Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 54 страниц)
Позднее, когда бабушкина капуста была наконец готова, это, я должен признаться, была самая вкусная капуста, какую я когда-либо пробовал. С ней не шли ни в какое сравнение те клубки дряблых сырых волокон, которые под названием «кислой капусты» продают в магазинах. Бабушкина капуста была крепкая, сочная, отдававшая тем свежим ароматом фермы, который мы в ней учуяли с самого начала, кислая и в то же время очень аппетитная, настоящее объедение, пальчики оближешь. Нам с Ли очень нравилась эта капуста, а «Бобэ» нравилось смотреть, как мы ее едим. Да и папа, я знаю, был от нее без ума, но он обычно брал лишь чуточку, перед этим сперва виновато посмотрев на маму. Мама же к ней и не притрагивалась, утверждая, что от нее першит в горле. Наша «мишпуха», когда бывала у нас в гостях, ею просто объедалась, да еще с собой уносила, сколько могла. Словом, бабушкина кислая капуста пользовалась не меньшим успехом, чем ее настойка.
* * *
По-вашему, я не очень пощадил маму, выложив всю эту правду-матку? Но послушайте, кому же не случалось впасть в ярость, поцарапав только что купленную новехонькую машину, или помяв на ней бампер, или разбив задний фонарь? Это – всего лишь горе ребенка, у которого сломалась любимая игрушка; но у взрослого такое может вызвать побуждение убить. Эта солнечная квартира на третьем этаже для мамы была убежищем от Франкенталей, от мрачной, тесной квартирки на Олдэс-стрит, куда нужно было взбираться на пятый этаж; это был ее первый шаг на пути вверх по социальной лестнице – на том пути, который в конце концов должен был привести ее в квартиру, расположенную к западу от Центрального парка, по которой она шаркает сейчас.
Когда ей было около двенадцати лет, мачеха определила ее на работу – так мама мне однажды рассказала – рассыльной в один из лучших магазинов Минска, торговый ряд Левинсона. Дом Левинсонов, где она не раз бывала, казался ей дворцом: огромные комнаты, изящная мебель, теплые туалеты со спуском воды. Так что, как видите, евреи иной раз жили и так. По ее словам, в то время она твердо решила, что в один прекрасный день она уедет в Америку и будет жить в таком же доме, как у Левинсонов. Должно быть, в то солнечное утро в этой светлой квартире на Лонгфелло-авеню – в короткий промежуток времени, пока не внесли горшки, – мама наконец-то ощутила себя в доме Левинсонов.
Но в ту страшную минуту, когда бабушкина галутная кислая капуста расплескалась по ее американскому полу, квартира на Лонгфелло-авеню стала всего лишь еще одним местом, из которого нужно было выбраться. Запах, конечно, со временем улетучился, паркет снова натерли мастикой, а «Бобэ» выселилась. Но запах старого галута в квартире на Лонгфелло-авеню остался на веки вечные.
Глава 23
Мистер Уинстон и Большая «Йохсенте»
Я сообщил мистеру Уинстону, что мама придет в школу, чтобы зарегистрировать в школьных документах наш новый адрес. Сверкнув своей дуглас-фэрбенксовской улыбкой, мистер Уинстон ответил, что он будет рад с ней познакомиться. Это знакомство произошло на следующий день после катаклизма, возникшего из-за кислой капусты.
А теперь, приступая к описанию следующего великого переворота в моей жизни, я должен рассказать про мамин флирт с мистером Уинстоном. Это более чем странная история. Маму я об этом и не пытался расспрашивать: попробуй я только – ее слуховой аппарат тут же на несколько дней выйдет из строя. Как ни странно, моя сестра Ли тоже ничего об этом не помнит, и я уж не буду ей напоминать, а то она Бог знает что напридумывает и потом год за годом будет еще больше приукрашивать свои фантазии, так что, дай срок, мистер Уинстон затмит даже обед с морской пищей. Уж лучше не надо.
Вы, конечно, понимаете, что мама всегда была чиста, как горный снег. Когда речь идет о большой «йохсенте», иначе и быть не может. Она просто сглупила, но сглупила в крупном масштабе – в мамином масштабе. Мама никогда ничего не делала вполсилы.
* * *
– Послать его в лагерь? Чего ради?
