Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 54 страниц)
– Ну, меин официр, зай а менш.
– Я стараюсь, папа.
Он снова кивнул и закрыл глаза. Мы с мамой ушли. Больше я его живым не видел. Врачи сказали, что ему лучше, и посоветовали нам пойти домой и отдохнуть. Но среди ночи нас разбудил телефонный звонок; дежурная медсестра сказала:
– Дело плохо.
Когда мы приехали в больницу, папа был уже мертв. Я взял его руку, еще теплую и влажную от пота, и прочел за него последнюю исповедь, так как не знал, успел ли он прочесть ее сам: ведь когда он умер, рядом с ним никого не было.
Мне не хочется писать слишком много о грустных вещах, но приходится: ведь это – часть моего рассказа. Я уже раньше описал, как на похоронах Бродовский первым ринулся бросить лопату земли на папин гроб. Это я буду помнить до самой смерти. И я не буду петь папе панегириков: я это уже сделал, в меру своих слабых сил.
* * *
Мы сидели «шиву» – семь дней траура, – когда японцы совершили воздушное нападение на Перл-Харбор. То воскресенье, 7 декабря, было последним днем «шивы». Я позвонил в военно-воздушную академию и попросил заместителя начальника. Он сказал, чтобы я заканчивал траур и как можно скорее возвращался. Когда я упомянул, что я семь дней не брился и что, согласно нашей вере, я должен не бриться тридцать дней после смерти отца, он замялся, а потом сказал:
– Ладно, лейтенант, возвращайтесь, а там видно будет.
Забегая вперед, могу сообщить, что мне разрешили отрастить довольно изрядную бороду.
Итак, «шива» закончилась. В понедельник утром прихожане из папиной синагоги, которые в течение всего траура каждый день приходили к нам, чтобы я мог прочесть «кадиш», не уходя из дома, выпили кофе, съели пирожные и откланялись. Мама начала снимать простыни, которыми были завешаны зеркала, я складывал молитвенники, а Ли убирала табуретки, на которых сидели молившиеся, когда вдруг зазвонил телефон.
– Это Бобби Уэбб, – прошептала Ли, передавая мне трубку и бросив искоса взгляд на маму.
Я пошел в спальню, где был другой аппарат, закрыл дверь и поднял трубку. Бобби сказала, что позвонила мне в академию, чтобы узнать, как на меня подействовало объявление войны, и там ей сказали, где я.
– Можно мне с тобой увидеться до того, как ты улетишь обратно? – спросила она бодрым голосом. – Один Бог знает, когда мы теперь встретимся, ведь ты же летчик, ты, наверно, отправишься на фронт? Тебе полагается прощальный подарок. Я в «Апрельском доме», в номере 729.
– Что? В «Апрельском доме»? – спросил я оторопело, не способный осознать эту чуждую ноту, ворвавшуюся в мою изменившуюся жизнь.
– Я хотела снять 1800-й, но он занят, – сказала она; я промолчал, и ее тон изменился. – Дэвид, в чем дело? У тебя какой-то странный голос. Что-то случилось? Может быть, я невовремя звоню, или…
– Нет, нет, Бобби. Номер 729? У меня очень мало времени, я как раз сейчас возвращаюсь на базу.
– О, я тебя долго не задержу! – В голосе Бобби снова послышались бодрые, флиртующие нотки. – Ты мог бы сообщить мне и Анджеле, что приезжаешь в отпуск, и заглянуть к нам.
Когда Бобби открыла дверь и увидела мое лицо, обросшее щетиной, она сразу все поняла:
– Дэвид, это твой отец?
– Да. Он умер неделю назад.
Это был очень маленький номер, даже меньше, чем квартира Морри Эббота, с очень старой гостиничной кроватью и несколькими обшарпанными стульями. Мы с Бобби не раз ночевали в таких номерах, но только не в «Апрельском доме». На прикроватном столике стояла бутылка шампанского, рядом – два стакана.
– Мне ужасно неудобно. Я как услышала твой голос, так сразу же сообразила, что что-то не так, и потом я сидела и думала, не с твоим ли отцом случилась беда. – Она потрогала мою щетину. – Надолго это?
– На месяц, если позволит начальство.
