Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 54 страниц)
Глава 27
Лиловый костюм Моррис Эльфенбейн
Манхэттенская школа имени Таунсенда Гарриса была бесплатной средней школой, в которой можно было за три года окончить четыре класса. Подобно прачечным с доставкой белья на дом, существование таких школ было одной из приятных особенностей добрых старых дней. Ничего подобного в Америке нет уже несколько десятилетий. Когда я сдал вступительные экзамены в эту элитарную школу, мама с папой были вне себя от радости. Для меня это означало долгие ежедневные поездки от дома до Манхэттена и обратно на трамвае или на метро. Но и речи не было о том, чтобы отказаться от возможности пойти в такую школу, как школа имени Таунсенда Гарриса; и в ознаменование столь эпохального шага вперед в моей жизни мне справили лиловый костюм.
Кстати, эти поездки на трамвае и на метро весьма ускорили мое сексуальное обучение, начатое ранее Полем Франкенталем, журналом «Le Sourire» и лагерем «Маккавей». В часы пик меня безнадежно сдавливала и стискивала со всех сторон беспомощная женская плоть, а если мне удавалось найти сидячее место, бедный Исроэлке, куда бы он ни взглянул, с затаенным дыханием смотрел, как за окном женские юбки колоколом вздымались на ветру и обнажали ноги до самых подвязок на ляжках. Понять не могу, как старина Питер в своем раблезианском творчестве упустил описать эротическую сторону поездок в общественном транспорте. Возможно, это объясняется тем, что он учился в платной частной школе неподалеку от дома. Подобно «порушу», я испытывал немалые душевные терзания из-за своих нечистых помышлений, и у меня не было наготове рукомойника, чтобы смыть грех. О, как тяжелы муки подростка, воспитанного в религиозной строгости! Но хватит об этом, особенно в таком легкомысленном тоне. Пора уже перейти к делу – то есть к лиловому костюму.
Мама решила, что «йохсен», поступивший в школу имени Таунсенда Гарриса, достоин того, чтобы обрядиться в свой первый в жизни костюм – как положено, с длинными брюками, с пиджаком и галстуком. Поэтому она повезла меня в квартал магазинов мужской одежды в Нижнем Ист-Сайде, где одевался папа. Одежда там стоила дешевле, чем у нас в Бронксе, а особенно дешево она продавалась в магазине Майклса, помещавшемся прямо под грохочущей надземкой маршрута Е-1. Это был темный, тесный, неуютный магазин, то и дело сотрясаемый грохотом проходящего над ним поезда, но поскольку – именно по этой причине – аренда помещения стоила здесь гроши, мистер Майкле имел возможность продавать свой товар дешевле пареной репы. Впрочем, он, наверное, этого не делал бы, если бы мог; но тогда он бы вообще ничего не продал. Когда я впервые увидел себя в трехстворчатом зеркале, облаченного в длинные брюки, я был вне себя от восторга, но очень скоро восторг сменился раздражением. Мама добрый час торговалась, заставляя меня надевать и снимать разные костюмы. Вскоре мне хотелось только одного: чтобы мама поскорее выбрала мне костюм – какой угодно, хоть первый попавшийся, – и можно было бы наконец уйти. Для меня любой костюм был КОСТЮМ, а от постоянно грохотавших сверху поездов у меня началась головная боль.
Наконец мама усмотрела какой-то костюм ярко-лилового цвета, висевший на верхней перекладине, и попросила показать его. Ее предупредили, что этот костюм очень, дорогой: он продавался вместе с жилеткой, с двумя запасными парами брюк и вдобавок с запасной парой гольфов – слишком много материала, никто не хочет платить за столько всего. Мама сказала, что это не важно, пусть я его померю. Костюм сняли, и я снова пошел в примерочную и влез в этот костюм. То, что я увидел в трехстворчатом зеркале, мне не очень понравилось. Как ни мало я понимал в таких делах, я видел, что костюм сидит на мне как на корове седло, да и цвет был какой-то неприятный: темно-лиловые полосы на светло-лиловом фоне.
– Он ему велик, – сказала мама.
– Вы не ожидаете, что он будет расти? – спросил мистер Майкле, полный, бледный, лысый человек с грустными глазами.
