Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 54 страниц)
Стало быть, мне оставалось либо согласиться на деловую встречу в субботу – а этого я ни разу не делал с тех пор, как основал собственную юридическую контору, – либо, если я готов был поверить Джекобсону, рисковать тем, что Питер по моей вине упустит выгодный договор. Джаз Джекобсон – один из наиболее видных и респектабельных дельцов в Голливуде; шанс, что он врет, был не более восьмидесяти процентов. Нельзя было исключить и того, что он говорит чистую правду. Я оказался в каверзном положении.
– Я вам буду очень благодарен, – сказал я, – если вы позвоните Ошинсу.
Джаз Джекобсон приказал принести к столу телефон и вызвал Лондон. Портье в гостинице ответил, что мистера Ошинса нет и что он обещал вернуться примерно через час. Джекобсон тут же собрался уходить, сказав, что у него встреча с Хейфецем.
– С Яшей Хейфецем? Разве он не на гастролях в Европе?
– С Сэмми Хейфецем, – ответил Джекобсон. – Это лучший композитор американского кино. Я хочу постараться привлечь его к одному из наших проектов. Сейчас его старается заполучить «Двадцатый век Фокс», чтобы он написал музыку к фильму под названием «Франклин и Люси» – о женщине, которую Рузвельт якобы трахал во время войны. Этот сценарий сначала предложили мне, но я от него отказался. Есть все-таки такая вещь, как хороший вкус. Как только я дозвонюсь до Ошинса, я с вами свяжусь. Но очень вас прошу сделать все возможное, чтобы встретиться с нами завтра.
На этом он распрощался и ушел.
Сейчас уже час дня – значит, в Израиле шесть часов вечера. Джен уже не позвонит. Сейчас она готовится зажигать субботние свечи. Позвонил Джекобсон и сказал, что Ошинс наотрез отказывается лететь в Вашингтон, так что мне придется еще на один день остаться в Нью-Йорке. Черт бы побрал этого Питера! Из-за него Дэви Гудкинду придется в одиночестве провести субботу в «Апрельском доме».
Глава 58
Морт Ошинс
15 сентября 1973 года
В аэропорту – густой туман. Рейс из Вашингтона все откладывается. Теперь обещают, что мы, возможно, вылетим примерно через час.
Питер Куот, по-видимому, станет очень-очень богатым писателем. Всевышнему придется простить меня за то, что я беседовал о деньгах в субботу. Это было чертовски непривычно. Я не совершил никаких формальных нарушений, ничего не записывал, не звонил по телефону. Но тем не менее сегодняшние переговоры о Питеровом гонораре принесут мне, вероятно, круглую сумму, и если так случится, то в знак покаяния я пожертвую эту сумму на благотворительные цели.
А пока что Питер сидит без гроша. Впрочем, его это нисколько не беспокоит. Если ему нужно снять яхту для того, чтобы на ней перепихнуться с чужой женой, он из-под земли достанет деньги. Хотя он зарабатывает чертову пропасть, его развлечения стоят еще больше, и у него поэтому никогда нет ни полушки за душой. Питер платит алименты трем бывшим женам (четвертая уже снова вышла замуж), да вдобавок он платит за обучение нескольких детей, в том числе одного незаконного – от секретарши своего бывшего издателя. Уж он-то своего не упустит, это как пить дать.
Вчера, когда я сидел и писал в этом номере, в котором витают призраки минувших дней, – в номере, который я снимал когда-то с Питером Куотом, а потом с Марком Герцем, – я вдруг вспомнил годы, проведенные с Бобби Уэбб, и почувствовал, что не могу больше писать. Я представил себе Питера на яхте у Стейтен-Айленда, а потом Джен и Сандру в Израиле, и на меня накатило грустное настроение. Я позвонил Марку Герцу в его физическую лабораторию в Колумбийском университете. Он приехал, и мы с ним распили бутылку виски, и это очень помогло.
