355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Вук » Внутри, вовне » Текст книги (страница 6)
Внутри, вовне
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:31

Текст книги "Внутри, вовне"


Автор книги: Герман Вук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 54 страниц)

Глава 11
Во славу голода

У Франкенталей было больше денег, чем у нас, – вплоть до того момента, когда Франкенталь-старший уплыл куда-то вверх по реке и оставил свою семью дожидаться его в изящном собственном доме возле бульвара Грэнд-Конкорс. Так что, казалось бы, у миссис Франкенталь не было причин кому-то завидовать. Это была красивая женщина с большими темными глазами, вьющимися черными волосами и обаятельной белозубой улыбкой. Однако же она была не «йох-сенте», а ее усатый муж был совсем-совсем не «йохсен». Может быть, в этом-то и все дело. Франкенталям не хватало родовитости, благородного воспитания. Поль Франкенталь пил кофе. А моя сестра Ли и я вынуждены были поступать согласно песенке, которой нас обучила мама:

 
Молоко получай —
Пей и в завтрак и в обед, —
Но не кофе и не чай,
Пока тебе не двадцать лет.
 

Однако миссис Франкенталь, жившая от нас через лестничную площадку, попыталась ввести меня в соблазн, и это привело к тому, что я получил вторую трепку, запавшую мне в память.

Мы сидели у нее на кухне – миссис Франкенталь и я. Вошел Поль, запыхавшийся после того, как взбежал по лестни-це на пятый этаж; он вспотел и хотел пить. Миссис Франкенталь предложила ему стакан молока.

– Вместе с кофе, – командирским тоном сказал Поль.

Миссис Франкенталь дала ему кофе, пополам разбавленный молоком. Поль выпил, поглядывая на меня с презрительным торжеством, и снова убежал играть на улицу, полную стольких увлекательных нечестивостей. Миссис Франкенталь предложила и мне выпить молока. Я согласился. Печенья. Я согласился.

– Добавить кофе в молоко? – спросила она с белозубой улыбкой.

– Нет, спасибо, миссис Франкенталь.

– А вот Поль любит кофе с молоком.

– Мне мама не разрешает.

– О! Хорошо, возьми молоко и печенье в гостиную.

Я пошел за ней в гостиную, выходившую окнами на улицу, захватив с собой свой стакан молока и очень вкусное шоколадное печенье с начинкой из пастилы. Такое печенье я мог есть только у Франкенталей: может быть, потому-то я так любил бывать у них на кухне. Мама пекла печенье сама. Она объясняла, что магазинное печенье вредно для здоровья, да к тому же нет никаких гарантий, что оно не испечено на свином жиру. Но я быстро учился не тревожиться о нечестивых ингредиентах в печенье и конфетах. Греховная Америка!

– Значит, мама запрещает тебе пить кофе? – сказала миссис Франкенталь, устраиваясь рядом со мной на длинном мягком диване.

– О, да.

– Только кофе?

– Нет, еще и чай.

– Неужели? И что-нибудь еще?

– Конечно. Еще много чего.

– А что еще тебе запрещают есть, Дэвид? – спросила миссис Франкенталь, улыбаясь, как Бабушка в сказке «Красная Шапочка».

Сцепив пальцы на затылке – так, как, я это видел, часто делали взрослые мужчины, – я откинулся на диване и принялся рассказывать миссис Франкенталь о суровых запретах в доме Гудкиндов. Моя основная мысль заключалась в том, что мама морит нас с сестрой голодом, чтобы исправить наш характер. А миссис Франкенталь все называла и называла разные кушанья и напитки. И я все отвечал, что, дескать, нет, нет, нет, нам нельзя есть и то, и это, и вот это; и с упоминанием каждого нового запретного продукта миссис Франкен-галь становилась все более смиренной и преисполненной восхищения перед маминым нравственным величием. Я был на седьмом небе, когда сидел, откинувшись на диване и сцепив пальцы на затылке, и потрясал эту взрослую женщину каждым своим словом.

– А хлеб тебе есть разрешают?

– Немного. Может быть, один ломтик в неделю.

– Неужели? Только один ломтик хлеба в неделю? Ты уверен? Не больше?