Мама пощупала материал.
– Железо! – сказал мистер Майкле. – Сталь! Этому костюму сносу не будет, он же в нем будет ходить всю жизнь.
Забегая вперед, я должен сообщить, что мистер Майкле сказал святую правду. Костюм оказался прочным, как кольчуга. Должно быть, он и до сих пор где-то существует, и какой-то незадачливый школьник вынужден его носить.
Мама неохотно кивнула. Она знала толк в материалах, и она поняла, что под ее пальцами – сукно, которое переживет века.
– Сколько?
– Миссис, вы не захотите этот костюм, он слишком дорогой, – сказал мистер Майкле, оглядывая ее с ног до головы своим печальным взором. Но он назвал цену. Мама охнула и предложила половину. Мистер Майкле вздохнул и сказал, что коли так, так он уж лучше отдаст костюм бесплатно, в подарок. Он добавил, что у него больное сердце, а это последний оставшийся костюм из большой партии, и он отдает его даром. Он сказал, что при его здоровье он не может себе позволить всерьез обсуждать цену, предложенную мамой: уж лучше потерять деньги, чем рисковать еще одним инфарктом.
Мама стояла насмерть. Половина!
Мистер Майкле вздохнул и уступил один доллар. Мама подняла свою цену на полдоллара. Позиции сторон все еще были довольно далеки друг о друга. Последовал долгий спор, шум которого часто перекрывал грохот надземки, а я тем временем стоял, рассматривая свое отражение с трех разных сторон, и, чтобы убить время, сравнивал два своих профиля. Наконец, тяжело дыша и хватаясь за грудь, мистер Майкле прохрипел, что он хочет покончить с этим делом и поэтому скажет свое последнее слово, и он снизил цену еще на доллар.
– Ладно, Дэвид, – сказала мама, – снимай костюм и пошли домой!
Придерживая руками брюки, я снова поплелся в примерочную. Мистер Майкле со слезами на глазах начал умолять маму взять костюм в подарок. Он действительно плакал, из его печальных глаз катились самые настоящие крупные слезы, которые он вытирал носовым платком. Это было очень грустное зрелище. Чтобы его утешить, я сказал:
– Это не важно. Мне все равно не нравится цвет.
– Цвет? Что плохого в этом цвете? – всхлипывая, спросил мистер Майкле. – Это замечательный цвет. Все студенты носят костюмы такого цвета.
– Снимай костюм, Дэвид, – сказала мама.
– Дэвид, окажи мне услугу, – со стоном сказал мистер Майкле, взяв меня за локоть. – Выйди на улицу и посмотри, как этот костюм выглядит при дневном свете. Это очень приятный цвет.
Он вывел меня из магазина. Под эстакадой надземки дневного света было не густо, но, как бы то ни было, там костюм выглядел еще хуже. Теперь я заметил, что на нем были лиловые полоски не одного, а двух тонов, одни чуть бледнее других, отчего создавалось впечатление, будто костюм грязный.
– Мне не нравятся костюмы в полоску, – сказал я.
– Что? – закричал мистер Майкле, потому что как раз в это время на верху загрохотал поезд.
– Я терпеть не могу костюмы в полоску, – закричал я в ответ.
В этот момент в дверях появилась мама.
– Подожди меня здесь, – прокричала она мне. – Я пойду позову Морриса Эльфенбейна.
У мистера Майклса и без того лицо было далеко не румяное, но теперь оно утратило какую бы то ни было краску. С видом приговоренного к смерти мистер Майкле жалобно сказал:
– Эльфенбейна? Зачем Эльфенбейна? Миссис, прошу вас, не нужно Эльфенбейна.
Но мама уже исчезла за углом.
– Насчет полоски ты не прав, сынок, – наставлял меня мистер Майкле, пока мы шли обратно в магазин. – Костюм в полоску – это самая последняя мода. Сейчас все носят костюмы в полоску. Можешь брать этот костюм, можешь не брать, но если ты действительно хочешь выглядеть как студент, нужно носить костюм в полоску.