У Марка нет причин завидовать Питеру: у него тоже в прошлом две жены и множество мимолетных романов. Но он – человек совсем другого склада; о любовных шашнях он рассуждает с легкой меланхолией в голосе, и чувствуется, что он искренне любит женщин и до сих пор мечтает о глубокой и долгой любви. Питер же словно поставил перед собой задачу перетрахать всех женщин на земле и вышибить из них дух клавишами своей пишущей машинки. Женские образы в его романах – это сплошь неотличимые друг от друга давалки, будь то еврейская студентка, голливудская кинозвездочка, вьетнамская проститутка или французская художница: все они говорят одно и то же, особенно в постели, и вызывают у читателя ощущение, что эротика – это что-то с запашком. Наверно, после долгих лет амурных похождений весь женский пол у него в восприятии слился в одно сплошное мутное пятно, поросшее лобковыми волосами. Такова, более или менее, Женщина Куотовской Школы. Не знаю – да и, наверно, никогда не узнаю. Человек играет в жизненной игре по правилам своей натуры, и сыграть во второй раз ему не дано.
Ну так вот, мы с Марком в тот пятничный вечер изрядно нагрузились, так что моя одинокая суббота в «Апрельском доме» прошла в каком-то благодатном тумане. Когда я наливал по первой, Марк спросил:
– Послушай, Дэви, это правда, что мы вроде бы скоро породнимся на старости лет?
– О чем это ты говоришь? Лехаим!
– Лехаим! Я говорю о своем сыне и твоей дочери – о ком же еще?
– У тебя неверные сведения.
– Ты уверен? Как раз сегодня утром я по одному делу звонил в Хайфу Нахуму Ландау. Он сказал, что у них прочный роман и что у меня будет хорошая невестка. Я согласен.
– Откуда он это взял? Кто ему сказал?
– Бог весть! В Израиле все все про всех знают.
Я рассказал Марку про неожиданный звонок Сандры и про то, что Джен улетела в Израиль. Когда он услышал новости про Сандру, он даже бровью не повел; он лишь сказал, что в свое время то же самое было с Эйбом.
– В Израиле такое нередко случается с молодыми людьми. И чем они благороднее и умнее, тем чаще. Однако… – тут он вздохнул, почти простонал, отпил большой глоток виски, удрученно взглянул на меня и переменил тему. – Сегодня у меня в лаборатории какой-то студент оставил номер «Пентхауза».
– Ну и что?
– Так, стало быть, старина Питер выпускает новый опус? И с таким названием? Это правда?
– Боюсь, что так.
– Я «Пентхауз» никогда не читаю, но когда я увидел на обложке его фамилию… – Марк покачал головой. – Бедная китаянка!
– Да что ты, Марк, этой сан-францисской бляди небось платят столько, что хоть лопатой греби.
– Наверняка! И она небось за деньги и раньше делала все, что угодно, но не выставляла на всеобщее обозрение свои половые органы. Уверен, что ей это было противно. У восточных женщин очень развито внутреннее чувство скромности, Дэйв. Я их знаю, я с ними работал. Но эта вклейка очень в духе Питерова письма.
Марк снова выпил большой глоток виски и закашлялся.
– И он еще драпируется в мантию творческой принципиальности! Тоже мне правдолюбец, наследник Джеймса Джойса! Ну и подонок! – Марк залпом допил свой стакан. – А на самом деле он в литературе еврейский дядя Том. Он вовсю старается уверить гоев, что, несмотря на все израильские военные победы, мы, евреи, остаемся такими же грязными, жалкими и смешными, какими нас всегда выставляли в еврейских анекдотах. Что еврей – это и до сих пор тот жид, который по веревочке бежит, и что два Абраши, трое Срулей все еще на поле боя кричат: «Не стреляйте, ведь тут же люди!», чтобы посмешить гоев.
– Ты что-то сегодня в плохом настроении, – сказал я, чтобы отвлечь его от этой темы.
– Я в чертовски паршивом настроении. Но даже когда я в самом лучшем настроении, я все равно не выношу его лицемерного самодовольства.