– Конечно. Иногда даже меньше.

Порка, которую я потом получил, стерла из моей памяти многие подробности. Но до сего дня – а ведь это произошло пятьдесят лет тому назад, – до сего дня, если мне случится откинуться на диване и сцепить пальцы на затылке, у меня в мозгу начинает мигать предупреждающий красный свет, и холодный компьютерный голос бесстрастно произносит: «Сейчас ты, того и гляди, сваляешь дурака!». Так что, видимо, порка сделала свое дело. Но наказание настигло меня не сразу. Я весь день играл на улице. Только когда Ли вышла забрать меня домой, у меня возникло ощущение, что быть беде.

Кстати, Ли до сих пор жалуется – даже сейчас, когда она уже седая и у нее артрит, – что со стороны наших родителей было очень нехорошо возложить на нее обязанность каждый вечер идти на улицу и разыскивать меня, чтобы привести домой к ужину. Она утверждает, что ей приходилось кричать: «Дэ-э-э-эвид! Дэ-э-э-эвид!» – на весь квартал, рыская по задним дворам и пустырям – иногда добрый час, – прежде чем она меня находила. Мне больно слушать, как она сейчас сводит старые счеты. Но эта ее обида – полнейшая нелепость. Большей частью я вечером сам приходил домой, голодный, как волк, еще до того, как папа возвращался из прачечной «Голубая мечта». Для Ли нет большего удовольствия, чем ворошить свои давние обиды; по-моему, от этого у нее повышается адреналин, что полезно при ее артрите, и к тому же обходится даром, в отличие от кортизона, который стоит бешеные деньги. По крайней мере в тот вечер ей не пришлось меня долго искать: я сидел прямо на ступеньках нашего подъезда на Олдэс-стрит, болтая с другими мальчишками. В тот вечер, вместо того чтобы, как обычно, сказать, что пора ужинать, Ли с каким-то таинственным видом заявила, что меня требует мама.

Ну что ж, я потопал вверх по лестнице, почему-то предчувствуя, что мне достанется на орехи. Маму я застал на кухне, она была в ярости.

– Исроэлке!

– Да, мама.

– Миссис Лессинг сказала мне, что ты сказал миссис Франкенталь, что я морю тебя голодом.

(О, Боже!)

– Она так сказала?

– Один ломтик хлеба в неделю! Один ломтик! Ты это сказал миссис Франкенталь? Да или нет?

Продолжая что-то чистить или мыть в раковине, мама глядела на меня, сверкая глазами. Она не любила тратить время попусту и вполне могла устроить бурную сцену, продолжая в то же время выковыривать глазки из картофелин. Как выяснилось, миссис Франкенталь целый день рассказывала всем и каждому на всех пяти этажах нашего дома, как Гудкинды морят голодом своих детей; не удовлетворившись нашим домом, она понесла эту историю дальше – в соседний дом, где жила миссис Лессинг, мамина давняя приятельница еще по «Кружку».

Что ж, я был вынужден признаться. И я не мог даже сделать попытку оправдаться тем, что эта Бабушка Красной Шапочки, живущая в соседней квартире, сбила меня с толку, заставив поверить, что, рассказывая о наших гастрономических запретах, я, в сущности, расхваливаю свою мать. Я этого и сам тогда не понимал. Я просто-напросто попал в западню. Все детство – это серия таких западней, и, попадая в них, мы постепенно учимся жить.

– Ну почему ты лгал? Почему ты всегда так лжешь? Или ты не знаешь, что бывает с лгунами? Или тебе в этом доме не дают есть сколько хочешь? Ну, погоди, придет папа…

– Мама, пожалуйста, не рассказывай папе!

Но, когда папа пришел домой, она ему все рассказала – и поручила наказать меня за то, что я лгал. И хотя я был маленьким, и хоть мне было очень больно, я видел, что папа страдает не меньше меня. Когда он меня порол, у него было такое выражение, как будто пороли его самого. Это был эпизод с глыбой льда, повторившийся в следующем поколении. Мы, мужчины из семьи Гудкиндов, не созданы бить своих детей. Мне мучительно вспоминать о том единственном случае, когда я ударил свою дочь Сандру; что же до моих сыновей… Ладно, к черту все это! После порки я заполз на стоявший в гостиной диван-кровать, который на ночь раскладывали для нас с Ли. Там, лежа на жестком кожимите, я выплакался. А потом пришла Ли и положила мне руку на плечо. Я посмотрел на нее. Она сжимала в руке кусок шоколадного печенья с начинкой из пастилы, и она дала его мне.