Он сел за облезлый письменный стол и стал, вытирая платком глаза, что-то писать в толстом гроссбухе. Я примостился на каком-то ящике, ибо ходить в спадавших брюках было опасно. Прошло несколько минут и несколько поездов – и в магазине появилась мама вместе с Моррисом Эльфенбейном.
Я хорошо знал Эльфенбейна, потому что он часто приходил к нам, когда папа устраивал у себя заседания синагогального совета. Кроме того, по праздникам он был у нас в синагоге главный «баал тфила» – то есть непрофессиональный кантор. Когда, накинув на голову талес с серебристой каймой и раскачиваясь из стороны в сторону, он в Йом-Кипур пел великий древний псалом:
Поднимите, врата, верхи ваши,
И поднимитесь, двери вечные,
И войдет Царь Славы! —
я вам говорю, не нужно было знать иврита, чтобы вас всего пробирала дрожь. Он был изумителен.
Изумителен он был и сейчас, но это был совсем другой Моррис Эльфенбейн – не Эльфенбейн-кантор и не Эльфенбейн из синагогального совета. Теперь Моррис Эльфенбейн вошел в магазин мистера Майклса, как матадор на арену: глаза у него горели, он весь рвался вперед – на быка, чтобы поразить его с первого удара. Но со столь же решительным видом поднялся ему навстречу и мистер Майкле: это был отважный бык, понявший, что наступает его смертный час, но готовый встретить удар бестрепетно, с открытыми глазами и высоко поднятой головой.
Поединок длился недолго, и велся он на таком скороговорочном идише, что я едва успевал следить за смыслом. Вопрос о том, нравится мне лиловый костюм или нет, даже не обсуждался. Конечно же, мне предстояло носить этот проклятый лиловый костюм. Едва лишь Моррис Эльфенбейн вышел на арену, стало ясно, что исход боя предрешен. Для зрителей интерес был только в том, какими средствами Моррис Эльфенбейн прорвет оборону своего противника и когда именно он нанесет последний, завершающий удар. Мама оценивала мастерство атакующего с нескрываемым удовольствием. Мистер Майкле уступил еще доллар, и еще один, и еще полдоллара. Как вы понимаете, оба они были вполне зажиточные коммерсанты. Наконец запрашиваемая цена почти приблизилась к той, которую с самого начала предложила мама.
Конечно же, сам Моррис Эльфенбейн с этого ничего не имел. Он и мистер Майкле схлестнулись в состязании, древнем, как Вавилонские зиккураты, и в то же время животрепещущем, как только что выуженная рыба. Когда Эльфенбейн вонзил клинок по рукоятку, повергнув Майклса на колени, у того уже был совсем не такой печальный вид, как раньше: в этот отчаянный миг глаза его сверкали боевым огнем.
– Он же просто смешон, – сказал маме Эльфенбейн, когда все кончилось, и победоносно пожал своими широкими плечами, полуобернувшись к двери. – Ну, я пошел в свою лавку. Вези малыша домой.
– Ладно, Эльфенбейн, – простонал сраженный Майкле, признавая победу более сильного противника. – Будь по-твоему.
Эльфенбейн тут же повернулся и пожал руку Майклсу, у которого вид все еще был трагический, но в то же время как бы и довольный – как у Гамлета, который, после того как его только что убили, встает и кланяется публике. Майкле выдержал характер: он сокрушенно покачал головой, глядя на маму, и сказал ей, что она сделала самый выгодный гешефт в своей жизни; в это время она уже выписала ему чек, и он, улыбаясь, упаковывал костюм. Я подозреваю, что он уже много лет спал и видел, как бы наконец сбыть этот костюм, и теперь он был счастлив. Но, во всяком случае, Эльфенбейн позаботился о том, чтобы Майкле выручил за этот костюм как можно меньше.
