355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Вук » Внутри, вовне » Текст книги (страница 49)
Внутри, вовне
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:31

Текст книги "Внутри, вовне"


Автор книги: Герман Вук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 54 страниц)

Глава 82
Снова в плену

Бойд пробежал через аппаратную студии Н-8, самой большой в «Радио-Сити», с кипой программ, размноженных на мимеографе. У него все еще был тот землистый цвет лица, который поразил меня, когда я вернулся из Европы. Это был результат болезни печени, подхваченной им на Аляске, куда он ездил вместе с шефом; он никак не мог оправиться и выглядел как мешок костей. Голдхендлер же, напротив, был бодр и жизнерадостен, как никогда. Поездка на Аляску явно увенчалась успехом, хотя подробностей я не знал. День и ночь Голдхендлер беседовал по телефону с Клебановым, обсуждая технические проблемы, курсы акций и капиталовложения.

– Там кое-кто из твоих знакомых, – сказал мне Бойд, мотнув головой в сторону двери.

Я вышел в коридор, по которому непрерывно сновали из одной студии в другую техники, музыканты, актеры, актрисы и рекламисты. Там на диване, скрестив ноги, сидела Бобби. Я с ней не виделся и даже по телефону ни разу не говорил уже добрых полгода.

– Привет, Бобби!

– А, привет, Срулик!

Она выглядела удивленной. Она сказала, что пришла на какое-то прослушивание, но я подумал, что, возможно, на самом деле она просто хотела как-то невзначай встретиться со мной. Ее белые перчатки от постоянных стирок приобрели желтоватый оттенок, и сиреневый костюм тоже был изрядно, поношен; она похудела, под глазами у нее были темные круги.

– Ну, как съездил?

– Неплохо.

– Мне было бы интересно послушать о твоих впечатлениях. Может, как-нибудь поужинаем вместе?

– Охотно.

– Давай сообразим. Я свободна в пятницу вечером. Но ведь в пятницу вечером ты всегда ходишь к родителям. Так ведь? Я правильно помню?

– Я сейчас живу у родителей.

– Вот как? Их, должно быть, это очень радует.

Я сказал, что я ей позвоню, и вернулся в студию, очень встревоженный. Ей явно приходилось туго. Но, Боже правый, что же мне сделать, чтобы освободиться от притяжения этого гравитационного поля?

Прошло несколько дней.

– Привет, Срулик! Мы, кажется, договорились как-нибудь поужинать?

Хотя папа с мамой были тогда во Флориде, звонок Бобби меня смутил.

– Срулик, если ты не хочешь меня видеть, то так и скажи!

– А, Бобби, не говори глупостей!

Я предложил ей один вечер, потом другой. Нет, нет, в эти дни она занята. Тогда я сказал, что позвоню ей позже или пусть она мне позвонит. Она холодно попрощалась и повесила трубку. «Ладно, Бобби, – подумал я, – черт с тобой; баба с возу – кобыле легче».


* * *

– Ты все еще меня любишь?

Мы с Бобби танцевали в каком-то нью-йоркском ночном клубе. Она мне позвонила неделю спустя и была вся сахарная. И вот результат: мы друг у друга в объятиях впервые после того, как я вернулся домой – вернулся и в прямом и в переносном смысле. Я снова читал с папой на идише, регулярно ходил к «Зейде» изучать Талмуд и самостоятельно штудировал на иврите Книги Пророков. Несоответствие между Внешним и Внутренним миром стало насущной проблемой. Но по тому, каким образом мы танцуем, Бобби догадывается, что, задавая этот вопрос, она мало чем рискует.

– На такие дурацкие вопросы я и отвечать не хочу.

– Ну что ж, поставим вопрос иначе: ты все еще меня хочешь?

Ну и вопрос!

– Ладно, хватит! – говорю я и веду ее обратно к столику. Она смеется и сжимает мне руку.

В дверях родительской квартиры она отшатывается, увидев мезузу.

– Когда я это вижу, мне становится как-то не по себе.

Мне и самому не по себе, но я говорю:

– Входи!

У меня нет сил поступать иначе или, по крайней мере, мне кажется, что нет сил. Я открываю дверь и включаю свет. В прихожей, прямо перед входом, строго глядя на нас, висит портрет «Зейде»: это его паспортная фотография, увеличенная и отретушированная.