Это был ее звездный час. Я бы мог понять, если бы она стала злорадствовать над моим несчастьем. Но вместо этого она дала мне печенье, она ласково на меня посмотрела, и в глазах у нее стояли слезы; тогда-то я понял, что такое сестра, больше того – я начал понимать, что такое женское сердце. Этим поступком Ли искупила то, что случилось в метель, – это моя на нее единственная серьезная обида; и, кроме того, я тогда понял, что Ли тоже не очень-то соблюдает запрет на магазинное печенье. Я подумал, что это печенье Ли, наверно, получила не от миссис Франкенталь, а от Поля; и, вместо того чтобы сразу же это печенье съесть, как сделал бы всякий разумный ребенок, она оставила его на потом, по какой-то странной причуде, понятной только девочкам.

Когда я сел, утешенный, вытирая глаза и жадно поглощая шоколадное печенье, Ли шумно накрывала в кухне на стол для ужина, а папа с мамой беседовали, как обычно, о делах в прачечной. И тут я успокоился и понял, что наказали меня не за дело. Конечно, я лгал. Но ведь на эту ложь меня натолкнула взрослая миссис Франкенталь. А мама рассердилась не на то, что я солгал; просто ее вывело из себя то, что из-за этого она глупо выглядела в глазах миссис Франкенталь. Ее бесило, что эта баба из квартиры 5-А сумела опозорить большую «йохсенте», и поэтому мама приказала папе устроить мне выволочку. Только и всего! Это был тот же уровень, что и перебранки между мной и Ли. Мягкое место у меня все еще побаливало от папиной порки, но я вдруг ощутил жалость к нему и высокомерное презрение к маме. За один день я стал намного старше.


* * *

Ну, а теперь – о том, что случилось в метель. Я никогда не попрекал Ли этой историей. Но я ее не забыл.

Я был в первом классе, а Ли – в третьем или четвертом. Наша школа была кварталах в десяти от дома. По утрам мы шли в школу вместе. В то утро небо было все в тучах, и мама дала Ли зонтик. Разумеется, я шумно потребовал, чтобы зонтик дали и мне, но в доме был только один зонтик. Хотя, когда мы шли в школу, немного распогодилось, и даже выглянуло солнце. Ли сказала, что чувствует грибной дождик; она гордо раскрыла зонтик и всю дорогу красовалась под ним и только о нем и говорила, да еще жаловалась, что я занимаю под зонтиком слишком много места и вытесняю ее под дождь. Она носилась с этим зонтиком как дурень с писаной торбой, и я преисполнился решимости во что бы то ни стало завладеть зонтиком, когда пойду домой.

Ближе к полудню погода снова испортилась, и повалил снег. После полудня нам объявили чудесную новость: уроки отменяются! Учителя раздали всем по пятицентовику, чтобы мы могли поехать домой на трамвае. К тому времени уже вовсю свирепствовала вьюга, и на улицах намело высокие сугробы. На трамвайной остановке в толпе закутанных до ушей школьников я натолкнулся на Ли с Полем Франкенталем: он ел некошерную булочку с горячей сосиской, стоившую ровно пять центов. Я ничего не выдумываю, я, как сейчас, вижу Поля Франкенталя, который стоит в своей клетчатой куртке, засыпанной снегом, и уплетает булочку с сосиской, купленную у уличного лоточника, а Ли рассказывает мне какую-то запутанную историю о том, как он потерял свой пятицентовик; так что не хочется ли мне пойти домой пешком под зонтиком, а свои пять центов отдать Полю? Он их мне отдаст, и я потом смогу их истратить на что мне захочется.