Я не мог предвидеть, что Марку попадется на глаза «Пентхауз». Он живет анахоретом в мире науки. Питер Куот – это его Карфаген, который должен быть разрушен, и эту заезженную пластинку он мог бы крутить весь вечер. Мне это было ни к чему, и я сказал ему, что только что прочел научно-популярную книгу Нахума Ландау «Квантовая механика для всех» и ни бельмеса в ней не понял.
Марк просиял. Он – прирожденный преподаватель. Ему никогда не надоедало объяснять мне проблемы современной физики: теорию относительности, квантовую механику, ядерные модели и так далее. Он даже начал однажды растолковывать мне дифференциальное исчисление, сказав: «Тебе надо бы его изучить; это язык, на котором говорят боги». Марк всегда объяснял все очень доходчиво. Беда в том, что современная физика противоречит здравому смыслу; или, как выражается Марк, она «антиинтуитивна». То, что он мне объясняет, я помню неделю или две, а потом все забываю. Но как бы то ни было, мой прием сработал: я отвлек Марка от Питера Куота, и он объяснял мне принципы квантовой механики до тех пор, пока на стену комнаты не упало продолговатое пятно розового цвета, как это всегда бывало и в давно минувшие дни перед заходом солнца.
– Ну вот, – сказал Марк, – уже и закат. Так я тебя оставлю с твоими субботними ангелами-хранителями. Может быть, еще по одной, а?
Пока он наливал, я рассказал ему про Ли и генерала Лева.
– Что? Да ведь я видел Моше как раз накануне его возвращения в Израиль, и он мне ни слова не сказал.
– Я сам только вчера узнал, когда обедал с Ли.
– Но насколько это серьезно? Ведь им же обоим за шестьдесят. – Я знаю только, что он навестил ее в Портчестере. Они потолковали о том о сем, и он предложил ей переехать к нему, и она едет.
– Черт возьми! – воскликнул Марк. – Да ведь это же чудесно!
– Ты помнишь, как они впервые познакомились?
– Конечно. Я дал тебе адрес Моше в Палестине, когда ты мне сказал, что твоя сестра туда отправляется.
– А ты помнишь, на чем ты написал этот адрес?
– Нет.
– На спичечном коробке. Подумать только, – когда я провожал Марка до двери, выпитое виски шумело у меня в голове и подгибало мне колени, – подумать только, сколько жизней начисто перевернул этот спичечный коробок! Сколько судеб он изменил! Марк, может ли человек предвидеть последствия хотя бы самых незначительных своих действий? Можно ли с уверенностью назвать какой-либо поступок, совершаемый человеком, результатом свободы воли? Из-за этого спичечного коробка у Ли вся жизнь пошла наперекосяк. Как знать, может быть, сорок лет тому назад у тебя на самом деле не было выбора; может быть, ты просто не мог не написать этого адреса на спичечном коробке?
– Глубокомыслие под мухой! – ответил Марк с добродушным пренебрежением. – Уволь меня от этих заумных рассуждений.
Он стоял в дверях лицом к комнате, и лицо его представляло собою непроницаемую железную маску, сквозь которую просвечивали грустные памятливые глаза.
– Мы не вспомнили про Бобби Уэбб.
– Да.
– Или про Монику.
– Да, – ответил я. – Бедная Моника.
– Джен – потрясающая женщина, Дэви. Как я тебе все эти годы завидовал! Бобби никогда не была бы такой женой. Не было у нее нужного удельного веса. Но, черт возьми, она таки была красавица!
– Верно. И Моника тоже.
– Да. Обе они были красавицы. Это был их козырь в игре. Только, к счастью, в те годы у них не было искушения за деньги выставлять напоказ свои фотографии с пиздой крупным планом.
В наши дни такие слова уже никого не шокируют, но Марк застал меня врасплох. Прошло несколько секунд, прежде чем я выдавил из себя:
– Они никогда бы на это не пошли.
– Кто знает? Меняются времена – меняются нравы. Но я рад, что они тогда были молоды и красивы и мы их любили.
Он неловко хлопнул меня по плечу и ушел.
* * *
Теперь несколько слов о моей слегка сумбурной встрече с Джекобсоном и Ошинсом. Когда они пришли ко мне в номер, куда должны были принести обед, я был в ермолке. До того я читал отрывок из Торы, и я полагал, что мне незачем снимать ермолку перед встречей с двумя евреями.