– Это кто? – спрашивает Бобби, вздрагивая при виде сурового бородатого патриарха в круглой черной шляпе, почти в натуральную величину.

– Мой дед.

Мы входим в гостиную. Бобби все еще кутается в бобровую шубу, словно мы на улице, при минусовой температуре.

– А это твой отец? Ты на него похож.

Это очень плохой портрет, давным-давно написанный нищим художником из папиного Бронксовского сионистского общества. И он тоже глядит прямо на нас.

– С тех пор папа очень постарел. – Я показываю на фотографию, стоящую на рояле. – А это моя бабушка; ее уже нет в живых. Ну, а мою сестру Ли ты знаешь.

– Мне кажется, на меня отовсюду смотрят чьи-то глаза, – говорит Бобби. – Дай мне выпить.

– Пойдем в мою комнату, – говорю я. – Вот мое логово.

Я так привык к висящей там маминой фотографии, что не обращаю на нее внимания. Бобби, все еще кутаясь в шубу, садится в мое кресло и смотрит на маму, которая оглядывает Бобби строгим хозяйским взглядом, которого я раньше у нее не замечал.

– Глаза, глаза, глаза! – говорит Бобби. – Ты и на нее тоже похож. Повсюду глаза. – Бобби вглядывается в меня. – У тебя странные глаза, и у нее тоже. Немного татарские.

Пока мы целуемся, Бобби, широко открыв глаза, смотрит через мое плечо на фотографию Зеленой кузины. Я ее понимаю, я ей сочувствую, и мои поцелуи – сама нежность, хотя в них нет страсти.

– Нет, милый, из этого ничего не выйдет! – говорит Бобби. – Это была ошибка.

– Ладно, Бобби.

Я показываю ей квартиру. Ей здесь нравится.

– Очень уютно, – говорит она. – Твоя мама явно хорошая хозяйка. И тебе здесь лучше, чем в «Апрельском доме». Вдобавок ты экономишь кучу денег.

– Тут есть и свои минусы.

– Ничего, я уверена, ты скоро обзаведешься собственной квартирой.

Иногда бороться с судьбой совершенно бесполезно. Я не буду подробно описывать то, что происходит в течение последующих нескольких дней. Ни разу – ни до, ни после – не захватывал меня такой сильный поток, влекший назад к тому, что уже минуло. Мы ужинаем в «Золотом роге», затем выпиваем в баре «Погребок». Часа в три утра мы садимся в такси, и я говорю водителю:

– Отель «Парк Сентрал».

Бобби хватает меня за руку и громко шепчет:

– Нет, нет!

– Почему нет?

– Только не в отеле, это же всего лишь похоть. Не хочу!

Такси останавливается у отеля «Парк Сентрал». Я выхожу и подаю Бобби руку. Поколебавшись, она в конце концов выходит из такси, бросив на меня сердитый взгляд. В лифте она стоит молча. Когда мы выходим из лифта и идем к номеру, она бросает:

– Терпеть не могу запаха гостиничных коридоров!

У меня дрожат руки, и я долго не могу попасть ключом в замочную скважину. Войдя в номер, Бобби сбрасывает шубу на пол.

– Срулик, – говорит она, когда я ее обнимаю, – ты уверен, ты совершенно, совершенно уверен, что тебе этого хочется? Мне – нет; честное слово, нет, это напрасно, это не к добру. Прошу тебя, умоляю: если ты не совершенно-совершенно уверен, Срулик…

– Больше никогда не называй меня Сруликом, – говорю я. – Меня зовут Дэвид.

Она заглядывает мне в глаза.

– Но почему, милый? А если тебе это не нравится, почему же ты сразу не сказал?

– Не важно. Таков сегодняшний приказ.

Недоумение в ее взгляде сменяется нежностью.

– Есть, Дэвид! – говорит она. – Слушаюсь, господин мой и повелитель!


* * *

Вскоре после этой ночи мы как-то ужинали в «Золотом роге», и Бобби вдруг, ни с того ни с сего, спросила:

– Сколько у тебя денег на счету в банке?

Застигнутый врасплох, я только недоуменно посмотрел на нее.

– Ведь мы же друзья, правда? Сколько же у тебя денег на счету?