Вы можете сказать, что я совершил глупость, согласившись на такую сделку. Но ведь она была моя сестра, не так ли? И это будет так приятно, заверяла она, – шагать домой под зонтиком! Раз у меня будет зонтик, никакой снег мне не страшен, и все такое. Я сказал: «Ладно», отдал свои пять центов, получил зонтик. Ли и Поль влезли в освещенный трамвай, а я отправился домой сквозь вьюгу, раскрыв над собой зонтик.

Ветер швырял меня то в одну, то в другую сторону, я то и дело скользил и спотыкался на снегу, пытаясь удержаться на ногах и обеими руками вцепившись в гладкую черную ручку зонтика, пока в один далеко не прекрасный момент сильный порыв ветра развернул меня на сто восемьдесят градусов и в мгновение ока вывернул зонтик наизнанку. Это было очень кстати, иначе я, наверно, взмыл бы на зонтике в небо, как Мэри Поппинс. Я попытался было вывернуть зонтик обратно, но ветер вырвал его у меня из рук и умчал куда-то вверх; и вот я был один как перст в восьми кварталах от дома, и мне ничего не оставалось, как ковылять дальше сквозь слепящую пургу по снегу глубиной в добрый фут или больше, среди сугробов, которые были выше меня.

Впрочем, идти без зонтика было легче. Я плелся вперед, с каждый шагом все глубже и глубже проваливаясь в свежий снег и даже с некоторым интересом разглядывая остающиеся после меня следы. Но становилось все холоднее и мрачнее, а я, казалось, совсем не продвигался к дому. Вскоре я стал оставлять после себя в снегу не следы, а круглые ямы, потому что я стал проваливаться уже чуть ли не по бедра. Мне становилось немного страшно. Опускались синие сумерки, уличные фонари сквозь пелену снега были лишь тусклыми желтыми кружками, которые только сбивали меня с толку. Все время вытаскивать ноги из глубокого снега было трудно, я устал, и на меня напала сонливость; я решил сесть на снег и немного отдохнуть: конечно, это была ошибка, известная всем, кто читал описания путешествий по Арктике, но я к тому времени ничего подобного не читал.

Вот там-то, в снегу, полузанесенного свежевыпавшим снегом, меня нашел кучер фургона отцовской прачечной Джек-выпивоха. Он разбудил меня, как следует тряхнув и дохнув мне в лицо чем-то обжигающим, как горящий пунш. Было черным-черно. Джек поднял меня, посадил в фургон, в котором знакомо пахло конским пометом и грязным бельем, и отвез меня домой. То-то было радости! К тому времени меня уже хватились; папа, мистер Бродовский и все возницы отправились на поиски, и о моем исчезновении сообщили в полицию. Меня тут же напоили чаем с ромом, раздели и посадили в горячую ванну. Во время всей этой радостной суматохи, пока мама готовила мне чай со сливовицей, а папа наливал второй стакан Джеку-выпивохе, Ли ухитрилась шепнуть мне:

– Ничего не говори про зонтик!

Оказалось, что когда Ли вернулась домой и папа и мама стали ее расспрашивать обо мне, она экспромтом сочинила какую-то невероятную историю, от которой я одним своим словом мог бы не оставить камня на камне.

Теперь признаюсь, что я, конечно же, постоянно стоял у Ли поперек горла; я был ее наглым соперником, бесстыдным утеснителем. Я принимал как должное все мамины ласки и дары, полагавшиеся «моему Дэвиду», ибо мама никогда не отличалась беспристрастностью. Если бы Ли набросилась на меня с топором, это был бы понятный и заслуженный мной акт мести. Но, по крайней мере, я на нее не ябедничал: не наябедничал я и в тот вечер, и вообще я, кажется, никогда этого не делал. А поводов к тому было хоть отбавляй, ибо у Ли в характере была склонность привирать. Может быть, это вообще женское свойство: Бобби Уэбб, например, – лгунья каких поискать. Но до нее мы еще дойдем, а пока мы двинемся за пределы Олдэс-стрит и квартиры Франкенталей – к цементирующей среде моей долгой судьбы – к «мишпухе».