После смерти Эльфенбейна в мире не осталось никого, кто умел бы торговаться, как он. Но, надеюсь, он был бы доволен тем, как я сумел одолеть президента компании «Парама-унт» при заключении контракта на экранизацию книги «Сара лишается невинности». Этот большой босс немного напоминал мистера Майклса: он был такой же маленький, толстый и лысый, и у него был такой же трагический вид и печальные глаза. Когда он снова и снова повторял, что отказывается от сделки, а один раз даже грустно вздохнул и сделал вид, что уходит, я вспоминал историю с лиловым костюмом и продолжал стоять на своем. Кстати сказать, налоговое управление только и делает, что играет с нами в «продажу лилового костюма». Но я выигрываю чаще, чем проигрываю, потому что в моем лице налоговое управление имеет противника, который учился у Морриса Эльфенбейна. Мы рискуем в один далеко не прекрасный день превратиться в пыль и дым, потому что наши русские друзья, кажется, думают, что атомная война – это тоже лиловый костюм; и если придет час апокалиптической схватки, то да хранит нас дух Морриса Эльфенбейна!
Глава 28
Биберман
А теперь – о тех печальных событиях, которые последовали за покупкой лилового костюма.
Не знаю, есть ли еще сейчас в американских средних школах почетные общества под греческим названием «Ариста». Возможно, модное сейчас поветрие борьбы против всех и всяческих элитарных групп уничтожило эти общества под корень. Все это курам на смех! Уничтожение элитарных групп происходит в то время, когда мы стандартизируем хромосомы и вручаем всем покупателям одинаковые наборы товаров. Но элитарные группы существовали, существуют и будут существовать. Вопрос лишь в том, кто определяет, какая группа элитарная, а какая – нет. И кто решает, что вы или я удовлетворяем тем высоким требованиям, которые предъявляются к претендентам в члены элитарных групп. Но такие рассуждения могут привести нас на опасную дорожку, ведущую к таким вещам, как расизм и геноцид, так что мы в нашем развлекательном рассказе, с вашего позволения, обойдем этот скользкий вопрос стороной.
Конечно, в обществе «Ариста», существовавшем в школе имени Таунсенда Гарриса, критерии элитарности были несколько произвольными. Например, если вы жили за пределами Манхэттена, путь в «Аристу» был для вас начисто заказан. И даже если вы жили в Манхэттене, но выше 96-й улицы, особенно в Вест-Сайде, вам тоже «Ариста» скорее всего дала бы от ворот поворот. Но зато если вы жили в Ист-Сайде, между 59-й и 96-й улицей, вы могли считать себя на коне. Подобно тому, как в былые эпохи принадлежность к королевскому дому или к аристократическому роду определялась происхождением, в школе имени Таунсенда Гарриса возможность принадлежности к «Аристе» определялась местом жительства.
И вот здесь-то и была зарыта собака для Эбби Коэна и Монро Бибермана. Отец Монро Бибермана был строительным подрядчиком, и у него была квартира на Парк-авеню, ниже 96-й улицы. Монро был принят в «Аристу», едва лишь он переступил порог школы имени Таунсенда Гарриса. Одновременно он сразу же стал членом редколлегии «Стадиона» – школьной газеты, для которой «Ариста» была питательной средой. Что же до Эбби Коэна, то он, как и я, жил в Бронксе и ездил в школу на трамвае. Эбби Коэн и другие бронксовс-кие дикари годами надрывались до седьмого пота, пытаясь проникнуть в редколлегию «Стадиона», и часто без толку. Эбби помирал – хотел попасть в «Аристу», но беда в том, что для этого ему нужно было получить приглашение в нее вступить, а Эбби Коэна никто не приглашал.
Отец Эбби Коэна был врач-кардиолог, но, увы, он практиковал в Бронксе, на Проспект-авеню. В юности доктор Коэн порвал со своей строго ортодоксальной еврейской семьей, чтобы поступить на медицинский факультет, и в результате он стал завзятым атеистом. Эбби в этом отношении усвоил взгляды своего отца, я же был традиционно религиозен, и мы годами об этом спорили – когда ехали в школу на трамвае и когда в большую перемену выбегали поесть и Эбби покупал у лоточников булочки с горячими сосисками, насмехаясь над моими опасениями, что эти сосиски могут быть свиными, а то и еще почище – с примесью кошачьего или собачьего мяса. Эбби знал всю грязную подноготную политической жизни школы имени Таунсенда Гарриса, и это он просветил меня относительно того, какое классовое неравенство царит при приеме в «Аристу». Меня это, впрочем, не трогало. Мне было просто-напросто наплевать. Мне ни разу даже в голову не пришло попробовать попасть в редколлегию «Стадиона» или в «Аристу». Не спрашивайте, почему. Наверно, мне казалось, что игра не стоит свеч.