– Бобби, даже мой отец этого не знает. Почему же ты должна это знать?

Она лукаво посмотрела на меня:

– Ты научился отвечать вопросом на вопрос.

Она объяснила, что артистическая карьера у нее не клеится, а работать манекенщицей ей не хочется, и она решила сменить профессию и окончить курсы секретарш. Зарабатывать деньги на Бродвее – дело очень ненадежное, а она могла бы быть хорошей секретаршей у какого-нибудь начальника. Но, пока она будет учиться на курсах, ей нужно платить за квартиру, а как раз сейчас появилась одна блестящая возможность. Эдди тоже решил покончить с пением и хочет купить куроводческую ферму в Нью-Джерси: это перспективное дело. Сейчас ему нужен компаньон с небольшим капиталом. Если я одолжу Бобби две тысячи долларов, она вложит их в эту ферму. Эдди будет платить ей по тридцать долларов в неделю, а когда он в конце концов поднимет свою ферму и продаст ее с прибылью, она получит половину и вернет мне долг с десятипроцентной надбавкой.

Я почувствовал себя в родной стихии. Дерево «шитим», омарьи хвосты, нью-джерсийские куры – какая разница? Мне пришло в голову, что, живя в Нью-Джерси, Эдди сможет чаще заглядывать на огонек к своему приятелю Эйнштейну в Принстоне. Но я воздержался от того, чтобы упомянуть об этом. Вместо этого я сказал, что я охотно готов давать или одалживать Бобби по пятьдесят фунтов в неделю, пока она будет учиться на курсах.

– Нет, этого мне бы не хотелось, – сказала Бобби разочарованным тоном. – Я не хочу сидеть у тебя на шее. А если ты дашь деньги на ферму, это будет выгодным капиталовложением.

В конце концов она согласилась брать от меня деньги еженедельно, но потом она постоянно показывала, что это ей не по душе. Она говорила, что чувствует себя как наложница, и постепенно превратилась в такую стерву, какой может быть только женщина. Она устраивала мне тысячи мелких пакостей в квартире, которую я снял в «Апрельском доме» в поднаем у Морри Эббота: родителям я объяснил, что эта квартира мне нужна в качестве рабочего кабинета. Бобби стала взбалмошной, требовательной, своенравной, раздражительной. Своими сексуальными капризами она сводила меня с ума. То она распаляла меня, а потом вдруг становилась холодной как лед и отталкивала меня; то она требовала, чтобы я немедленно валил ее в постель, когда я был очень усталым или когда мне позарез нужно было работать; в этих женских трюках она показала себя воистину искусницей мирового класса. Даже сейчас, столько лет спустя, я все еще толком не могу понять, чего она тогда добивалась. Может быть, она – так же, как и я, – потеряла голову, но ей было хуже, чем мне, потому что у нее не было ни гроша в кармане. Скорее всего, именно по этой причине она изловила меня тогда в «Радио-Сити»; и, наверно, она стеснялась и своей бедности, и своих побуждений. Правды я, должно быть, так никогда и не узнаю.

Все эти долгие жуткие месяцы после того, как я снова попал к ней в плен, сливаются у меня в памяти в один непрерывный, туманный, маловразумительный кошмар – вплоть до той январской ночи, когда я вышвырнул ее из квартиры Морри и сказал, чтобы она катилась ко всем чертям и никогда больше ко мне не приставала. Все началась вроде бы так, что лучше некуда: мы роскошно поужинали в отеле «Плаза», затем пошли в театр на комедию Кауфмана и Харта, затем по дороге домой весело играли в снежки в небольшом парке напротив «Апрельского дома» и забавлялись, катаясь друг у друга в объятиях в снегу. Мы пришли домой, выпили горячего рома с маслом и уже начали раздеваться, и тут Бобби, снимая кружевную шелковую комбинацию, вдруг, невесть почему, стала меня за что-то пилить, устроила сцену и снова оделась. Я взбеленился и почувствовал, что сыт по горло. Тогда-то я и выставил ее вон. Читатель может считать, что я чудовище – или, наоборот, что я размазня, которому следовало сделать это гораздо раньше, – но так уж случилось.