Джекобсон посмотрел на меня, как космический пришелец с Бетельгейзе на индейца с перьями в волосах. Но Ошинс меня поразил. Он принял, как должно, и ермолку и фолиант на иврите и заключил меня в объятия.
– А фрумер йuд! – воскликнул он на отличном идише. – А шоймер шэбес! (Верующий еврей, соблюдающий шабат!)
После этого он тут же, с места в карьер, стал напевать на иврите субботний гимн, щелкая пальцами, и пустился пританцовывать, как мужчины порой делают в синагоге. Это была вовсе не пародия: он двигался легко и изящно. Затем он и меня втянул в танец, и вот так-то мы оба – прославленный фарсовый комик и ничтожный налоговый юрист – начали самозабвенно отплясывать хасидский танец в той самой комнате, где несколько десятилетий тому назад Бобби Уэбб и я поклялись друг другу в любви. А рядом оторопело стоял Джаз Джекобсон, таращась на нас сквозь свои фирменные очки и, как видно, не зная, что сказать, но при этом явно довольный, что мы с Ошинсом нашли общий язык.
Пока мы танцевали, Ошинс начал варьировать слова гимна, переходя с иврита на идиш.
– «Этот боров, – пел Ошинс, косясь на Джекобсона, – совокупляется со своей тещей. Вообще-то, в этом нет ничего страшного, но она такая жаба».
На идише эти слова рифмуются. Не знаю, смешно ли это на бумаге, но я от хохота свалился на диван.
– «Этот боров, – продолжал Ошинс, танцуя уже один, – ест собачье дерьмо в Йом-Кипур, без ермолки на голове и не сотворив молитвы».
Затем он снова перешел на иврит и продолжал петь и танцевать, пока я старался взять себя в руки и снова обрести серьезность. Джекобсон мог бы распознать слово, означающее борова – «хазир», – но Ошинс употреблял выражение «давар ахер» (другое создание) – талмудический эвфемизм, обозначающий то же самое животное; а этого Джекобсон уже понять не мог. Он лишь стоял, неуверенно улыбаясь.
– Что я вам говорил? – сказал мне Джекобсон. – Он лучший в мире импровизатор. Что вас так насмешило? Что он поет? Песня очень смешная?
– «Ун дер давар ахер, дер ам-арец, – пел Ошинс, пританцовывая все быстрее. – Этот боров, этот невежда, вытирает мне задницу языком, когда я прошу».
Ладно, хватит. Он все продолжал и продолжал, а я катался по дивану, давясь от смеха. Это действительно было очень смешно из-за несоответствия между словами древнего гимна, неподдельным танцем Ошинса и непристойностями, не понятными Джекобсону. Наше веселье было прервано появлением официанта с тележкой. Обед я заказал в пятницу, заранее подписав счет, чтобы в субботу мне ничего не нужно было писать. Когда официант накрыл на стол, Джекобсон сказал:
– Салат «нисуаз»? Зачем? Я терпеть не могу салат «нисуаз».
Ошинс впервые произнес фразу по-английски:
– Дурак, – сказал он Джекобсону. – Он же соблюдает кошер, а сегодня шабес.
– Что такое шабес? – спросил Джекобсон, все еще недовольно косясь на салат.
– Суббота, – сказал я.
– Разве сегодня суббота? – спросил Джекобсон. – Да, кажется, да. Вы что, Гудкинд, верующий? Потому-то вы и напялили себе на голову эту штучку?
– Вы можете заказать себе что-нибудь другое, – сказал я. – Но вам придется заплатить наличными. Подписать сегодня счет я не могу.
– Вы шутите! – воскликнул Джекобсон, но поднял трубку и снова вызвал официанта.
– Дурак! – сказал ему Ошинс. – Он не может ничего писать в субботу.
– Почему? – спросил Джекобсон.
– Я шесть лет учился в иешиве, – сказал мне Ошинс. Он безупречно пропел первые строки из талмудического трактата Брахот, пока Джекобсон обсуждал с официантом меню и заказывал себе жареных моллюсков с канадским беконом.