– Дэвид, у тебя седые волосы. Ты заметил? Два или три.
– Я заметил. Как Анджела?
– Ужасно здоровая! Спит всю ночь напролет, просто не верится. Погоди, вот будут у тебя свои дети, ты все поймешь: жизнь просто начинается заново. – Она с сомнением посмотрела на бутылку и спросила: – Не знаю, ты хочешь выпить?
– Почему бы и нет? Спасибо за внимание.
– Но, милый, я же не знала про твоего отца. Почему они там, в академии, мне об этом не сказали? Просто дали номер телефона…
Я открыл шампанское, и мы выпили: Бобби – сидя на кровати, я – на стуле перед ней. Само собой, мы говорили о войне. Бобби спросила о маме и Ли. Я рассказал ей о том, как мы отмечаем траур, и о том, как умер папа.
– Я видела его только один раз, да и то мельком – издали, на улице, около синагоги; да еще портрет в твоей квартире. Жаль, что я с ним так и не познакомилась.
– Он знал о тебе, Бобби, и всегда желал тебе всего самого лучшего.
– Могу я выпить за упокой его души?
– Конечно.
Мы подняли стаканы и выпили. Бобби скрестила ноги. Она могла это сделать случайно, как делают все женщины, ничего не имея в виду, или же это могло быть предложением любви. Сейчас это было предложением любви. Я перевел взгляд от ее ног к ее лицу. Взглянув мне в глаза, она поправила юбку, натянув ее на колени, и это был конец.
Она ушла первой, по-сестрински поцеловав меня на прощанье. Я сказал ей, что мне нужно сделать несколько телефонных звонков и что я оплачу счет. Когда я в последний раз вышел из «Апрельского дома», начинался снегопад.
Глава 89
Начало
Аэропорт Лод, Израиль.
Отдел технического обслуживания «Эль-Аль».
Воскресенье, 4 ноября 1973 года
Во второй половине дня солнце в этой комнате такое яркое, что приходится надевать дымчатые очки. Затемнение уже отменено, но шторы здесь пока не сняли, хотя война кончилась уже неделю назад. Полковник американских ВВС, распоряжающийся воздушным мостом, предложил мне, пока я жду своего рейса «Эль-Аль» на Америку, воспользоваться этой комнатой, которую раньше высвободили для отдыха экипажей американских самолетов, доставлявших оружие в Израиль. Я охотно принял его предложение. Мягкие кресла с откидными спинками, которые здесь стоят, гораздо удобнее сидений в заде ожидания, и здесь я могу спокойно писать.
Победа обошлась Израилю в две тысячи убитых за двадцать дней. Пропорционально это вчетверо больше, чем потери Соединенных Штатов за все годы вьетнамской войны. Никто не танцует на улицах, празднуя этот поразительный успех. Арабские страны и Советский Союз, как обычно, уже пытаются извлечь из военного поражения политические выгоды, и американский государственный секретарь носится взад и вперед, чтобы закрепить соглашение о прекращении огня. Интересно, что чувствует государственный секретарь, еврей, немало говорящий о своем еврействе, когда он выкручивает руки израильтянам, еще не похоронившим всех своих убитых? Впрочем, об этом я, пожалуй, рассуждать не буду.
Моя работа в этой администрации подходит к концу. Президент скоро падет; это стало почти неизбежным после «субботней резни» 20 октября, когда ушли в отставку министр юстиции и его заместитель, отказавшиеся уволить специального прокурора по Уотергейту. Но я ухожу не поэтому. Я очень изменился в результате этой войны и, до некоторой степени, также из-за того, что писал эту рукопись.
* * *
Свои прощальные визиты я начал сегодня утром, поехав на такси в иерусалимскую больницу «Гадаса». Машин на шоссе было даже больше, чем обычно: в этом отношении, по крайней мере, все опять вошло в норму. Я приехал на полчаса позже, чем рассчитывал, и еще издали увидел необыкновенное зрелище: моя мать самостоятельно вышла из больницы на яркое иерусалимское солнце, опираясь на трость и сердито отталкивая мою сестру Ли, которая пыталась взять ее под руку; за мамой семенила ее компаньонка-пуэрториканка. Позже Ли рассказала мне, что когда пуэрториканка пыталась помочь маме идти, та огрела ее по голове тростью.