Тем не менее квартиру Морри Эббота я продолжал снимать. Голдхендлер нанял себе еще одного автора, довольно остроумного парня по имени Сэм Абельсон. Это был очень колоритный тип. У него был свой самолет, и он сам его водил. Однажды он взял меня полетать над Нью-Йорком, и я чуть не помер со страху, когда Сэм начал делать воздушные петли над статуей Свободы: мне казалось, что он вот-вот в нее врежется. Позднее, во время войны, он пошел служить в транспортной авиации, а в 1948 году поехал в Израиль обучать израильских пилотов; там он попал в авиационную катастрофу, но уцелел, только сильно обгорел. Потом он вернулся в Америку и стал удачливым голливудским сценаристом. В родительской квартире я вместе с Сэмом работать не смог бы. Мама приглашала бы его к обеду, и он бы ел за троих и после этого ложился бы спать. А у Голдхендлера работать стало совсем невозможно. Там не было ни минуты покоя, все время кто-то приходил или уходил: то юристы, то бухгалтеры, то вкладчики, то Клебанов, то горные инженеры, то биржевые маклеры. Голдхендлер и его жена ни о чем уже больше и думать не могли, кроме как об аляскинском золоте, а в квартире Морри мы с Сэмом по крайней мере имели возможность спокойно писать. Во всех остальных отношениях это была, конечно, жалкая дыра по сравнению с моим утраченным великолепием на восемнадцатом этаже.


* * *

В это время моя сестра Ли родила сына; папа с мамой были без ума от счастья! Внутреннее имя ему дали в честь папиного отца – Шайке, а внешнее – Шерман. Сейчас Шерман живет в Беверли-Хиллс, он там – процветающий нейрохирург, специалист по заболеваниям головного мозга. Можно было бы подумать, что с такой специальностью он в Беверли-Хиллс должен помереть с голода; но нет, работы у него – непочатый край: должно быть, он живет трансплантациями. Шерман был крупным и красивым ребенком. Когда ему делали обрезание, он вопил благим матом, и никакой еврейский генетический инстинкт не подсказал ему, что в такую торжественную минуту следует потерпеть и помолчать. Это было последнее семейное торжество, на которое наша «мишпуха» собралась в более или менее прежнем количестве. Мама распоряжалась трапезой. В ее возрасте ей было уже, правда, не под силу приготовить фаршированную «кишке» длиной сорок футов. Хотя, впрочем, на мою «бар-мицву» «Бобэ», которой тогда уже перевалило за восемьдесят, активно помогала маме фаршировать «кишке»; но «Бобэ» была из другого поколения. Так что по случаю Шерманова обрезания, что по-еврейски называется «брис», никакой «кишке» не было, но столы ломились от кошерных яств, и был организован бар, и все получили свое удовольствие, кроме Шермана. Впрочем, не исключено, что и он тоже получил свое удовольствие, когда вопил: как знать, может быть, для новорожденных – это форма развлечения?

Но тем не менее все это было бы очень весело, когда бы, в сущности, не было очень грустно. Было отчетливо видно, что наша «мишпуха» распадается на части. Кто-то умер, кто-то переехал – мы расползлись по всей карте Америки, жили теперь и во Флориде, и в Калифорнии, и в Канаде, и в Техасе, – и нашу «мишпуху» разбавляли члены семьи Берни. Дядюшки и тетушки, кажется, все были на месте, но их дети разъехались кто куда, а те из них, что еше жили в Нью-Йорке, чувствовали себя на семейном сборище чужаками, не знавшими ни семейных шуток, ни семейных песен; они держались в стороне особой кучкой, беседовали на общеньюйоркские темы и рассказывали общеньюйоркские анекдоты. Пришел и кузен Гарольд со своей молодой женой – симпатичной еврейкой-медсестрой, – и по сравнению с остальной толпой он выглядел плотью от плоти и кровью от крови нашей «мишпухи». Он даже выглядел на общем фоне очень по-еврейски, так что вы можете себе представить, что это был за фон. Если бы не усилия неукротимой тети Фейги, семейный праздник окончился бы полным фиаско. Но тетя Фейга, несмотря ни на что, все продолжала и продолжала запевать еврейские песни, и папа с мамой, у которых было достаточно желания, но не хватало энергии, а также мы с Гарольдом ей подпевали, и в конце концов даже молодые кузены наконец оттаяли, оставили свои нью-йоркские анекдоты и более или менее сносно исполнили свои еврейские роли.