Глава 12
Племя

Дочитав мои заметки до этого места, вы уже, надеюсь, поняли, что слова «внутри» и «вовне» означают не просто то, что относится соответственно к евреям и неевреям. Все гораздо сложнее. Поль Франкенталь был евреем. Из еврейской семьи была и девочка, которая обнажила свои ягодицы для моего «медицинского осмотра». Евреями были почти все в нашем квартале, кроме учительниц – таких как мисс Ригэн, мисс Диксон и мисс Коннолли, которые, конечно же, были пришельцами из космоса. В нашей маленькой уличной банде Поль Франкенталь называл неевреев «хриштами». Он знал про «хриштов» кучу похабных песенок и анекдотов, которые я очень плохо понимал: я не знал, на что они намекают, настолько насквозь еврейским был наш район Бронкса.

Теперь этого района больше нет, там остались лишь сгоревшие и разрушенные остовы домов. Хоу-авеню и Фэйли-стрит сейчас выглядят, как Сталинград во время войны. Из сотен синагог тогдашнего Южного Бронкса осталась всего одна: это – Минская синагога, которую основал мой отец вместе с очень набожным евреем Моррисом Эльфенбейном. Они пополам внесли деньги, необходимые для открытия синагоги. Эльфенбейн был большим магнатом в торговле готовой одеждой в Нижнем Ист-Сайде, а позднее удачно занялся перепродажей недвижимости в Западном Бронксе. В свое время я подробно расскажу вам все, что знаю о Моррисе Эльфенбейне и о «Фиолетовом Костюме» – захватывающем начинании, почище путешествия аргонавтов за Золотым руном. Да, так вот, еще совсем ребенком, я собственноручно заложил краеугольный камень этой синагоги и пришлепнул на нем известку позолоченным мастерком, на котором было выгравировано мое имя; мама до сих пор хранит этот мастерок где-то у себя в шкафу. В прошлом году, после того как Минскую синагогу в очередной раз осквернили какие-то хулиганы, я там побывал, поговорил с полицейскими и дал моей тетке Рэй денег на то, чтобы установить на дверях и окнах железные решетки. Пока что это помогает.

У тети Рэй хранятся ключи от синагоги. Она живет в единственном обитаемом доме, оставшемся в квартале среди сгоревших зданий, в которых черные незастекленные провалы окон смотрят на прохожих, как глазницы черепов. Каждую субботу тетя Рэй приходит в синагогу и отмыкает ее для десяти-двенадцати старых евреев, которые, рискуя быть ограбленными, бредут туда помолиться. Позднее я расскажу одну-другую историю из тех, что происходили в Минской синагоге в ее лучшие времена, но сначала вам нужно познакомиться с моей «мишпухой». Слово это идиш заимствовал из иврита. Но каково его точное значение? Что ж, давайте заглянем в мой большой «Словарь Ветхого Завета» под редакцией преподобных Брауна, Драйвера и Бриггса. Вот как преподобные определяют исходное ивритское слово «мишпуха»:

1. КЛАН. Семья – группа людей, связанных узами кровного родства.

В более свободном разговорном значении – ПЛЕМЯ.

В более широком значении – народ, нация.

Неплохо для Брауна, Драйвера и Бриггса – лексикографов-хриштов. Пойдем дальше.

Наша «мишпуха» жила в основном в Южном и Западном Бронксе, с аванпостами в Бруклине и в Нью-Джерси. Это племя поначалу состояло из папиных Гудкиндов и маминых Левитанов – всевозможных кузенов, кузин, дядей и теток. А когда в Америку приехал «Зейде», привезший с собою Фейгу, дочь кайдановки, были активизированы совершенно новые связи – с кайдановской родней, которую «Зейде», ретивый мишпушник, тут же разыскал. Так что у нас было изрядно разбросанное племя – с центром в Бронксе, этом новом Минске.