– Где ты был? – спросила мама, когда я поспешил к ней. – Почему тебя здесь не было, когда меня выписывали? Ты был на фронте?
– Мама, война кончилась.
– Я знаю, что война кончилась! – раздраженно сказала мама, пытаясь скрыть, что она об этом забыла. – Я спросила: был ли ты на фронте?
– Мама, мне пятьдесят восемь лет.
– Ну и что? Разве Линдберг во время войны не был старым генералом, и разве он не пошел на фронт? – Она засмеялась. – Мой Линдберг! Я уверена, что ты был на фронте, – она указала пальцем на небо, – ты просто не хотел меня волновать. Когда ты пошел в авиацию, папа чуть не помер со страху, но я ему сказала, что ты будешь новым Линдбергом; и, помнишь, я летала по комнате и говорила: «Бррр! ЖЖЖЖ!».
Мама снова начала слабым голосом подражать звуку самолета и, раскинув руки, снова стукнула пуэрториканку тростью, на этот раз не нарочно. Своим компаньонкам мама неплохо платит, но они эту плату отрабатывают синяками. Почему они, при всем этом, трогательно ее любят, выше моего понимания.
Мы четверо едва влезли в крошечную машину генерала Моше Лева.
– Как тебе нравится твой новый шурин? – спросила мама, когда мы тронулись.
– Ах, мама, не говори глупостей! – сказала Ли, покраснев, как будто ей была шестнадцать лет, а не шестьдесят два.
Моше Лев, мрачно глядевший вперед на дорогу, на секунду обернулся к ней и улыбнулся.
Я спросил генерала Лева, что он думает о попытках американского государственного секретаря оказать нажим на Израиль на переговорах по разъединению войск – для того чтобы спасти попавшую в кольцо египетскую третью армию, не требуя при этом ничего взамен от побежденных египтян. К моему удивлению, Моше Лев ответил, что государственный секретарь поступает совершенно правильно. Израильские политики, сказал он, сами никогда не делают того, что нужно, чтобы добиться мира. Если американцы их на это подтолкнут, используя в качестве рычага воздушный мост, то, может быть, появится шанс заключить с Египтом мирный договор – впервые за всю историю Израиля. Я вскользь упомянул о том, что государственный секретарь – еврей. На это Моше Лев. пожал плечами и сказал:
– Он американец и работает у американского президента. Он делает свое дело.
* * *
Могила «Зейде» находится на кладбище под Тель-Авивом. Когда «Зейде» приехал в Израиль, ему было восемьдесят восемь лет, и он прожил еще семь лет в полном здравии. После этого он стал слишком слаб, чтобы о себе заботиться, а в его крошечной квартирке больше ни для кого места не было, и его решили поселить в доме для престарелых – лучшем в Тель-Авиве приюте такого рода для религиозных стариков. «Зейде» побывал там и сказал, что ему там нравится. После этого он вернулся докой, лег отдохнуть и умер. Его похоронили рядом с могилой одного великого талмудиста – на участке, который он купил, как только приехал в Израиль.
– Папа, здесь Исроэлке, он хочет с тобой проститься, – сказала мама на идише, когда мы стояли у могилы, обливаясь потом после долгого блуждания среди надгробных памятников под палящим солнцем. – А я никуда не уезжаю. Бог дал мне еще немного жизни, и я хочу прожить ее здесь, и здесь пусть меня похоронят. Бедный Алекс лежит один в Америке; и, может быть, дети когда-нибудь перевезут его прах сюда, а уж я со Святой Земли больше не уеду.
Своими уже почти незрячими глазами она ухитрилась найти на земле какой-то камень и положила его на могилу – таков наш древний обычай.
– До свиданья, «Зейде», – сказал я, – я еще приеду.
Когда мы шли к машине, мама позволила мне и моей сестре взять себя под руки. Она была измотана. В машине она дремала, пока мы не приехали в Рамат-Ган, где Ли сняла квартиру около дома генерала Лева. Она будет присматривать за мамой и платить пуэрториканке, которая очень ревностная католичка и в восторге от того, что она в Израиле. Ли мне ничего не рассказала о своих отношениях с генералом, если у них есть какие-то отношения, а генерал вообще ни о чем почти ничего не говорит. Итак, мы доставили маму в квартиру Ли, и я десять раз с ней попрощался.