Я так жил всю жизнь, подобно простоватому киногерою, который то и дело избавляется от опасности, даже не подозревая, что ему угрожало: какой-то злодей бросает на него сверху тяжелый сейф – и промахивается на миллиметр, или пытается его взорвать, но отсыревший фитиль гаснет, не догорев до запальника, или подливает ему яду в суп, но из тарелки сперва прихлебывает ложку незадачливый официант, который тут же падает мертвым. Например, когда я учился на юридическом факультете, я даже не подозревал, что клика гудкиндофобов из кожи вон лезла, чтобы я не смог попасть в редколлегию «Юридического обозрения», – и не добилась своего. Я узнал об этом лишь много лет спустя, да и тогда едва мог этому поверить. А в школе имени Таунсенда Гарриса я понятия не имел, что члены «Аристы» презирали «этого дурака в лиловом костюме» и отпускали обо мне за глаза обидные шутки.
Для неприязни ко мне у них была небось та же причина, что и у Поля Франкенталя, – мои раздражающие минскер-годоловские успехи. Я шутя-играючи сдавал экзамены по латыни и по геометрии, я мог без труда настрочить сочинение по литературе на большой перемене во время партии в шахматы, пока мой противник обдумывал ходы, – и все это я делал в своем жутком лиловом костюме. Но и я не во всем хватал с неба звезды. Раз за разом я чуть не проваливался по истории, потому что ни в какую не умел зазубривать даты и подробности. И еще я жутко плавал по рисованию, которое в школе имени Таунсенда Гарриса было чуть ли не самым важным предметом: каждый месяц мы должны были выдать на-гора два «листа» – то есть рисунка или картины, – а в перспективе и композиции я так же слепо разбирался, как и в стиле одежды. Но, конечно, бывали у меня иногда и такие взлеты, как квадратный корень из 625, и это портило кровь кое-кому из «Аристы», но я никогда не знал, когда и как это происходило. Ну, а если мне случалось опростоволоситься, лиловый костюм добавлял масла в огонь. На мне было клеймо.
Честно говоря, я могу припомнить только один случай, когда я в школе имени Таунсенда Гарриса совершил действительно скверный поступок. Я украл учебник французской грамматики у парня по фамилии Баум – вовсе не члена «Аристы», а такого же трамвайного смерда, как и я. Баум знал, что это я украл книгу, и он обвинил меня в этом, но я отрекся; и тогда он закричал, что, если ему удастся это доказать, он добьется, чтобы меня исключили из школы. На эту кражу я решился потому, что раньше я уже потерял в трамвае два таких учебника, а попросить третий было чревато немалым штрафом и двадцатью часами оставления после уроков, и у меня не хватало пороху предстать перед мамой и папой с таким приговором. Если Баум до сих пор жив и случайно прочтет эту книгу, пусть он мне напишет, и я верну ему стоимость учебника французской грамматики со всеми процентами, накопившимися за сорок пять лет. Не знаю, что еще я могу сделать. Баум, я искренне прошу прощения!
До сих пор я не рассказывал об этом своем преступлении ни одной живой душе, кроме Бобби Уэбб. Как-то мы с ней в ресторане «Золотой рог» здорово окосели от армянского коньяка, и я выложил ей историю о французской грамматике Баума. После этого чуть ли не каждый раз, когда я нализывался в ее обществе, я почему-то всегда начинал снова и снова рассказывать об этом случае. Бобби была очень терпима, и первые десять-пятнадцать раз она участливо все выслушивала. Но однажды, когда мы лежали в постели в моем номере в «Апрельском доме», мне почему-то взгрустнулось, и я в который раз начал исповедоваться в своей краже. Тогда Бобби, обняв меня, сказала:
– Да, да, дорогой, но, может быть, уже не стоит об этом вспоминать? Я уверена, что Бог давно тебя простил.
А когда я возразил, что в этом никогда нельзя быть уверенным, она ответила:
– Ну, я-то тебя точно прощаю, и ради Христа, заткнись же ты, наконец, об этом Бауме и его идиотском учебнике!