Но что совершенно не удалось, так это попытка «Зейде» внести в празднество религиозный дух. Он пытался произнести речь, но его слабого голоса не хватило, чтобы всех перекричать. Поэтому он попросил меня прокомментировать отрывок из Талмуда, который мы с ним незадолго до того проштудировали, – про обрезание Исаака. Ради «Зейде» я прочел свою речь на идише. Половина гостей меня не поняла, а кто понял, те не смогли уловить хитросплетений талмудической логики. Но мне было на все это наплевать, и ради «Зейде» я дочитал свою речь до конца, не обращая внимания на то, что в зале стоял легкий гул. Это пролило бальзам на раны «Зейде». Когда я читал, он весь сиял.

Когда поздно вечером, после празднества, сидя в своей комнате, я перепечатывал набело какой-то свой черновик, в комнату вошел папа.

– Твой идиш стал лучше, – сказал он. – Это был хороший фертель.

Так называют короткую речь с изящным поворотом темы.

– У меня были хорошие учителя, – ответил я.

– Скажи, Исроэлке, для чего тебе нужен этот номер в отеле, этот, как ты его называешь, рабочий кабинет? Зачем? – он показал на пишущую машинку и кипу бумаг рядом с ней. – Ты же отлично можешь писать и здесь.

К счастью, теперь я мог с чистой совестью взглянуть ему в глаза и правдиво объяснить, почему только там я могу работать вместе с Сэмом.

– А как та девушка?

Это папа впервые упомянул про Бобби со времени отвальной на корабле.

– С ней все кончено, папа.

– Это точно?

– Да.

– Но после приезда из Европы ты с ней все-таки встречался?

– Гм… немного да.

– Но пока она может хоть как-то надеяться, она от тебя не откажется.

– Все кончено, папа. Честное слово!

– Я очень гордился тобой, там, во время «бриса», – сказал он.

Он слегка тронул меня за плечо и вышел.


* * *

Шло время. Сошел снег, и деревья в парках зазеленели.

– Прости, Бобби, у меня срочная работа: завтра нужно сдать материал. Спасибо, как-нибудь в другой раз.

Она позвонила, чтобы пригласить меня пообедать.

– Да ну что ты, Дэвид! Ведь должен же ты когда-нибудь есть! Давай встретимся в отеле «Плаза». Это как раз через улицу от «Бонуита», где я работаю. Так что я могу не спешить. И я плачу. Дэвид, пожалуйста!

Она снова работала манекенщицей, хотя и терпеть не могла этого занятия. Так что следовало ожидать, что обед окажется коротким и неприятным, но в ее «Дэвид, пожалуйста!» было что-то очень трогательное.

– Ладно, Бобби, но только заплачу я за себя сам.

Когда я перебираю в мозгу свои мысленные фотографии Бобби – а у этого фотоальбома нет ни конца, ни края, – ее типичным изображением остается то, как она выглядела в тот день, когда вошла в обеденный перерыв в ресторан отеля «Плаза»: стройная брюнетка с лилейно-белой кожей, в сшитом на заказ костюме, шедшая такой величавой походкой, что на нее все оборачивались. Это была та самая Бобби Уэбб, в которую я когда-то влюбился, – женщина, ради которой, чтобы ею овладеть, мужчина может отдать свою жизнь и свое состояние и все-таки ею не овладеть. В тот день она хотела только одного – попросить прощения за свои прошлые выходки. Она сказала мне, что ее попутали «ее дьяволы» – ощущение безысходности, вызванное этими проклятыми курсами секретарш и постоянным безденежьем. Теперь-то у нее отличная работа. Хотя быть манекенщицей – не Бог весть какое удовольствие, но «Бонуит» – это престижная фирма, работать в ней довольно интересно, и зарплата тоже хорошая.

– Не знаю, возьмешь ли ты меня снова к себе, но я хотела бы, чтобы ты об этом подумал. Я хочу только быть с тобой – до тех пор пока и ты этого хочешь, – и больше ничего. Я знаю, я вела себя безобразно. Но с этим покончено. Если ты мне дашь возможность это доказать, ты сам увидишь. То, что у нас было – и что еще может быть, – это слишком прекрасно, чтобы от этого отказываться только потому, что это не может продолжаться вечно.