– Просто помни, что теперь я здесь, – сказала она, когда я уходил. – В Эрец-Исраэль.
– Правильно, мама, – сказал я. – Ты получила плойку.
Она сначала удивилась, потом разразилась смехом.
– Ах, плойка! Да, моя мачеха! Уж я-то ей показала, правда?
Теперь мама может в удобстве и благополучии жить в Израиле хоть до ста двадцати лет, и я надеюсь, что так оно и будет.
* * *
В комнату, где я жду своего рейса, заглянул полковник, который командует воздушным мостом. Видимо, надеясь, что я обо всем этом сообщу президенту, он рассказал мне, что пилоты выбивались из сил, делая все возможное, чтобы воздушный мост функционировал без перебоев; что солдаты и офицеры ВВС в считанные часы превратили сонный захолустный аэродром Лажес в капитальную авиационную базу; что круглосуточные дежурства в Пентагоне позволяли оперативно координировать поставки вооружения и боеприпасов со всех концов Соединенных Штатов и без задержек направлять их в Израиль по воздушному мосту; короче говоря, что командование военно-транспортной авиации провело всю операцию на высшем уровне, без сучка без задоринки. Обо всем этом я уже раньше слышал от израильтян, которые говорили, что они поражены и восхищены тем, как был организован воздушный мост, и не знают, зачем полковнику нужно бить во все литавры. Всем и так ясно, что они поработали на славу.
– И я вам еще вот что скажу, – продолжал полковник, – и каждый пилот, который участвовал в этой операции, скажет вам то же самое. Это – самое лучшее, что я сделал за всю мою военную карьеру. Благодарность этих людей – и ощущение, что наша авиация помогает маленькой стране, которая попала в беду и бьется один против ста, – это что-то такое, что я просто и выразить не могу.
Теперь в комнате снова пусто и тихо.
* * *
В следующий раз я увидел Бобби Уэбб только через четыре года. К этому времени Германия уже капитулировала, но японцы еще сражались. Мой послужной список во время войны был не очень впечатляющим. Я летал штурманом на «Б-17» – в основном над Италией, – а потом меня отозвали и назначили инструктором: сначала я работал в Соединенных Штатах, а потом на специальных курсах в Англии. В конце войны я попал-таки в юридический отдел ВВС на базе в Калифорнии, где я составлял контракты, которые министерство подписывало с предприятиями авиационной промышленности. Это была ужасно противная работа, но зато как раз тогда, на этой базе, на вечеринке в офицерском клубе, я познакомился с Джен. На следующий день после встречи я пригласил ее пообедать, и еще до того, как обед закончился, я был совершенно уверен, что я на ней женюсь. После того, как мы две недели почти не разлучались ни днем ни ночью, я решил, что мне пора обсудить с ней эту идею. Оказалось, что ей пришло в голову то же самое – несмотря на то, что она была уже обручена с каким-то парнем, находившимся во Франции. Она написала ему, а я написал письмо Бобби и рассказал ей про Джен.
В это время бомбардировщики «Б-29» наносили массированные бомбовые удары по Японии, и меня направили штурманом на базу ВВС на Тиниане. Мы с Джен договорились, что поженимся после окончания войны. Перед тем как отправиться на Тихий океан, я получил недельный отпуск и поехал в Нью-Йорк; я позвонил Бобби, и мы с ней встретились в ресторане отеля «Плаза».
Конечно, четыре года даром не прошли, и нельзя было сказать, что Бобби не изменилась, но выглядела она очень хорошо. Бобби Уэбб, которая когда-то олицетворяла для меня весь Внешний Мир, всю «а голдене медине», теперь была просто сама собой – высокой изящной женщиной за тридцать, – но я почувствовал в себе остатки своей былой любви к ней. Конечно, Бобби на это и рассчитывала.
За чаем с пирожными я ей рассказал о своих военных годах, а она мне – об Анджеле. Бобби снова работала манекенщицей и встретилась со мной в обеденный перерыв, так что наше свидание было коротким.