Это было заблаговременное предупреждение о том, что ее терпение не безгранично. Мне нужно было зарубить это себе на носу.
* * *
Однажды на перемене ко мне подошел Монро Биберман и предложил написать вместе рассказ. Ну и ну! Школьный альманах объявил ежегодный конкурс, посвященный памяти редактора, умершего от менингита, и назначил премию в двадцать долларов. Мы с Монро были первыми по литературе, но он все-таки был впереди меня, потому что он уже полностью прочел такие вещи, как «Расселас» и «Il Penseroso», и он получал высшие баллы за то, что шпарил из них большие куски наизусть, я же их так и не одолел, считая, что это дичь несусветная, которую хвалят только дураки из пижонства. Монро знал, что, хотя на мне и лиловый костюм, я владею пером. В тот же день мы после школы пошли к нему домой и засели за рассказ.
О боги, это был день торжества для Исроэлке! Сам великий Монро Биберман, высокомерный и изящный заместитель редактора «Стадиона», со значком «Аристы» на лацкане элегантного, сшитого на заказ пиджака, пригласил меня в соавторы; он провел меня в подъезд импозантного дома на Парк-авеню, мимо пышного швейцара в ливрее с галунами, торжественного, как свадебный генерал, а затем через роскошный холл, устланный толстыми коврами и украшенный позолоченными мраморными колоннами, и ввел в отделанный деревянными панелями лифт, который поднял нас в квартиру, состоявшую из множества богато обставленных комнат и бесчисленных ванных. Как мама в минском доме Левинсонов, я раньше и представить себе не мог, что евреи могут жить в таких хоромах. Мы съели обалденный пудинг, вынутый из гигантского холодильника, стоявшего в гигантской кухне, и, пока мы ели, великий Монро Биберман покатывался от смеха, выслушивая мои шутки.
Я тогда влюбился в Монро Бибермана: никак иначе это не назовешь. Секс тут был, конечно, ни при чем, и мои друзья-психоаналитики могут над этой фразой мудро ухмыляться до боли в челюстях. Да, это была мальчишеская влюбленность, пылкая, но совершенно невинная. В тот вечер я впервые в жизни вернулся в Бронкс на метро, и, глядя, как мимо мелькают станции с незнакомыми названиями, я чувствовал себя экзальтированным бронксовским плебеем в дурацком лиловом костюме. Если в поле моего зрения и попалась одна-другая подвязка, я ее не заметил.
Мы продолжали после уроков день за днем отправляться в этот богатый дом на Парк-авеню и писать рассказ. Конечно, было бы немыслимо пригласить Монро Бибермана к нам в Бронкс: он там, наверное, даже стакан воды погнушался бы выпить. Вскоре он предложил мне подать заявление о приеме в «Аристу», намекнув, что это будет верняк. Он не кривил душой. Мы с ним и вправду хорошо сработались. Он считал, что я умею писать смешно, а для меня он был молодым богом; он нежился в парах моего восхищения, а я таял от восторга, когда он смеялся моим шуткам, и оба мы были на верху блаженства. Мы подали наш рассказ на конкурс, уверенные в победе, мы уже были друзья – водой не разольешь. Конечно, в школе это не осталось незамеченным. Может быть, бибермановские приятеля по «Аристе» накрутили ему хвост, но если и так, он им величественно показал, что ему на это начхать. Эбби Коэн был всем этим ужасно обескуражен и стал то и дело предупреждать меня, чтобы я держался подальше от «этих парней». Я вовсе не стал перед ним задирать нос, я относился к Эбби ничуть не хуже, чем раньше, но ему этого было мало, и он повернулся ко мне спиной.
Итак, хоть я и был из Бронкса, я подал заявление о приеме в «Аристу», по приглашению и по рекомендации Монро Бибермана. Не успел я это сделать, как у меня закружилась голова от гордости. Эта честь, к которой раньше я был так равнодушен, теперь казалась мне чем-то, о чем я уже давным-давно грезил, голубой мечтой, лучезарной жизненной целью – событием, гораздо более для меня важным, чей получение премии за рассказ или даже предстоявшая мне «бар-мицва», до которой оставалась всего неделя или две.