Она все-таки заплатила за обед, к которому мы почти не притронулись. Она выхватила у официанта счет, отпустила про него какую-то шутку и заплатила. Никогда я не видел, чтобы Бобби вела себя так спокойно и сдержанно. Потом она вскочила из-за стола, сказала, что чувствует себя на двадцать лет моложе своего возраста, и отправилась обратно на работу, оставив своего принца-студента за несъеденным салатом и холодным чаем.

Глава 83
Куот женится

Питер Куот никогда никому не писал писем, поэтому приглашение на свадебный прием в отель «Уолдорф» было для меня громом с ясного неба. Когда Питер уехал из Нью-Йорка, он и Мэрилин были в ссоре – настолько, что он даже перестал о ней говорить, то есть поносить ее. Прошел год – и вот тебе раз! Я глазам своим не верил. К приглашению была прикреплена скрепкой записка, написанная на бумаге с грифом Гарвардского университета:

«Может быть, перед официальным приемом ты придешь на скромное торжество в квартире моих родителей? Дурацкая процедура, много времени это не займет. Раввин хочет, чтобы было десять мужиков. Позвони мне.

Питер.

P.S. Как я понимаю, я должен тебе тысячу долларов».

Когда-то, после того как Питер познакомился с Бобби, он предсказал, что я в конце концов на ней женюсь. Я ответил, что этому не бывать, но что вот он-то, возможно, женится на Мэрилин Леви. Питер поклялся, что, если это произойдет, в день свадьбы он заплатит мне тысячу долларов.

Я позвонил Питеру в Бостон.

– Поздравляю! В качестве свадебного подарка прими от меня тысячу долларов.

В трубке послышался смешок облегчения:

– Очень великодушно с твоей стороны, Дэви. Спасибо.

– И, конечно же, я приду на скромное торжество.

– Отлично! Еще я приглашаю туда Голдхендлера и Бойда. Это будет быстро и безболезненно. Мы бы вообще обошлись гражданским браком у судьи, если б не эта ее религиозная бабка.

– Ничего, если я в «Уолдорф» приведу Бобби?

– Ага! – в голосе Питера послышалась саркастическая нотка. – Все еще при ней?

– Что-то вроде того.

– Конечно, приводи, о чем речь! Там будет такая прорва народу… Милочка, сколько уже набирается, четыреста пятьдесят?

– Четыреста семьдесят семь, – глухо прозвучал на заднем плане голос Мэрилин.

– Она здесь? – спросил я. – Могу я и ее поздравить?

– Конечно, она здесь. Мы решили не дожидаться официальной церемонии. – На заднем плане послышались возмущенные женские протесты. – Да нет, я шучу. Она по-прежнему неприступна, как скала.

– Он абсолютно невозможен, – сказала Мэрилин, взяв трубку.

– Он шалопай, Мэрилин, но, может быть, еще и гений.

– Так ты приведешь Бобби, да? Может быть, вы последует вашему примеру?

– Во всяком случае, не в ближайшем будущем.

– Хм! Ну, ладно, передай ей от нас привет.


* * *

Когда я опять начал встречаться с Бобби Уэбб, я делал это с большой-большой опаской. Прошло несколько дней, прежде чем я снова привел ее в «Апрельский дом». Мы гуляли по паркам, мы вместе обедали и ужинали, мы ходили в театры и на концерты. Но огонь еще тлел, и, само собой, пришло время, когда он разгорелся снова. Бобби сдержала слово. Все ее сумасшедшие выбрыки, скандалы, сцены, нелепые трюки остались в прошлом. Она совершенно переменилась. Оба мы стали старше, хотя сказалось это в нас по-разному. Наши отношения оставались в стадии периодических свиданий, потому что съехаться в одну квартиру необвенчанными в те годы решались только самые отчаянные вольнодумцы. Люди более робкие называли это «иметь интимные отношения» или даже «жить во грехе», если читатель помнит такое выражение. Бобби неизменно среди ночи уходила из квартиры Морри Эббота и возвращалась домой, к маме, а я либо ехал ночевать к родителям, либо оставался спать в «Апрельском доме». Миссис Уэбб, должно быть, знала, что происходит, так же, как это знали мои родители, но то, о чем не говорилось вслух, как бы не существовало или, по крайней мере, не было проблемой, которую нужно было решать. Бобби много раз повторяла:

– Мама ничего не должна знать.