– Ну, а теперь, – сказала Бобби, положив мне руку на руку, – расскажи мне про Джен. Она действительно красивая и умная? Такая молодая – и уже на такой ответственной работе; должно быть, у нее и вправду есть голова на плечах.
Сейчас, когда мне около шестидесяти, я все еще очень мало понимаю женщин, но даже тогда я уже знал, что если одна женщина хвалит другую – особенно если хвалящая когда-то была вашей любовницей, – то это нельзя принимать за чистую монету. Я сознательно рассказывал Бобби о Джен очень коротко и сухо – или мне так казалось. Но все-таки я видел, что солнечное настроение Бобби начинает омрачаться, а глаза ее расширяются и влажнеют. Поэтому я замолчал, и мы молча посмотрели друг на друга.
– Послушай, – грустно сказала Бобби, и теперь, почти тридцать лет спустя, я очень ясно вспоминаю эти слова, – почему это я не сумела добиться того единственного в мире, чего я действительно хотела?
После этого мы увиделись еще только один раз.
Глава 90
И он пошлет мир
ЦАХАЛ – это сокращение от ивритских слов, означающих «Армия Обороны Израиля», а Цахала – это богатый северный пригород Тель-Авива, где живут многие израильские генералы. Там, например, находится большой дом Моше Даяна. Генеральская жена, с которой встречался Марк, взяла Эйба к себе в дом и, с любезного согласия генерала, приютила там же и Сандру. Эти израильтяне – светские израильтяне, конечно – склонны, как говорится, «по-взрослому» смотреть на вопросы брака и развода. Генерал появился, когда я был там в гостях, и я не заметил никакой неловкости в отношениях между ним, Марком и женой генерала, которая не очень красива, но во многих других отношениях весьма примечательная женщина. У нее инженерный диплом хайфского Техниона, и она работает в авиаконструкторском бюро. Генерал, ее муж, кажется, влюблен в какую-то другую женщину – вроде бы жену управляющего банком, но я в подробности не вникал. Марк принял предложение читать лекции в Технионе – конечно, сугубо временно, как он меня заверил: он никоим образом не собирается совсем поселиться в Израиле.
Когда я пришел, Сандра сидела с Эйбом в саду и кормила его обедом. Я оставил их вдвоем и вошел в дом, где Марк злорадствовал по поводу очень ругательной рецензии на роман Питера Куота в журнале «Тайм». Это был старый номер, чуть ли не месячной давности: из-за войны почта из Америки в Израиль шла очень долго.
– Вот и окончена куотовская жидокомедия, – сказал Марк, – и давно пора! Шутки в сторону: беллетристика куотовской школы умерла. Евреи – это обреченная порода, потому что сколько еще военных чудес может сотворить Израиль? Это уже больше не смешно.
Хотя я тогда был не в настроении спорить, он задел меня за живое, и я ополчился на него.
– Мы вовсе не обреченная порода – и именно потому, что существует Израиль, – возразил я. – Вот если мы перестанем смеяться над собой, мы и вправду можем стать обреченной породой. Что же до военных чудес, то, не волнуйся, они будут продолжаться до тех пор, пока арабы не поумнеют и им не надоест умирать за советские интересы. Тогда наступит мир.
– Он твой клиент, – горько сказал Марк.
Собственно говоря, Питер не в таком уж аховом положении. Его последний роман, конечно, оказался неудачей, и издатель, естественно, не жаждет дальше печатать его книги, но Питер уже обратился к другому издателю с идеей нового романа. Он позвонил мне на следующий день после окончания войны и рассказал, что в этом романе он задумал обыграть, хотите – верьте, хотите – нет, эпос о Гильгамеше. Он натолкнулся на этот добиблейский рассказ о всемирном потопе и начал, как одержимый, читать книги о шумерских верованиях – как я понимаю, довольно бессистемно. Питер хочет написать потрясающую книгу о древнем Двуречье, заканчивающуюся описанием всемирного потопа.
– Это будет роман о последней катастрофе, мощная аллегория современности, – сказал он.
Новый издатель на эту идею явно клюнул, и речь уже идет о многоцифровом гонораре. Гильгамешевского Ноя зовут Ут-Напишти. Питеру придется что-то сделать, чтобы это имя не звучало так смешно, но я уверен, что он что-нибудь придумает. Питер горазд на выдумки.
В саду я попрощался с Сандрой. Она и Эйб так же скрытничают относительно своих будущих планов, как Ли и Моше Лев. Я лишних вопросов не задаю. Эйб ослеп не полностью. Когда сняли бинты, он одним глазом различал свет и тень, а другим реагировал на световые раздражители. Теперь ему снова наложили бинты. Израильские врачи сказали Марку, что лучший хирург в мире, который делает такие операции и может вернуть Эйбу зрение, работает во Флориде. Сандра повезет к нему Эйба, когда он достаточно оправится, чтобы вынести перелет. Он должен будет пробыть во Флориде около года, а Сандра тем временем хочет поступить на юридический факультет в Майами.
– Я буду его глазами, – сказала Сандра, – если ему это будет нужно; и, во всяком случае, я смогу стать юристом. Он сумел внушить мне интерес к юриспруденции.
– Он сумел внушить тебе интерес к себе, – сказал я.
– Ладно, возвращайся домой, – сказала Сандра. – Мама, наверно, уже на стены лезет, оставшись в Джорджтауне одна как перст.
Когда я пожимал руку Эйбу, мне трудно было найти слова. Я выдавил из себя лишь какую-то пустую ободряющую фразу насчет того, что авось все будет хорошо.
– Все уже хорошо, – сказал он с грустной, но одухотворенной улыбкой, подняв ко мне свое незрячее забинтованное лицо. – Мы победили.
Затем генерал пригласил меня с ним выпить. Он любит шотландское виски, и в этом он не похож на других израильтян, которые чаще всего совсем не пьют спиртного, а если и пьют, то разве что сладенькие ликеры. Генерал – типичный профессиональный военный, высокий, крупный человек с большой челюстью, тяжелыми кулаками и простыми, обезоруживающими манерами. Перед войной он работал в военной администрации Газы. Я передал ему слова Моше Лева о переговорах по разъединению войск. Генерал очень резко возразил. Он сказал, что государственный секретарь – оппортунист, который продает Израиль за понюшку табаку ради того, чтобы выслужиться перед арабами, тогда как решительная американская поддержка израильской позиции могла бы уже сейчас обеспечить прочный мир на Ближнем Востоке.
– Арабский мир находится в состоянии полного хаоса, – сказал генерал. – С Сирией покончено. Египет наголову разбит. Советский Союз делал много шума и посылал арабам оружие, но не смог им помочь. Они начали массированное наступление и сумели застать нас врасплох – и все-таки проиграли войну. Воздушный мост, конечно, нас очень ободрил, в этом нет сомнения, но еще до того, как он начался, мы уже начали форсировать Суэцкий канал. Мы переломили ход войны с помощью того оружия, которое у нас было. Американцы показали себя с самой лучшей стороны. Воздушный мост они организовали совершенно блестяще. Но государственный секретарь – это типичный придворный еврей: ради того чтобы выставить себя этаким новым Меттернихом, он хочет свести на нет все, чего мы добились и для Соединенных Штатов и для себя.
– Сама Голда публично сказала, – напомнил я, – что американцы спасли Израиль.
– Голда и Даян не решились на превентивный воздушный удар в тот день, когда арабы начали войну. Они заботились о том, что подумают американцы. Это стоило нам двух тысяч погибших и двух лишних недель боев. Теперь Голде ничего не остается, как утверждать, будто эта цена была оправданна. Но это неправда.
Так всегда в Израиле: любые политические споры заходят в тупик из-за полной непримиримости спорящих. Необходимо то проверенное веками решение, которое во многих случаях рекомендует Талмуд: «Этот вопрос нуждается в дополнительном изучении».
По громкоговорителю объявили посадку на мой рейс.
* * *
Мысль о необходимости дополнительного изучения вопроса все больше и больше меня преследует. Что, в сущности, произошло? Верно ли, что превентивный удар остановил бы арабов? Верно ли, что это вызвало бы недовольство американцев? Арабы, напав первыми, ни у кого недовольства не вызвали, это само собой очевидно. Как насчет раздора среди израильских генералов на южном фронте, о чем только что начали появляться кое-какие сообщения в печати?
Но за всем этим стоит главный вопрос, который все больше и больше не дает мне покоя: как случилось, что народ, который тридцать лет назад безропотно шел в газовые камеры – миллионами, с женщинами, детьми и стариками, – теперь, на протяжении жизни лишь одного поколения, настолько преобразился, что создал самую впечатляющую армию на земле? Это – воистину ошеломляющее превращение, ставшее основой военной победы, которой до сих пор дивится мир. И на этот вопрос мне не ответить.
А кто ответит? Где книги об этом? В чем объяснение? Если я не найду такой книги, которая на понятном английском языке растолкует мне все, что я хочу понять, может быть, мне стоит самому взяться за дело и постараться исследовать этот вопрос – и написать об этом книгу? В конце концов, ведь написал же я уже одну книгу – или почти написал.
Самолет пошел на взлет, перо дрожит, писать невозможно.
* * *
Мы уже летим. Я хотел бы еще раз приехать в Израиль – и, может быть, даже поселиться здесь, чтобы написать ту книгу; почему бы и нет? У нас с Джен есть деньги. Помогать большим фирмам объегоривать на миллионы долларов американское налоговое управление – это занятие больше не кажется мне таким уж увлекательным. Джен считает, что Израиль хорош для израильтян, да и для Сандры, если ей этого хочется – хотя на этот счет у нее большие сомнения, – но для нас переселиться в Израиль было бы чистейшим безумием. Ладно, поживем – увидим.
По мере того как самолет делает большой круг и набирает высоту, огни Израиля мерцают все тусклее и растворяются в темноте; из репродуктора начинают звучать слова старой мо-лигвы, слова заключительной части «кадиша», ставшие для израильтян чем-то вроде походной песни:
УСТАНАВЛИВАЮЩИЙ МИР
В СВОИХ ВЫСОТАХ, ОН ПОШЛЕТ МИР
НАМ И ВСЕМУ ИЗРАИЛЮ,
И СКАЖЕМ: АМЕН!
Каждый раз, когда я улетаю из Израиля и смотрю на побережье и на огни, я чувствую тягу к нему – но теперь! Мама осталась в Израиле навсегда, и, может быть, Ли тоже, и – по крайней мере, до поры до времени – Сандра, и даже Марк Герц. Снова и снова звучит припев песни – волнующая мелодия, в которой повторяются всего два ивритских слова: «Яасэ шалом», то есть «И Он пошлет мир»:
Яасэ шалом,
Яасэ шалом!
Сейчас, когда я бросаю последний взгляд на Израиль, мне хочется бросить последний взгляд на Бобби Уэбб; потом я напьюсь, но до этого – еще одно, пока я не забыл. Когда сегодня утром у себя в отеле я в полном одиночестве читал молитвы, я прочел вот этот отрывок из ежедневной молитвы, и сейчас, когда я смотрю на тускнеющие огни, он снова звучит у меня в мозгу:
ОБРАТИ ВЗОР СВОЙ С НЕБЕС И ПОСМОТРИ:
ТЕРПИМ МЫ НАСМЕШКИ И ИЗДЕВАТЕЛЬСТВА
ОТ ДРУГИХ НАРОДОВ; НАС, СЛОВНО СКОТ,
ВЕДУТ НА УБОЙ; НАС ВЕДУТ НА СМЕРТЬ,
НА УНИЧТОЖЕНИЕ, НА ИЗБИЕНИЕ
И НА ПОРУГАНИЕ. НО, НЕСМОТРЯ
НА ВСЕ ЭТО, МЫ НЕ ЗАБЫЛИ ИМЯ ТВОЕ.
ТАК НЕ ЗАБЫВАЙ ЖЕ НАС!
Мы произносили эти слова – я, и мой отец, и его отец, и их предки – две тысячи лет, и всегда, и даже в мое время, увы, в этих словах была ужасная правда. Но вот – внизу огни победоносного Израиля.
Яасэ шалом,
Яасэ шалом!