Как только мы за обедом начали обсуждать пункты договора, дело пошло быстро. Когда Питер вернется со Стейтен-Айленда, его ждет преприятный сюрприз. Мы быстро договорились о миллионном авансе «на бочку» и о солидных процентах с будущих прибылей. Единственное условие, которое поставил Джекобсон, заключалось в том, что роман должен занять первое место в списке бестселлеров газеты «Нью-Йорк тайме», как было в свое время с романами «Сара лишается невинности» и «Путь Онана». За такие деньги это достаточно разумное условие. Я, правда, попытался его снять, но мне это не удалось.
– А что, если он не займет первого места? – спросил я.
– А что, если небо упадет на землю? – ответил Джекобсон. – Я покупаю успех, и Куот должен мне его продать.
После обеда, когда Джекобсон ушел в спальню звонить Сэмми Хейфецу, Ошинс рассказал мне, что он начинал свою карьеру сочинителем реприз, и Питер Куот всегда был для него легендой, эстрадным хохмачом, который выбился в серьезную литературу. А сейчас он собирается сделать фильм по книге Куота, и это ужасно увлекательно.
– Честно говоря, я все еще не понимаю, как это можно сделать, – сказал я. – По-моему, экранизировать эту книгу совершенно невозможно.
– Вовсе нет. Сыграть говорящий хуй – это очень интересно, это настоящий tour de force. У любого опытного комика на такое глаза загорятся. – Ошинс посерьезнел и стал рассуждать профессионально. – Как только я начну перевоплощаться в Самсона и Далилу, в Иосифа и жену Потифара и так далее, я уже буду в своей стихии. Ведь я уже сказал, что я был когда-то репризером. Я сочинил добрых полдюжины скетчей про еблю, в которых хуй был рассказчиком. И здесь – то же самое. Ничего особенного! – На лице его появилось выражение озабоченности. – Нельзя, конечно, сказать, что тут все просто. Кстати, вы не возражаете, если я закурю? Я, конечно, шейгец, но я уважаю ваши взгляды. Если вы возражаете, честно скажите: нельзя.
– Это – между вами и Всевышним, а не между вами и мной.
– Гут гепаскент! (хорошее суждение!) – Он вытащил из нагрудного кармана огромную сигару и закурил. – В Лондоне все еще можно купить гаванские сигары. Они превосходны. Я вам скажу, что меня грызет. Вы-то меня поймете, а для Джаза это была бы китайская грамота. Он еще тот еврей, чистый «давар ахер»! Так вот, в прошлом месяце я выступал в Бруклине, и я заглянул в свою старую иешиву. Тамошние ребята были на седьмом небе, да и я тоже. Это было замечательно. Я снова чувствовал себя как дома. Так вот, перед отъездом раввин пригласил меня к себе в кабинет попить чаю. Он с большим пониманием, очень тонко отозвался о моих фильмах: он их все смотрел. А затем он очень мягко сказал: «Но, Мордехай…». Так меня зовут – Мордехай. «Но, Мордехай, – сказал он, – хотя Гитлера, да забудется имя его, хотя Гитлера уже нет, но разве в мире еще не осталось достаточно много Аманов? И должен ли Мордехай подавать Аману веревку, чтобы вешать евреев?»
За дверью рокотало крещендо джекобсоновского голоса. Я молчал. Ошинс нервно пыхтел сигарой.
– Тот вор на кресте возник по чистой случайности, – продолжал он. – Знаете, как это произошло? Я сымпровизировал этот монолог как-то на вечеринке. Прямо все придумал на месте. Все были в восторге, они просто помирали со смеху. Ну я и продолжал читать этот монолог на вечеринках, от раза к разу его понемногу улучшая. А потом мне пришло в голову сделать пластинку. Она разошлась больше чем в миллионе экземпляров, и я заклинился на этом воре. Это стало моим амплуа. Я играю его в каждом своем фильме; да вы это и сами понимаете. Но я хочу разрушить этот стереотип в своем фильме о Дрейфусе. Я хочу сыграть Дрейфуса как чаплиновского героя – трогательного, смешного, непобедимого. И никакого еврейского акцента! Это будет благородный, порядочный человек. А что касается юмора, то смешными будут антисемиты. Они будут чаплиновскими громилами, неуклюжими Аманами. Но я никак не могу себе позволить отказаться от этой куотовской штуки. Джаз обещает мне целое состояние, а мне нужны деньги.