Мы сидели за ужином. Папа выглядел бледнее и задумчивее обычного. Это было как раз перед тем, как он бросил курить, а пока он курил сигарету за сигаретой и ничего не ел. Этим вечером у него должна была состояться решающая встреча с большим гойским финансистом мистером Корнфельдером и новым человеком в деле, мистером Уортингтоном; и папа ни о чем другом не мог думать. Я уже добрый месяц слышал озабоченные разговоры о том, чем может кончиться эта встреча.
Мама:
– Ну, он там окрепнет и поздоровеет. И много чему научится.
Папа – не возражая, а только недоумевая:
– Чему научится?
– Всему. Грести, нырять, ездить на лошади, плести корзины. Всему.
– Плести корзины? Зачем ему плести корзины?
– А почему бы и нет? Почему бы ему не научиться плести корзины?
– Когда придет его учитель?
– В полдевятого.
– Сара, это же как раз, когда у меня будет встреча с Корнфельдером и Уортингтоном!
– Ну, так я сама поговорю с мистером Уинстоном.
– Но чем плоха фейдеровская ферма?
– Снова фейдеровская? Чтобы он там все лето носился как угорелый с этим шалопаем Гарольдом?
Мы с моим кузеном – «шалопаем» Гарольдом – уже несколько лет проводили летние каникулы вместе с мамой и тетей Соней на фейдеровской ферме в горах. Это было чудесное место, которое еще больше оживляли резвушки дочери Фейдера. Прошлым летом с одной из этих дочерей у Гарольда произошел какой-то темный инцидент, ему всыпали по первое число, и с тех пор его у нас называли не иначе как «шалопай Гарольд». Гарольду, как и мне, было тогда девять лет с небольшим, из игры в доктора и пациентку он уже вырос, а на что-нибудь более непотребное он еще едва ли был способен. Насколько я помню, дочь Фейдера тоже получила взбучку, так что, наверно, и она была не без греха, да еще сама же, наверное, Гарольда в это втравила. Во всяком случае, главным доводом в пользу летнего лагеря мистера Уинстона было то, что там я буду не вместе с «этим шалопаем» Гарольдом. Конечно же, мама не могла предвидеть, что в летнем лагере я познакомлюсь с Питером Куотом.
Папа ушел. Я наскоро сделал домашнее задание, возбужденный от того, что к нам домой придет «Дуглас Фэрбенкс», хотя мысль о летнем лагере отнюдь не приводила меня в восторг. Дело в том, что я был домашнее растение, игры на свежем воздухе мне были не очень по нутру. А вот «этот шалопай» Гарольд был совсем другого поля ягода – его хлебом не корми, а выпусти порезвиться. Он состоял в бойскаутах. Он и меня уговорил ходить в туристские походы с его скаутским отрядом, но ничего путного из этого не вышло. В первом походе я споткнулся и скатился вниз по склону, покрытому колючками и терновником, и ударился головой о камень. Вожатому скаутского отряда пришлось отвезти меня в больницу, где мне наложили швы; он по этому поводу отпустил обо мне какие-то обидные замечания. В следующий раз, разрезая Гарольдовым складным ножом бифштекс, изжаренный на костре, я сильно порезал большой палец. Я туго завязал палец платком, чтобы вожатый ничего не заметил. Но кровь просочилась через платок и стала капать, и я оставлял за собой кровавый след. Когда вожатый увидел этот след, он сначала очень встревожился, пока не обнаружил, что эта кровь – моя. Тогда он успокоился, наверно, потому, что я не был членом его отряда. А может быть, он даже хотел, чтобы я умер.
Третий поход меня доконал. Когда на костре нагревают банку жареных бобов, в банке нужно сперва провертеть дырку, чтобы выходил пар. Мне никто об этом не сказал. Скауты такие вещи знают. Так вот, мы сидели вокруг костра и поджаривали на огне сосиски, нацепленные на палки, когда моя банка в костре неожиданно взорвалась, как граната. Это испортило весь пикник. Нас всех с головы до ног обсыпало бобами, а вожатому вдобавок сильно порезало ухо летящим кусочком жести, так что он был весь измазан кровью. Больше меня в походы не брали. По словам Гарольда, вожатый велел ему больше меня не приглашать, потому что очень уж я неловкий. Точнее, он сказал Гарольду: «Твой растяпа кузен, у которого все из рук валится», что, по-моему, было очень грубо. Не помню уж, как он выглядел, но он явно не годился в вожатые скаутского отряда.
Поэтому все эти мамины разговоры о том, чтобы послать меня на лето в лагерь «Орлиное крыло», меня насторожили. Мне нравилось проводить лето на фейдеровской ферме, и я считал, что от добра добра не ищут. Но, когда я заканчивал домашнюю работу по арифметике, раздался звонок и пришел мистер Уинстон.
Пока я наскоро решал последний пример, я слышал, как он беседует с мамой. Это уже само по себе было странно – слышать голос мистера Уинстона у нас в квартире. Еще страннее, когда я вошел в гостиную, было то, как выглядела мама. Когда я перед этим видел ее за ужином, она была в старом домашнем платье и в фартуке. Теперь она совершенно преобразилась: на ней было лиловое платье, которое она обычно приберегала для свадеб и «бар-мицв», – в нем она выглядела гораздо стройнее, – и волосы у нее были уложены, как в шабесный вечер, а в ушах красовались жемчужные серьги в золотой оправе, привезенные еще из России. Глаза у нее сияли, щеки раскраснелись, и они с мистером Уинстоном над чем-то весело смеялись. Я никогда еще не видел маму такой румяной. От нее исходил чудный аромат, напоминавший запах яблонь на фейдеровской ферме, – сладкий, свежий, очень терпкий. Мама и раньше иногда душилась, но это были совсем новые, не знакомые мне духи. Неужели она их специально купила, чтобы произвести впечатление на моего учителя? Но для чего? Она же знала, что мистер Уинстон и так обо мне очень хорошего мнения.
– Легок на помине! – воскликнула мама. – Вот и он! У тебя небось уши горели. Тут кое-кто как раз тебя похвалил.
– Привет, Дэвид! – «Дуглас Фэрбенкс» улыбнулся и провел пальцем по усам – точно так, как он это делал в кино. Он сел и скрестил ноги в идеально отглаженных брюках – со стрелкой, острой как нож – и в каких-то матерчатых покрышках на ботинках. Чисто, как в кино! Они с мамой сидели рядом на диване, а на низком столике перед ними были разложены брошюры, фотографии и какие-то бумаги.
– Посмотри-ка, – сказала мама. – Это так красиво!
Я повиновался. Лагерь «Орлиное крыло» выглядел на картинках совершенно по-скаутски: дети прыгали в воду с вышки, маршировали цепочкой по лесу, играли в волейбол и ели за длинными столами, или же сидели вокруг костра и жарили сосиски —!!! – или гребли на байдарках, или плели корзины. И повсюду маячили типичные вожатые скаутских отрядов.
– Это что, лагерь для девочек? – спросил я, увидев несколько фотографий, на которых были только девочки.
– О да! – восторженно сказала мама. – Это лагерь «Нокомис». Туда поедет Ли.
– «Нокомис»? Это на иврите?
Мистер Уинстон улыбнулся:
– Нет, Дэвид, это по-индейски. «Прямо с месяца упала к нам прекрасная Нокомис, дочь ночных светил Нокомис». Ты будешь читать Лонгфелло в будущем году. Это писатель, по имени которого названа ваша улица.
– Эти лагеря, конечно, еврейские? – спросила мама слегка недоверчиво.
– Миссис Гудкинд, я же еврей! – сказал, улыбнувшись, мистер Уинстон и провел пальцем по усам.
– Правда? – спросила мама, широко раскрыв глаза. – Никогда бы не подумала.
Меня это тоже удивило. Я был уверен, что все учителя – гои, в том числе и этот обольститель; да в те времена так обычно и было.
– Мой дед был раввин.
– Неужели? Где?
Неопределенно махнув рукой в сторону, по-видимому, Атлантического океана, мистер Уинстон ответил:
– О, в Европе.
Не думаю, что он это выдумал. В те дни часто можно было услышать разговоры о том, что кинозвезды вроде Дугласа Фэрбенкса, Мэри Пикфорд и Рамона Наварро – на самом деле евреи, и их настоящие фамилии – Коган, или Горовиц, или Гольдштейн. В этом смысле, возможно, и мистер Уинстон был еврей. Что же до деда-раввина, то среди американских евреев редко встретишь такого, у которого не было бы деда-раввина в старом галуте. Имеется в виду седобородый джентльмен в ермолке, сурово глядящий со старой фотографии.
Но, как бы то ни было, мама во мгновение ока превратилась в «йохсенте».
– Мой отец был раввин из Воложинской иешивы, это была самая знаменитая иешива во всей Литве. А мой дед был главным раввином в Минске.
– Ну, теперь понятно, в кого Дэвид такой умный! – сказал мистер Уинстон. – И его мама тоже.
Они рассмеялись – и смеялись долго, игриво глядя друг на друга. Мне стало как-то неловко.
– Может быть, Дэвид поможет нам в «Орлином крыле» проводить субботние молитвы? – спросил мистер Уинстон.
– Ой, песчаный пляж! – воскликнул я, разглядывая фотографии.
– Да. У нас там роскошный песчаный пляж, – сказал мистер Уинстон. – Самый лучший!
– Ну, что ты думаешь, Дэви? – сказала мама. – Разве это не выглядит совершенно замечательно?
– Но я там никого не знаю.
– Я возьму тебя в свой отряд, – сказал мистер Уинстон, – и ты там быстро со всеми познакомишься.
– О, Дэвид очень общительный, – сказала мама. – У него быстро появятся товарищи.
Сквозь аромат маминых духов я вдруг учуял запах мазей. Обычно в это время «Бобэ» уже спала; но старушка была очень любопытна, и незнакомый мужской голос ее, по-видимому, разбудил. Она, ковыляя, вошла в гостиную, облаченная в бесформенный коричневый мешок, парик у нее сбился набок, и из-под него выбивались седые волосы. Она замерла на месте и уставилась на мистера Уинстона, который тоже уставился на это неожиданное явление призрака народу.
– Чего хочет этот гой? – спросила «Бобэ» на идише.
Мама бросила опасливый взгляд на мистера Уинстона, однако тот улыбался в блаженном неведении. «Бобэ» с таким же успехом могла задать свой вопрос не на идише, а на суахили.
– Ничего, «Бобэ», ничего, – пробормотала мама, вскакивая. – Этот господин у нас в гостях. Там, в кухне, есть немного чая, и…
– Но чего он хочет? Он из полиции?
– «Бобэ», чтоб ты была здорова! – прошипела мама (есть в идише такие вывернутые наизнанку проклятия). – Он не из полиции, и он не гой, он еврей. Иди попей чаю.
– Еврей? С такими штуками на ногах? Он выглядит как поп.
Понятия не имею, что навело «Бобэ» на эту мысль; наверно, любой необычный предмет одежды она воспринимала как признак священнического облачения. Не отрывая взгляда от мистера Уинстона, она проковыляла к креслу и села.
Молчание. Долгое, густое молчание, пропитанное запахом мазей.
– Это моя свекровь, – сказала мама по-английски.
– Здравствуйте, – вежливо сказал мистер Уинстон.
– Он, наверно, хочет денег, – сказала «Бобэ» на идише. – Дай ему денег, и пусть уходит подобру-поздорову. Вот увидишь. Все они всегда хотят денег. Если тебе нужно, у меня тоже есть кое-что.
– «Бобэ», это учитель Дэвида, – огрызнулась мама. – Я его знаю, он хороший человек.
– Учитель из еврейской школы? С такими штуками на ногах?
Мама сквозь зубы спросила мистера Уинстона, не выпьет ли он чаю. Он сказал, что с удовольствием. Она удалилась в кухню, откуда тут же стали доноситься свидетельства ее ярости; она с грохотом переставляла посуду и захлопывала дверцы шкафчиков. А я тем временем объяснял «Бобэ», что мистер Уинстон – мой учитель из «английской» школы. Это она поняла. Подозрительное выражение исчезло с ее лица, а мистер Уинстон с восхищением отметил, как бегло я говорю на идише.
– Мальчик, да ты в идише просто собаку съел! – так он это выразил. – Скажи своей бабушке, что я тебя считаю очень хорошим учеником.
Я перевел.
– Спроси его, что это у него на ногах? – сказала «Бобэ».
Для первого короткого знакомства это, как мне казалось, был чересчур личный вопрос, поэтому я замялся.
– Что она говорит? – спросил мистер Уинстон.
– Она говорит, что она мной гордится.
– Она очень приятная пожилая леди, – заметил мистер Уинстон.
– Что он сказал? – спросила «Бобэ».
– Он говорит, что это для того, чтобы ноги не мерзли, – ответил я.
– Холодные ноги, да? – спросила «Бобэ». – Как у лягушки?
Я прыснул – и все еще давился от смеха, когда в комнату с подносом в руках вошла мама. «Бобэ» и мистер Уинстон с удивлением глядели на меня, а я держался за живот, представляя себе холодные лягушечьи лапы мистера Уинстона, упрятанные в его гамаши.
– Ну что тебе смешно? – спросила мама и поставила поднос на стол с такой силой, что все блюдца, чашки, сахарница и вазочка с печеньем разом подпрыгнули.
Я не мог ответить, потому что корчился от смеха. Сколько же скрытого презрения вложила «Бобэ» в одно коротенькое слово «жабэ» – «лягушка»! Мистер Уинстон ей явно не нравился.
Для мамы вторжение «Бобэ» испортило все удовольствие от визита мистера Уинстона. Мамину веселость как рукой сняло, краски у нее на щеках поблекли, блеск в глазах потух. Она казалась чересчур разряженной – по сравнению с «Бобэ», одетой в бесформенный коричневый мешок, и ее накрашенные губы выглядели как у циркового клоуна. Ее игривость в обращении к симпатичному учителю совершенно улетучилась. Мистер Уинстон тоже посерьезнел и под пронзительным взглядом «Бобэ» превратился в того, кем он был, – в строгого школьного учителя. Он выпил чашку чая, съел печенье и удалился, оставив у нас все брошюры и фотографии лагеря «Орлиное крыло». Мама проводила его до двери и, наверно, спустилась вместе с ним по лестнице, потому что, пока она вернулась, прошло некоторое время. Я занялся разглядыванием картинок, а «Бобэ» молча пила чай.
Войдя в гостиную, мама снова повязала свой старый фартук и стала сердито швырять чашки обратно на поднос.
– Он хочет денег, – сказала «Бобэ». – Вот увидишь. Иначе что он тут делал, этот английский учитель? Он хочет денег. Может быть, за то, чтобы ставить Исроэлке хорошие отметки. Не давай ему ни гроша. Исроэлке может получить хорошие отметки и сам, у него еврейская голова.
– «Бобэ», чтоб ты была здорова! – огрызнулась мама. – ЧТОБ ТЫ ЖИЛА ДО СТА ДВАДЦАТИ ЛЕТ!
В тот вечер мне не спалось. Я услышал, как поздно ночью пана вернулся домой, и я вылез из постели и пошел в гостиную. Я хотел узнать, как папа договорился с финансистами, но, едва взглянув на него, я сразу все понял. Его бледное лицо сияло, глаза сверкали, и когда он улыбнулся мне своей усталой улыбкой, сердце у меня радостно подпрыгнуло.
– Исроэлке! – сказал папа, глядя на наручные часы. – Почему ты не спишь?
– Папа, ты отколошматил Корнфельдера и Уортингтона?
Мама с папой расхохотались. На маме был ее старый розовый купальный халат, губы у нее были ненакрашенные, и волосы были убраны на ночь. На низком столике, среди разбросанных брошюр и фотографий лагеря «Орлиное крыло», стояла бутылка сливовицы и два стакана. Удивительно! Мои родители обычно пили крепкие напитки раз в год по обещанию, да и то только тогда, когда они поднимали тост за чье-нибудь здоровье.
– Мистер Корнфельдер и мистер Уортингтон – превосходные люди, Исроэлке, – сказал папа, стараясь говорить как можно торжественнее, – и это была очень приятная встреча. Так что иди спать!
– Разумеется, папа их отколошматил, – сказала мама и добавила крепкое жаргонное словцо на идише. – Он спустил с них штаны и всыпал им по первое число.
И они оба весело засмеялись.
– Я так и знал, что ты с ними сладишь! – Я обнял папу и почувствовал запах виски. – Так мы построим большое-большое здание, вроде прачечной «Люкс», правда?
– Посмотрим, посмотрим, – сказал папа, гладя меня по плечу. – А теперь иди спать.
– А у меня для тебя отличная новость, Дэви, – сказала мама. – Ты поедешь в лагерь «Орлиное крыло».
* * *
Я должен рассказать, что произошло на папиной встрече с Корнфельдером и Уортингтоном, потому что она определила всю нашу будущую судьбу.
Я уже упоминал, что в папиной прачечной как-то взорвался бойлер. Такие происшествия были тогда делом довольно обычным. Прачечная «Голубая мечта» была основана без изначального капитала, а потом на нее давил мертвый груз в виде двух никчемных компаньонов, и она продолжала существовать без капитала. Чтобы переехать в освободившееся помещение универмага «Вулворт», папе пришлось купить в кредит старые машины у корпорации «Оборудование для прачечных». Тем временем конкурирующая бронксовская фирма – прачечная «Люкс» – переехала в величественное бетонное здание и установила там новое оборудование. А владелец «Люкса» Сэм Соломон переехал в Манхэттен, на Уэст-Энд-авеню, где жили богатые гои. У Сэма Соломона не было компаньонов. Мама подбивала папу тоже построить новое большое бетонное здание, чтобы мы тоже могли переехать на Уэст-Энд-авеню. Если говорить об умении руководить прачечной, то чем папа хуже Сэма Соломона?
Мистер Джон Уортингтон считал, что ничуть не хуже. Мистер Уортингтон, глава корпорации «Оборудование для прачечных», много лет уговаривал папу избавиться от Бродовского и Гросса и построить новую прачечную с паровыми стиральными машинами. Как вы знаете, папа отказывался. Но он спросил мистера Уортингтона, поддержит ли он строительство нового бетонного здания для прачечной «Голубая мечта», и тот сказал, что поддержит. Корнфельдер тоже обещал свою помощь.
Так что из недели в неделю большинство разговоров за ужином вертелось вокруг того условия, которое поставили два финансиста – Корнфельдер и Уортингтон. Они хотели, чтобы Бродовский и Гросс получили хорошие отступные и ушли из дела, а без этого они отказывались финансировать строительство нового здания. Но папа тоже был упрямый. Он говорил маме, что Бродовский и Гросс, может быть, и согласятся взять отступные, но они все равно будут считать себя компаньонами. Когда они истратят свои отступные, кончится тем, что ему, папе, придется их содержать, как он содержал дядю Йегуду. Как это ни удивительно, особенно если принять во внимание мамино презрение к Бродовскому и Гроссу, мама на этот раз согласилась с папой.
– Послушай, ты всю дорогу вел свое дело вместе с этими двумя дураками, – сказала она в тот вечер, когда папа отправлялся на встречу с финансистами. – А теперь два гоя хотят, чтобы ты выбросил своих компаньонов на улицу. Так не пойдет. Но в конце концов они все равно согласятся финансировать новую прачечную, вот увидишь.
Как вы знаете, папа победил, и новую прачечную решено было-таки строить, с компаньонами и всем прочим. Эта победа, возможно, была папиным смертным приговором – но кто же может предвидеть такие вещи? А пока что из-за того, что он отправился на эту встречу, я отправился в лагерь «Орлиное крыло». По поводу мистера Уинстона, я уверен, папа был бы на стороне «Бобэ».
* * *
Как бы то ни было, все было решено и подписано. Я больше ни разу не побывал на фейдеровской ферме. Не знаю, сохранилась ли она по сей день. Я не помню, где она находилась. Знаю только, что туда нужно было ехать на поезде с паровозом; давно уже не слышал я пыхтения старых паровиков и их свистков; но я отлично помню, как такой паровик, кряхтя и выбрасывая клубы грязного дыма, вез меня в золотое лето, к яблоневым садам, где на траве лежали сбитые ветром, изъеденные червями плоды, наполняя воздух сладким, терпким ароматом; к шерстяному гамаку, на котором я качался между яблонями, читая книги про Тарзана; к зеленым лугам, где над молочаем и золотарником порхали бабочки-данаиды; к пахнувшим пометом коровникам, в которых роями кружились мухи, и к вкусу теплого парного молока; и к крохотным, в розовых пятнышках ящерицам, юркавшим по камням у реки. Фейдеровская ферма, как и Олдэс-стрит давно минувших дней, живет только в моей памяти – а теперь, может быть, и в этих беспомощных строках, если они когда-нибудь увидят свет. В то лето я поехал в лагерь «Орлиное крыло», а потом год за годом ездил в другие лагеря, до тех пор, пока не избавился от всяких лагерей, начав работать на Гарри Голдхендлера, царя реприз.
И вот здесь мой рассказ начинает двигаться по главной колее, по мере того как растворяется в небе последний дымок старого паровоза и затихает эхо его свистка, а сам паровоз исчезает вдали, уходя по боковой ветке, по которой я больше никогда не ездил.