* * *
Через несколько лет после того, как я женился на Джен, мы с ней пошли на спектакль в какой-то бродвейский театр, и в толпе, двигавшейся по направлению к билетеру, немного впереди, я увидел Бобби Уэбб. Я узнал ее скорее по походке и по осанке, по тому, как она держала голову, так как она была к нам спиной. Мужчина, который, видимо, был с ней, протянул билеты, ее и свой, – неопрятный низенький человек лет шестидесяти. Я с ужасом подумал: «Бог ты мой, неужели Бобби докатилась до такого?». Но когда во время антракта мы вышли в фойе, я увидел Бобби рядом с очень высоким симпатичным мужчиной в очках без оправы. Так что сначала я, по-видимому, ошибся. Увидев меня, Бобби улыбнулась, и я различил, как ее губы произнесли слова: «А это Дэвид Гудкинд».
Как раз в то время все газеты писали о судебных делах о порнографии. Она, конечно, сказала своему мужу что-то о нас. Когда Бобби нас представила и мы обменялись рукопожатием, высокий мужчина сказал, что он восхищается моей ролью в этих процессах. У него были учтивые манеры, он был хорошо одет и говорил очень интеллигентно. Итак, Бобби в конце концов нашла себе хорошую пару. Она пополнела, но все еще была очень хороша, все еще стройна, все еще изящна. Только в глазах у нее была какая-то тоска.
– Я следила по газетам за тем, что ты делаешь, Дэвид, – сказала она. – Это просто потрясающе, я тобой горжусь.
Она сообщила, что ее мать умерла, а Анджела учится в школе-интернате и очень хорошо успевает.
– Анджела – прелесть, – сказал высокий мужчина с оттенком отцовской гордости.
Я был так взволнован, что почти не соображал, где я и что делаю. Я ничего не знал о Бобби Уэбб с тех пор, как встретился с ней в отеле «Плаза» в конце войны. Мы вчетвером пошли в зал, продолжая беседовать. Бобби, как слепая, прошла мимо своего ряда, так что ее мужу пришлось взять ее за руку и остановить.
– Нам сюда, дорогая, – сказал он.
Они прошли вперед и сели на очень хорошие места в одном из первых рядов. Да, Бобби нашла себе хорошую пару. Слава Богу!
– Может быть, после театра пойдем и выпьем с ними? – сказал я жене.
– Как хочешь, – ответила Джен.
Но после спектакля я не пытался разыскать Бобби Уэбб. Ее лучший подарок мне заключался в том, что она исчезла из моей жизни.
* * *
Яасэ шалом,
Яасэ шалом!
Самолет все еще поднимается вверх, в темноту, и старая молитва все звучит из репродуктора, и ее хором подхватывают молодые израильтяне.
Мы с Бобби всегда мечтали вместе поехать на озеро Луиза. Мы так туда и не собрались. Нам нужно было съездить туда хоть раз и танцевать под звездами, но за нашими вечными ссорами и примирениями мы так и не нашли на это времени. Я никогда не был на озере Луиза, и если когда-нибудь я там побываю, то я не буду там танцевать под звездами с Бобби Уэбб. Я не знаю, что стало с Бобби; я не спросил ее фамилии по мужу, и я понятия не имею, жива она или нет. Сейчас ей должно быть только шестьдесят или шестьдесят один, так что, вполне возможно, она жива. Но если эта книга будет напечатана и Бобби ее прочтет, она все равно не откликнется, и я никогда не узнаю, что она подумала. Она и Джен улыбались друг другу и разговаривали вполне вежливо, но у Бобби есть здравый смысл, и ее лучший подарок – прощальный подарок – навсегда останется со мной.
ОН ПОШЛЕТ МИР
НАМ И ВСЕМУ ИЗРАИЛЮ,
И ВСЕМ НАМ, ВСЕМ НАМ, АМЕН!
Огни Израиля исчезли. Песня кончилась. И моя книга – тоже. Она, конечно, вся, с начала до конца, есть не что иное, как «кадиш» по моему отцу. Но ее контрапункт – это также трогательная песня о тридцатых годах, сентиментальная рапсодия Большого Джаз-Банда, которую до сих пор никто еще не слышал и которая называется «Внутри, вовне».
* * *
По проходу идет стюардесса, которая принимает заказы на напитки. Рядом со мной сидит молодой американец – может быть, он приехал в Израиль трудовым добровольцем во время войны.