Как-то ночью она, смеясь, рассказала мне, что Эдди со своей куроводческой фермой вылетел в трубу. Получилось, что я оказал Бобби большую услугу, отказавшись одолжить ей деньги, чтобы она могла вложить их в эту ферму. Никто не предупредил Эдди, что в Нью-Джерси почва заражена какими-то микробами, от которых куры чем-то заболевали, и поэтому цыплят нужно было держать над землей, на проволочной сетке. Так что в одну прекрасную ночь три тысячи его цыплят все как один подохли. Везение у него было такое же, как у дяди Йегуды. Человек, который был лично знаком с Эйнштейном, не мог даже продать трупы цыплят на удобрения, и он их сжег. На вонь и чад от сжигаемых цыплят сбежались санитарные инспекторы со всей округи, и, в довершение всего, Эдди был вынужден еще и заплатить штраф. Он обанкротился и снова стал заниматься преподаванием вокала.

– У Эдди есть дар сбивать людей с толку, – сказала Бобби. – Пойти на курсы секретарш тоже он меня надоумил, и я была дура, что его послушалась.

– Я видел его только один раз в жизни, в баре, – сказал я. – Помнишь? «Ты не знаешь, когда нужно уходить, Срулик? Не похоже на человека твоего народа».

Бобби съежилась и тихо спросила:

– Неужели я сказала такое?

Когда я ей сообщил, что мы приглашены на свадьбу Питера и Мэрилин, она обрадовалась, как ребенок.


* * *

Раввин был в шутливом настроении, и он снова и снова заверял Питера и Мэрилин, что церемония не займет много времени, точно зубной врач, который успокаивает пациента, что ему будет совсем не больно. Он принес с собой целый пакет ермолок и квадратный кусок лилового шелка на четырех палках. Где-то в глубине квартиры доктора Куота фонограф играл свадебный марш из «Лоэнгрина», и Питер с Мэрилин, улыбаясь и держась за руки, вышли в гостиную, одетые по-будничному. Голдхендлер и Бойд, державшие две палки балдахина, выглядели очень нелепо в розовых ермолках. Еще две палки держали я и брат Мэрилин, шестифутовый верзила с короткой стрижкой. Он был членом футбольной команды Корнеллского университета и в такой чудной атмосфере чувствовал себя не в своей тарелке. Счастливая чета немного постояла под балдахином, и раввин скороговоркой прочел молитву: это называлось, что он их поженил; о том, чтобы невесте обходить вокруг жениха, конечно, не было и речи. Затем раввин собрал ермолки, свернул балдахин, намотав его на одну из палок, и торопливо ушел, так как ему нужно было поженить в округе еще несколько пар. Он сказал, что воскресенье – это обычно очень хлопотливый день. В будние дни он работал капелланом в психиатрической больнице.

Прием в «Уолдорфе» был совсем другое дело. Если читателю доводилось бывать на больших свадебных приемах, то пусть он представит себе самый роскошный прием, какой только возможен, – и это будет то самое. Конечно, это вовсе не было семейное торжество с кошерными блюдами. Нет, в буфете были и омары, и ветчина, а официанты в смокингах и белых перчатках разносили блюда с лангустами и креветками. Шампанское там было только «Вдова Клико», музыкальный квартет играл Шуберта и Бетховена, и на всех стенах красовались цветы. На этой свадьбе не было своей тети Фей-ги, и никто не пел и не танцевал. Бобби все время щебетала, какой это замечательный прием – после того как она опасалась попасть на чисто еврейскую свадьбу. Да, это было совсем иное празднество, чем «брис» Шермана. Бобби оказалась в своей нееврейской стихии; а те евреи, которые пришли на этот прием, отнюдь не были хасидами в лапсердаках.

– Привет, Бобби, спасибо, что пришла! – сказала ей Мэрилин, когда мы подошли к ней и Питеру, отстояв положенное время в очереди гостей, жаждавших поздравить молодых.