Джаз Джекобсон с ликующим видом выскочил из спальни, его лысый череп аж лучился.
– Мы заполучили Хейфеца для «Моего хуя»! – крикнул он.
* * *
Самолет наконец взлетел, и я сумел хорошо выспаться в своем одиноком джорджтаунском доме. Когда Джен разбудила меня звонком из Иерусалима в шесть утра, солнце уже встало. Голос у нее был веселый: стало быть, день начался удачно.
– Есть надежда, – сказала она.
– Надежда на что? Что она вернется домой?
– Скоро узнаешь. Она отправила тебе письмо.
– Письмо из Израиля дойдет сюда недели через две-три.
– Ты получишь его через два дня. Председатель кибуца Дуду Баркаи отдал его какому-то типу из министерства иностранных дел, который завтра улетает в Вашингтон.
– Так что же там в письме?
Джин заколебалась, потом неуверенно сказала:
– Ты все прочтешь. Там хорошие новости.
– У нее все в порядке?
– Да, хотя она совершенно невыносима. Кстати, о невыносимых людях: твоя мать тоже в порядке. Она заставила меня повести ее в китайский кошерный ресторан. Там она добрых полчаса учиняла допрос метрдотелю, а затем заказала себе горячих каштанов и двойной джин с апельсиновым соком.
– Что это за разговоры про Сандру и Эйба?
– Сандра здесь, рядом. Спроси ее.
– Когда ты вернешься домой?
– Я как раз пытаюсь заказать билет.
Сандра быстро взяла трубку. Она сказала, что нет смысла тратить деньги на трепотню по международному телефону, пока я не прочел ее письмо. А потом можно и потолковать.
– Скажи, что там у тебя с Эйбом?
– Каким Эйбом?
– Брось темнить. Вы что, обручены, или что?
– Почему ты об этом спрашиваешь?
– Весь Израиль об этом говорит, и слухи уже перелетели через океан.
– Чепуха!
– Ты с ним не встречаешься?
– Послушай, у тебя сейчас тон, как у мамы. Вчера я не могла доесть свой кошерный «чау-мейн» из-за того, что она мне все время что-то жужжала в уши про приличного американского юриста. Так вот, Эйб снова уехал на военные сборы куда-то на Суэцкий канал. Читай мое письмо.
* * *
Это все, и теперь я возвращаюсь в Белый дом. Что бы там меня ни ожидало, это будет совсем не весело. Ожидают, что вице-президента, который все еще присасывается к своему креслу, как пиявка, со дня на день проткнут насквозь обвинительным заключением. Большое жюри предъявляет обвинения одному президентскому советнику за другим. Чем ближе октябрь, тем больше кажется, что спектакль подходит к концу. Он борется, как тигр, за то, чтобы не передавать специальному прокурору эти свои пленки. Верховный суд соберется первого октября. Если к тому времени президент не подчинится нижестоящему суду, Верховный суд наверняка прикажет ему отдать пленки. Если он не послушается, ему грозит импичмент. Если он послушается и прокурор по особым делам хорошо перекопает все пленки, ему тоже грозит импичмент: так что куда ни кинь, всюду клин. В этих пленках – его приговор. Его песенка спета.
Но я не подаю в отставку. Когда я был в Нью-Йорке, я зашел в свою контору. Мой младший партнер лезет из кожи вон и делает хорошие деньги. Когда я уйду из Белого дома, я больше ни строчки не напишу об «Апрельском доме». Я это твердо знаю. Мне нравится это писать. Будь что будет, но я дойду до того, что случилось с Гарри Голдхендлером и Бобби Уэбб, и все это изложу.