В Бронксе, по соседству с нами, жили семьи дяди Хаймана и дяди Йегуды. Папа доставил обоих своих братьев в Америку и помог каждому из них начать свое собственное дело. Дядя Хайман всю свою жизнь корпел в галантерейном магазине, а дядя Йегуда так полностью и не взял в толк, как делаются торговые дела в «а голдене медине». Начал он с того, что открыл музыкальный магазин, в котором продавались виктролы, граммофонные пластинки и ноты. Я этого никогда не мог понять, потому что ярым меломаном у нас в семье был дядя Хайман, тогда как дядю Йегуду музыка интересовала не больше, чем прошлогодний снег. Более того, Йегуда был меланхолик и человеконенавистник – из тех людей, которым противопоказано заниматься розничной торговлей. У него и усы были как у мистера Диринга. Покупатели быстро раскусили, что Йегуда не только ни бельмеса не смыслит в музыке – он еще и не любит людей и только о том и мечтает, чтобы они оставили его в покое. Они так и сделали. Во всем Нью-Йорке не было более безлюдного места, чем музыкальный магазин дяди Йегуды, который напоминал дом, населенный призраками: по стенам громоздились полки с бесчисленными новехонькими виктролами, покрытыми густой пылью, и аккуратные стеллажи с непроданными пластинками и нотами, а в углу за прилавком, притулившись на табуретке, сиротливо маячил дядя Йегуда, свирепо озирая свое пустынное владение и зловеще поглаживая усы, словно он обдумывал новый коварный план, как отнять у Перл Уайт ее алмазные копи.

Йегуда женился на урожденной американке – смазливой девице по имени Роза. Это был молниеносный брак. В течение двух недель с того дня, как дядя Йегуда открыл свой музыкальный магазин, они успели встретиться, познакомиться, влюбиться друг в друга с первого взгляда и пожениться. Роза не могла похвастаться родовитостью, она была нерелигиозна, у нее не было ни гроша за душой, и она нигде не работала (все это я знаю с маминых слов); но она, безусловно, была красотка – что да, то да. Мама всегда недолюбливала тетю Розу. Все началось с того, что Роза случайно забрела в магазин дяди Йегуды через день-другой после того, как он открылся. Она оглядела нагромождение начищенных до блеска виктрол, которые папа закупил для дяди Йегуды, взяв для этого заем в банке, и решила, что у Йегуды небось денег куры не клюют. Она тут же закинула удочку и без труда подцепила на крючок несмышленого пескаря. Никто и глазом моргнуть не успел, как они поженились. А потом у тети Розы было вдоволь свободного времени, чтобы поразмышлять о непроданных виктролах и нетронутых запасах пластинок с записями Карузо и Галли-Курчи – и сообразить, что ее поимели.

Должно быть, было вполне естественно (как вам может объяснить любой психоаналитик средней руки), что Розина реакция на это открытие вылилась в затаенную ненависть не к ее мужу Йегуде, а к моему отцу. Роза не могла простить ему всей этой груды виктрол, из-за которых она так опростоволосилась. На Йегуду же она всю свою дальнейшую жизнь более или менее просто не обращала внимания. Они до сих пор женаты, они бродят мимо друг друга по своей квартире в Майами. После того как Йегуда всю жизнь был завзятым атеистом и американским ура-патриотом, он на старости лет вдруг обратился к религии. Когда бы вы его ни встретили на племенной «бар-мицве» или свадьбе, он сразу же принимается клеймить позором нечестивые обычаи Греховной Америки. А тетя Роза продолжает есть свиное мясо, не видя никаких причин менять свои привычки только из-за того, что ее супруг, как она это понимает, свихнулся на возвращении к истокам. Дядя Йегуда (кстати, его внешнее имя – Джералд) завел себе отдельные кастрюли для мясного и молочного, ест из бумажных тарелок и большую часть своего времени проводит в небольшой синагоге, где подвизается в качестве шамеса. Дядя Йегуда сделал полный оборот. Идеальной четой их не назовешь, но все-таки, после пятидесяти девяти лет супружества, они все еще – в одной упряжке.

Ну, так вот, музыкальный магазин дяди Йегуды в конце концов прогорел. Затем так же прогорело ателье химчистки, затем – скобяная лавка. В тех редких случаях, когда Йегуде перепадали какие-то деньги, он, по словам мамы, незамедлительно напяливал их на Розины плечи в виде мехов. Мама утверждает, что за много лет до того, как она надела первый в своей жизни мех, у Розы уже была меховая горжетка, меховая жакетка и меховое манто. Может быть, мама слегка преувеличивает, а с другой стороны, это может объяснить тот факт, что Роза родила Йегуде троих детей. Как я понимаю, мой отец периодически брал ссуду в банке и помогал Йегуде открыть очередное дело. Йегуда постепенно распродавал в убыток все свои запасы, тем временем живя на валовую выручку и радуя тетю Розу новыми мехами. После того как наступал крах, та же история повторялась снова и снова: Йегуда с помощью папы открывал новое дело, которое снова прогорало, а тем временем тетя Роза рожала нового ребенка.