Этими словами Мэрилин опустила между собой и Бобби стеклянный занавес, но если Бобби это и поняла, она ничего не сказала. Питер одарил ее двусмысленной улыбкой, сдвинув брови, как Гручо Маркс. А мне он сказал:

– Ну и зверинец!

За столом мы оказались рядом с Бойдом и Голдхендлерами, которые все время обсуждали клебановские золотые прииски и не обращали на нас никакого внимания. Мы с Бобби откланялись и ушли довольно рано.

– Это тебе надо бы жениться, – сказала мне Бобби, когда мы вечером сидели в баре за коктейлями. – Ты прирожденный семьянин, не то что Питер. Пари держу, его брак долго не продержится.

Она говорила очень просто, по-дружески, а вовсе не как любовница, которая хочет перейти в другое, более высокое качество. Она поглядела мне в глаза и добавила:

– Почему бы тебе не найти себе хорошую еврейскую девушку? Ведь у меня же есть другие друзья, ты знаешь.

– Время от времени я пробую, но из этого ничего не выходит.


* * *

– Вот что, Рабинович, – сказал Голдхендлер, – оставайся на ужин, и мы это обсудим.

Я не ел у Голдхендлера с тех пор, как он при Марке попросил передать ему «это говно». Один лишь Бойд продолжал блюсти феодальный обычай и столовался у своего сюзерена. Когда Сардиния обнесла всех блюдом с ветчиной, я пожалел, что согласился остаться на ужин. Дело было в Шавуот, и утром я был в синагоге, где папа нараспев прочел «Акдамус» – кабалистическое арамейское стихотворение. Читать литургические стихи он научился еще в юности от своего отца-шамеса, и с тех пор он делал это каждый год. И вот теперь у Голдхендлеров мне предстояло нарушить завет «Зейде»: «Никогда не ешь трефного». В последнее время я немало думал о значении религии и о своей еврейской сущности – и недавно перестал заказывать в ресторане явно запрещенные блюда; поэтому я, махнув Сардинии рукой, отказался от ветчины.

– Что с тобой, Рабинович? – зарычал Голдхендлер, усердно трудясь над свиной грудинкой.

Я ответил, что я очень плотно пообедал и до сих пор сыт.

– Этот мудак вроде бы ударился в религию. Небось, того гляди, перестанешь работать по субботам.

– Он был любимцем профессора Финкеля, – сказал Карл новообретенным басом. – Такие люди в религию не ударяются.

Я поел немного салата. Умяв огромную порцию трефного, Голдхендлер потребовал сигару.

– Гарри! – сказала миссис Голдхендлер жалобным предостерегающим тоном.

– Пока я жив, – заявил Голдхендлер, беря от Бойда коробку с сигарами, – мой лозунг: «Гори все синим огнем!». А когда я умру, то тем более.

Он зажег сигару, высекши сноп огня тремя спичками разом, и с явным удовольствием затянулся.

Затем мы вдвоем пошли в кабинет. В окно я видел светящуюся вывеску «Апрельский дом» на фоне черного неба.

– Ну так что, Финкельштейн, что ты намереваешься делать? – спросил Голдхендлер, покачиваясь в кресле и жуя сигару. – Хочешь проваландаться с нами еще один год?

– Я пока не решил.

– Осенью все будет не так, как раньше Мы собираемся работать меньше, а зарабатывать больше.

Он сказал, что один удачный бродвейский фарс дает больше денег, чем все, что мы всей командой до того заработали на радио. А мы с ним вдвоем, по его мнению, вполне могли бы писать очень смешные пьесы. Работа для радио – это изматывающая рутина, которой можно заниматься, пока не подохнешь, и все без толку. Он попал в это беличье колесо из-за Хенни Хольца, и с тех пор он работал на износ, не имея ни одной свободной минуты, чтобы написать что-нибудь стоящее. Но теперь, заверил он меня, все будет иначе. В будущем году он будет готовить лишь одну или две радиопрограммы, чтобы фирма продолжала функционировать, но эти программы будут вчерне писать Сэм с Бойдом, а Голдхендлер тем временем начнет писать пьесу – в соавторстве со мной, потому что я, по его словам, умею писать смешно. Само собой, я получу прибавку, а когда пьеса пойдет, то и свою часть гонорара.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю