаться. Побег помог.