Примерно в то время, когда папа доставил в Америку «Зейде» и тетю Фейгу, что влетело в копеечку, Йегуда в очередной раз прогорел – на этот раз, кажется, с магазином по продаже кухонно-ванных принадлежностей. Он задумал открыть торговлю дешевыми украшениями для одежды и хотел, чтобы папа раздобыл ему начальный капитал. Но тут мама взъерепенилась и пресекла эту затею: хватит, сказала она, больше никаких мехов для тети Розы из папиных заработков! Тогда папа повел Йегуду в банк, где Йегуда сам взял ссуду, выписав несколько векселей. Однако папа вынужден был гарантировать эти векселя, так что потом все опять пошло по-старому. Йегуда регулярно задерживал платежи, и папа регулярно платил по векселям, да еще с процентами. Поскольку формально должником числился Йегуда, то банк каждый раз посылал требование об уплате сначала ему, и Йегуда воспринимал это как невыносимое оскорбление, нанесенное ему по папиной вине.

По мнению дяди Йегуды, папа сумел уехать в Америку только потому, что выдал себя за Йегуду, дабы отбояриться от царской рекрутчины. Не будь Йегуда белобилетником, папа мог бы по сей день ходить в военном мундире и есть свинину где-нибудь на Урале или в Омске – если бы его вообще не укокошили в мировой войне. Йегуда ощущал себя папиным освободителем, папиным спасителем. Так как же папа осмеливается позволять гойскому банку донимать его, Йегуду, какими-то дурацкими векселями?

Это был веский аргумент, хотя на самом деле, после того как папа сбежал из Минска, у Йегуды, в сущности, не было больших неприятностей. Все кончилось тем, что, когда Йегуда снова объявился, унтер, ведавший рекрутским набором, счел за благо согласиться на пятирублевую взятку и позабыть обо всей этой истории: ведь птичка все равно уже упорхнула. Как-то я спросил дядю Йегуду, почему все-таки он получил белый билет. В ответ дядя почему-то взбеленился и стал яростно кричать что-то о виктролах, свинине и векселях. После этого я никогда не поднимал этого вопроса, и он до сих пор остается необъясненным.

В конце концов донельзя разобиженный Йегуда ударился в амбицию и вместе с тетей Розой переехал в Вашингтон-Хайтс, порвав все дипломатические отношения и с банком и с папой. После этого мы видели его и тетю Розу очень редко. Лет тридцать спустя они появились на «бар-мицве» моего сына Александра; тетя Роза была вся скрюченная из-за какой-то спинномозговой болезни, оба они были седые, и дядя Йегуда к тому времени уже ударился в религию. Он при всех устроил грозный перекрестный допрос старшему официанту относительно десерта и отказался к нему притронуться, крича, что в нем наверняка есть то ли масло, то ли свиной жир – не помню уж, что именно. К тому времени папы уже почти двадцать лет не было в живых, но мама была в полном здравии. Она сразу же разделала Йегуду под орех, и в конце концов он нехотя съел полдюжины бисквитов.

Короче говоря, переезд из определенных кварталов Бронкса означал разрыв с племенем – почти полный, как было с Йегудой, и достаточно реальный, когда мы сами переехали в Манхэттен. Оглядываясь на свое детство и юность, я вижу, что нашим внутренним миром всегда была семья, племя, «мишпуха». Кого-то из родственников можно было любить или не любить, можно было предпочитать им общество того или иного человека из внешнего мира, но «мишпуха» предъявляла определенные кровные притязания. До некоторой степени это и поныне так. Я пишу эту книгу только потому, что недавно я съездил в Скарсдейл к кузену Гарольду на обрезание его второго внука. До того я не видел Гарольда пять лет – с похорон дяди Хаймана. Теперь Гарольд рассказал мне, что он нашел конверт с заметками своего отца, я попросил его прислать мне этот конверт, и вот – я пишу эти записки.

Кстати, это было первое обрезание, сделанное кому-либо из сыновей или внуков Гарольда. Кузену Гарольду нет никакого дела до иудейской веры. Он не только никогда не ходит в синагогу – он ни разу не дал ни гроша Объединенному еврейскому призыву или какой-либо другой еврейской благотворительной организации. Он сам сообщил мне об этом на обрезании своего внука, явно гордясь своим холодным здравым смыслом. Он и ухом не повел, когда двое из его троих детей вступили в брак с неевреями, И все же на этом самом обрезании, когда читалось благословение, у Гарольда глаза были на мокром месте. А потом, когда он крепко заложил за галстук, он пел старые песни на идише, приплясывая и прищелкивая пальцами, как Зеро Мостель в спектакле «Скрипач на крыше», сатиновая ермолка у него сбилась набок, и по его обычно непроницаемому лицу катились слезы. Позже кузен Гарольд объяснил мне, что он эмоционально лабилен и потому еврейские обряды и еврейская музыка производят на него такой эффект, но это ничего не значит.

По правде говоря, я подозреваю, что это я виноват в Гарольдовом отпадении от религии. Он сам объясняет это тем, что еще в отрочестве прочел Менкена, а также своей профессией. Он говорит, что психоаналитик-фрейдист может верить в «эти штуки» не больше, чем в лесных эльфов. Тем не менее он отнюдь не отговаривает своих пациентов от приверженности еврейским религиозным фантазиям, если они, как он выражается, дают им успокоение. Такова его позиция – более чем непредубежденная и рациональная. Но я думаю, что истоки Гарольдова безбожия восходят к его «бар-мицве» и к той ужасной роли, которую в ней сыграл я, в чем я вскоре, как мне ни неохота это делать, исповедуюсь.

В юности мы с Гарольдом были очень дружны, и среди вещей, которые нас связывали, было то, что мы оба терпеть не могли некий зеленый суп, который можно было бы назвать супом нашей «мишпухи». Племенной обычай требовал, чтобы люди, связанные родственными узами, время от времени ходили друг к другу в гости. Мы не пренебрегали этим обычаем, делая для этого иной раз довольно большие концы в папином «форде» или ходя пешком к родственникам, жившим по соседству. Для нас, детей, это означало, что мы должны были тоскливо ожидать, пока взрослые не кончат тараторить на идише, после чего на столе появлялся зеленый суп – густая жидкость цвета желчи с какой-то нарубленной кислой зеленью. У этого супа было русское название, напоминающее чиханье, – что-то вроде «щавл»; и это кушанье неизменно подавалось на семейных сборищах. Мы с кузеном Гарольдом состязались в умении строить друг другу страшные рожи, когда нам приходилось поедать это яство старого галута.

А потом мы наловчились незаметно удирать перед тем, как наступало время поглощать зеленый суп. Незадолго до начала трапезы, когда сборище взрослых бывало уже в полном разгаре и все говорили одновременно, перекрикивая друг друга – обычный метод оживленной беседы в «мишпухе», – мы могли незаметно уходить и приходить, когда нам вздумается. Выскочив из дома, мы складывали вместе наши накопления, – центы, пятицентовики, редко десятицентовые монеты – и покупали пирожные с кремом или кулек конфет, деля их между собой. Как мне сейчас кажется, в Бронксе тогда на каждом углу была либо кондитерская, либо конфетная лавка. К тому времени, как мы возвращались назад, мы могли надеяться, что – если нам повезет – угроза зеленого супа уже миновала.

Будучи почти сверстниками и живя всего лишь в нескольких кварталах друг от друга, мы с Гарольдом продолжали дружить еще долго после того, как Поль Франкенталь канул во мрак забвения, откуда его время от времени продолжает извлекать память. Франкенталь не фигурирует в моей основной истории, но в ее завязке он определенно сыграл немалую роль. Кроме того, разъяснив нам, чем большие мальчики занимались на пустыре, он проявил себя в своей истинной ипостаси – первого настоящего вестника Извне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю